«НЕ ОТТОЛКНИТЕ ЕГО…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«НЕ ОТТОЛКНИТЕ ЕГО…»

Из мест заключения в прокуратуру, в суды, в милицию идет довольно много писем от тех, кто отбывает наказание. Письма эти разные. Иные выражают свое несогласие со строгим приговором суда, другие раскаиваются в содеянном, третьи благодарят наше правосудие за тот урок, который оно им преподало, и дают клятву впредь жить честно, не нарушать закон.

Многие из этих посланий написаны горячо, искренне, и тем не менее юристы знают, что далеко не каждой строке в них надо верить. Нельзя забывать, что человек; находится в нелегких условиях, он лишен самого дорогого в жизни — свободы, ему больно, и боль эта искренняя. Может быть, в эти дни он и сам глубоко верит в то, что пишет, и раскаивается искренне, и клянется, что называется, от всей души.

Увы, стоит ему выйти на свободу, встретиться с дружками, выпить чарку водки, как все добрые и высокие слова разлетаются, как дым на ветру. Конечно, так бывает далеко не всегда. И всякий раз, когда речь заходит о досрочном освобождении, о передаче на поруки, взвешивается не только каждое слово, а главным образом — каждый поступок человека. «Раз солгавшему верить трудно», — так говорят в народе. И тем не менее верить оступившемуся надо. Иначе он пропадет. Иначе он так и не выпутается из тенет, в которые попал однажды. Попал, может быть, чисто случайно.

Однажды в приемную министерства охраны общественного порядка пришли высокий рыжеватый мужчина и молодая худощавая женщина. На руках женщина держала ребенка.

— Это вот вся моя семья, — сказал мужчина. — Если я в чем виноват — судите. Но больше так жить я не в силах.

— Ваша фамилия? — спросил работник приемной.

— Мансуров… Нет, вернее, пишите — Лонгуров. Афанасий Иванович Лонгуров. Тысяча девятьсот тридцать шестого… Нет, опять не так. Тридцатого года рождения. Я расскажу вам все…

Работник приемной, молодой еще человек, сумел, однако, определить, что столкнулся со случаем серьезным, и поступил совершенно правильно, попросив опытного следователя Николая Васильевича Семина принять посетителей. И вот уже вся семья в просторном кабинете следователя.

— Рассказывайте.

Афанасий Лонгуров вырос в глухой сибирской деревне. Окончил семь классов, курсы механизаторов. Стал работать в своем же колхозе трактористом. Рано умер отец, раненный бандитской пулей. Двое старших братьев не вернулись с войны. Семье жилось не сладко.

Шел 1947 год. Однажды приятель принес Лонгурову пачку денег и конфеты.

— Афонька, деньги пока спрячь. А конфеты ешь. Потом еще купим. И — молчок!..

— И глуп я был, гражданин следователь, темный, деревенский парень. Да и то сказать — голодно в ту пору в деревне было, сами, наверное, помните. А тут конфеты. Я в жизни столько в руках не держал. Хотя уже сам работал. А парень тот, Генка, он-то был из обеспеченной семьи. Отец у него хоть и на одной ноге, но любого здорового обскачет. Все время то завхозом, то кладовщиком. А в войну стая председателем сельсовета, да еще и пасечником заделался… у них деньжонки водились. Генка балованный был, нигде не работал, не учился. Так, баклуши бил. Хотя много старше меня.

Когда в магазине хватились пропажи, подозрение сразу на Генку пало. А он на меня показал. Пришел милиционер с какими-то людьми — и сразу в то место, где деньги лежали. Так они там и были, куда мы их с Генкой положили. Меня взяли. А Генкин отец мне толкует: «Ты, Афонька, прими всю вину на себя. Я, мол, один украл, я и спрятал. Генку не путай. Тогда я тебя выручу. Ты же знаешь, у меня верные люди везде есть — и в районе и в области».

И мать и родные тоже в один голос: «Ты Иннокентия Кузьмича слушай, он мужик авторитетный и с деньгой. Он все может».

Вот так и подписал я бумагу, которую мне следователь дал. Обвинительное заключение. Это уж я потом узнал, как называется. И действительно, меня отпустили. Вроде как бы на поруки меня сельсовет взял. Недели две я на свободе гулял. А потом как-то Иннокентий Кузьмич приехал к нам и говорит: «Поедем, Афонька, в район, там еще одну бумагу надо подписать». Поехал я, ни о чем плохом не думал. Даже белье запасное не взял. А он привел меня в кабинет к прокурору и говорит: «Заберите этого ворюгу, я за него отвечать не хочу».

Меня словно обухом по голове, верите — нет?

Не ответил на этот вопрос следователь, хотя, честно сказать, несколько усомнился в правдивости этой истории. Промолчал. Решил послушать, что дальше будет.

Но посетитель и не ждал ответа. Это просто у него, как выяснилось, привычка была такие слова вставлять «верите — нет?». Как другие, например, говорят «милый ты мой».

…С того дня прошло двадцать лет. Двенадцать из них в общей сложности Афанасий Лонгуров провел в заключении. Восемнадцатилетний деревенский парень хлебнул там лиха, прежде чем стал председателем совета коллектива, авторитетным человеком. В заключении он возглавил совет охраны порядка.

— Весь совет — два зэка: я и мой заместитель, Володькой звали, из Одессы. А время же знаете какое было — недавно война кончилась, кого там, какого только дерьма не было: и дезертиры, и самострелы, и всякая другая сволочь. Порядки были разве такие, как сейчас?

Надели мы красные повязки на рукава и пошли в самый запущенный, в пятый барак. Знали мы, что там у бандитов и ножи были и пики самодельные — умели хранить. Вошли мы с Володькой в барак. Первый, кто наши повязки увидел, крикнул на весь барак такое словцо, что у меня мороз по коже пошел. Но дернул я Володьку за рукав: «Идем!»

Медленно идем по проходу. Кто на нарах сидит, кто в карты режется, третьи просто дрыхнут. Они же на работу не выходили. Идем мы с Володькой и чувствуем, как постепенно весь барак смолкает и все внимание — на нас. Дошли мы до конца, поворачиваем, а обратно идти негде — весь проход между нарами забит. Стоят, ждут.

Верите — нет, словно кровь вся отхлынула в голову и слышу, как сердце мое стучит. Думать долго некогда. И как я нашелся — такую речь сказал, сам себе потом долго удивлялся.

«Ну, что вы на нас смотрите? — говорю я тихо, себя сдерживаю. — Вас что, смутили наши красные повязки на рукавах? Между прочим, эти повязки из той же материи, что и красный флаг, сделаны. Тот красный флаг, под которым дед мой Данила Егорович в Сибири революцию делал. Тот самый красный флаг, под которым моего батьку Ивана Даниловича бандиты убили. Тот флаг, под которым два моих старших братана, Петр и Тимофей, головы на Великой Отечественной сложили».

Говорю я так и чувствую, как голос мой громче и тверже становится. Как настоящий оратор. Кто-то с нар пискнул: «Агитация». Но я на него не обратил никакого внимания и продолжал свою речь.

«Эти повязки, — говорю я, — одного цвета с той кровью, которую лучшие люди России пролили. За то, чтобы вы жили. Так что же вы уставились на эти повязки? На эту частичку красного знамени! Неужели вам кровь борцов революции глаза режет?» И закончил я — словно приказ отдал: «А ну, — говорю, — давайте дорогу!»

Медленно, нехотя расступились. Прошли мы с Володькой, никто пальцем не тронул. Я потом так объяснял — ошарашил я их своей речугой. Им, конечно, приходилось все это слышать и раньше, и здесь политработники беседы проводили. Но чтобы свой брат, заключенный, да еще такой сопляк, как я, — их это на какое-то мгновение кипятком ошпарило. Володька-одессит потом сказал, что моей речи позавидовал бы сам Беня Крик. Кто такой Беня Крик, я не знаю.

Там. в заключении, Лонгуров помог разоблачить крупного преступника. Следователь Семин слушал его внимательно, почти не перебивал. Но вот в этом месте дважды, словно невзначай, вставил реплики. Вроде бы безобидные такие реплики. Но по тому, как Лонгуров на них реагировал, Николай Васильевич подумал: «Кажется, не врет насчет преступника».

Писали о нем в многотиражке.

— Не верите, могу прислать. Дома храню. Даже портрет напечатали. Худой такой, один нос да глаза.

И в то же время в душе парня копилась обида за несправедливое наказание — не убивал, не грабил, даже эту несчастную выручку из сельмага и килограмм леденцов не украл. Ну, верно, он спрятал краденое, но ведь за это строго наш закон не карает.

«А настоящий преступник — Генка, — писали ему из дома, — гуляет на свободе. Папанька купил ему мотоцикл. Он даже не простой преступник, а преступник вдвойне. Тунеядец, захребетник, мало того что сам тащил, где что плохо лежит, он еще и тебя, птенца желторотого, в это болото затащил, а сам из него сухоньким выскочил».

— Верите — нет, думал, выйду — буду мстить. За всю мою искалеченную жизнь буду мстить, за размотанную по тюремным баракам юность мою. Блажь, конечно. Но, лежа на жестких нарах, думал так не раз.

Освободился Лонгуров досрочно. («Проверить», — отметил про себя следователь). Выправили ему билет до родной станции. Ехал — всякие планы строил, как жить дальше. Мать так его и не дождалась — померла.

— Думаю, что с горя это…

Домишко был ветхий, пустовал. Сестры жили с мужьями. Встретили его родные и не узнали: уезжал мальчишка, приехал мужик. Да еще за дорогу рыжая борода отросла.

Вся родня собралась в старом отцовском доме — сестры с мужьями, с ребятишками, тетки, дядья, сватья. Бабы плачут, конечно. Мужики цигарки крутят одну за другой. Столько лет не виделись, есть что порассказать. Самогон на столе, сало, пельмени сибирские — как давно не видал он такого!

В самый разгар застолья какая-то из баб и вскрикни:

«Гляди-ко, Афоня, а вон и твой обидчик идет!»

Поглядел Афанасий в окно, и верно — видит, идет по улице, ковыляет на своем костыле Генкин отец (самого-то Генку все-таки посадили, не уберегли и папанькины знакомства).

— Мать честная, и впрямь он, сам Иннокентий Кузьмич! «А ну-ка, Шура, — говорю сестре, — покличь его к нам, пусть с нами чарку выпьет. Скажи ему, зла я на него не помню. Пусть зайдет по-соседски».

Вернулась сестра ни с чем.

«Не идет. «Нечего мне там делать», — говорит».

Шапку в охапку Афанасий и к двери:

— Погоди, я сам.

Взяли зятья за руки, не пускают: «Не ходи, беда будет. Зачем тебе это?» Отговаривают. Но был Афанасий трезв, вино его не брало. Сказал зятьям:

— Я по-хорошему. Только в дом позову. Даю слово.

Пустили. Вышел на улицу, а Иннокентий Кузьмич на пригорке стоит. Окликнул его:

— Зайди на час.

Как увидал он Лонгурова, как припустится от него бежать! А бежать ему на культе трудно, да еще в гору.

— Верите — нет, жалко мне его стало. Человек пожилой, инвалид. Да и у него горе — Генка-то тоже сидит. А не понял он моих добрых намерений, испугался меня, убежал. Так и вернулся я домой ни с чем, без своего обидчика.

Однако дня через три через людей передал Иннокентий Кузьмич Афанасию такие слова: пусть, дескать, этот вор из деревни убирается на все четыре стороны, все равно жизни ему здесь не будет.

И хотя с председателей его давно скинули и был он никто, но, как это еще в деревнях бывает, люди по привычке считали его начальником и верили, что, если он захочет, может человеку и навредить. И во второй раз послушал Афанасий Лонгуров родню и снова сделал ошибку — уехал из деревни.

Но ехать далеко, собственно, ему не пришлось. На той же станции, куда он две недели назад прибыл, полный всяческих добрых планов, сейчас с хмельной головой ввязался в случайную привокзальную драку и в результате — снова суд и снова тюрьма. И опять мучительные раздумья о своей судьбе.

Кончился и этот срок. Вышел Лонгуров, как писала многотиражка «Голос заключенного», с твердым намерением «стать на путь исправления». За годы, проведенные в заключении, деревенский тракторист стал еще и дизелистом, квалифицированным электриком.

— Все электрооборудование, сигнализация, освещение, телефон в заключении — все на мне. Кино глядим, движок заглохнет, киномеханик кричит в зал: «Лонгуров, зайди!»

Научился Афанасий играть на баяне, выступал на вечерах самодеятельности. Далее к шефам выезжали с концертами.

— Правда, ноты плоховато знаю. Больше подбираю по слуху. Верите нет, выходной марш из оперы «Аида», музыка Верди, сам подобрал. По радио слышал.

На этот раз решил Лонгуров даже на побывку не ездить в родную деревню — от греха подальше. Но тянула его Сибирь — поехал в другую область, в соседнюю. Оказался он в большом сибирском селе. Устроился электриком, а по вечерам под его баян в клубе танцевала молодежь.

В село вскоре приехал новый киномеханик по имени Лена. Афанасий был первый, с кем она здесь познакомилась, — как-никак они коллеги. В первый же вечер выяснилось, что киномеханику негде даже переночевать.

— Пойду к председателю, попрошу устроить.

— Зачем вам на ночь глядя идти искать председателя? — сказал Афанасий. — Идемте, я уступлю вам свою кровать. Белье хозяйка сменит, я попрошу. А я переночую у товарища.

Так и сделали. И с того первого дня между киномехаником и электриком установились добрые, товарищеские отношения. Лена ему определенно нравилась, и, недолго думая, решил он на ней жениться.

— Женюсь, буду как все. Домишко свой поставим.

Но у молодого киномеханика были, видимо, свои на

этот счет планы.

Как-то вечером Афанасий встретил ее с другим парнем. Решил выяснить отношения.

— Пойдем в клуб, потолковать надо.

Когда же девушка отказалась, взял ее за руку и потащил. На ступеньках она зацепилась за что-то ногой, порвала чулок. Подоспела ее подруга, принялась стыдить Афанасия:

— Ты чего ее силой тащишь? Или хочешь, чтобы я милицию позвала?

— Да я что… — растерялся электрик. — Мне с ней потолковать надо…

— Разве ж так толкуют? Эх ты, медведь! Тебе только с бревнами под ручку ходить, а не с девушками.

На другой день незадачливый жених пошел в магазин, купил чулки, принес киномеханику:

— Извини за вчерашнее.

Но кто-то из очевидцев уже пожаловался на него участковому, и участковый вызвал Лонгурова к себе:

— За старое принялся? Опять туда же хочешь? Вот заведу дело — будешь знать.

— Да вы что?!

Сама пострадавшая, правда, написала заявление участковому:

«Я на него не в претензии. Просто он такой бирюк, незнакомый с хорошими манерами, а так человек добрый. К тому же извинился и чулки купил. Прошу дела не заводить».

— Это она, конечно, верно написала. С женщинами обращаться я вовсе не умел. Да и кто же меня этому учил? Смешно даже сказать «хорошие манеры». Если б ей все рассказать, чему меня бывалые тюряги в заключении учили…

Участковый заявление принял, а дело решил все-таки завести. Может быть, просто попугать парня, а может, ему хотелось сплавить из своего села пришлого грубияна: кто его знает, что он еще может отмочить, а ты, участковый, потом отвечай. Да еще с двумя судимостями.

— Давай топай в район, — приказал он Лонгурову, — а я завтра туда подъеду. Жди меня в райотделе. Там разберемся.

— Два часа я ходил вокруг милиции, а потом думаю: что же я, дурак, сам к ним приду — берите меня? Было бы за что. Я ее не ударил. И вообще ничего плохого даже и в мыслях не было. Дело заведут, а там на суде иди доказывай, что ты не виноват. И старое припомнят. «Ах, — спросят, — это ты гражданин Лонгуров совершил кражу в сельском магазине в 1947 году? Как же, как же, нам все известно. А это не ты ли учинил коллективную драку в пристанционном буфете? И это нам известно. Что же ты теперь невинной овечкой прикидываешься?»

Николай Васильевич Семин, следователь, внимательно слушает этого рано постаревшего человека, размышляет о его трудной, несуразно сложившейся судьбе.

Конечно, думает следователь, судебные ошибки хоть и редко, но бывают. Верно и то, что правосудие наше к человеку, имевшему в прошлом судимость, подходит строже. И тем не менее суд, конечно, разобрался бы в этом досконально. И ограничился бы, наверное, штрафом. Или пятнадцатью сутками ареста.

Но у страха глаза велики. И Лонгуров струсил. Смалодушничал.

— Верите — нет, тогда, в пятом бараке, когда нос к носу оказался с этими урками, так не струсил. Да что там, были и другие случаи, на нож шел — ничего. А тут нервишки не выдержали, коленки затряслись.

Сел Афанасий Лонгуров в первый проходящий поезд и поехал куда глаза глядят. И начались скитания: нынче здесь, завтра там. На этих бесприютных путях-дорогах и встретилась ему его будущая жена Лида. Жизнь у нее тоже не очень-то ладилась дома… Отец умер, вышла мать за другого, а с отчимом они как-то не сошлись с первого же дня, невзлюбили друг друга. И ушла в один не очень прекрасный день Лида из дому. Они поженились.

Страх («Розыск объявили, наверное») толкнул Лонгурова на новый неверный шаг: исправил в паспорте фамилию. Не всю, а только три буквы: «л» на «м», «о» на «а», «г» на «с» — и теперь он был не Лонгуров, а Мансуров. И год рождения переделал. Был он 1930-го, а стал 1936-го. А страх от того не только не пропал, напротив, стал расти день ото дня. Приезжают на новое место, а идти в милицию прописываться боязно: обнаружат подделку, станут выяснять. А теперь не только за себя страшно стало — за Лиду и за Вовку, за сына. Что с ними будет?

Прописываться не будешь — хозяйка с квартиры гонит. Так порой и жили на вокзале.

— Знаете, как иногда бывало, день еще туда-сюда, как-то не очень это заметно. Я работаю, они гуляют. Вечером идем с ней в кино. Сидим, как все, смотрим картину. А кончается сеанс, выходим и, куда идти, не знаем. А на руках Вовка спит. Сами — ладно, где угодно можем переспать. А ребенку каково? Кроватка, пеленки, молочко, манная кашка — где все это?

В большом волжском селе были три месяца. Опять поступил в электрики. («Из паспорта жены — ее же не ищут — вынул листок с пропиской, вложил в свой, пошел в отдел кадров, приняли».)

Как-то шли с женой по улице поздно вечером, услышали: «Помогите!» Побежали на крик. Трое здоровых парней бьют пожилого мужчину. Оба с женой кинулись на хулиганов. Досталось и им, но самого главаря задержали, привели в милицию. Спасибо, солдат шел, помог.

— Тогда этот бандюга пригрозил: «Тебе здесь не жить». Но я уж столько навидался всего, что для меня его угроза — тьфу!

Но через несколько дней встретил участковый:

— Слышал о твоем геройстве. Это хорошо. Плохо, что живешь без прописки. Три дня сроку — пропишись.

Следующей же ночью собрали с женой что могли, Вовку на руки — и на поезд. И поминай как звали — уехали.

— И верите — нет, все больше и больше стал я душой терзаться за пацана, за Вовку. Сядем где-нибудь в парке на самой дальней скамеечке, спит он у Лидушки на руках и ни о чем даже не подозревает. А я гляжу на него и себя спрашиваю: «Ну за что же ты, подлец, лишаешь его детства? В чем он перед тобой провинился?» Станем с Лидушкой обсуждать, как быть, в который раз. И опять к тому же приходим: уж лучше такая свобода, чем никакой. И Лидушка мне говорит: «Если тебя посадят, я не переживу. Ты у меня — одна опора на всем свете». А какая уж я, к лешему, опора?..

Два месяца в одном месте, три — в другом. Немало городов, рабочих поселков, маленьких станций и тихих деревенек исколесили они, гонимые страхом.

В апреле приехали на большую узловую станцию. Приняли Афанасия в ремстройуправление электриком. В управлении два асфальтовых завода. Задача электрика — обеспечить бесперебойную подачу энергии этим заводам. И Лида пошла работать. Вовка — в яслях.

Взялся новый электрик за дело, не считался ни с чем: ночь, в полночь, если надо, шел. Рационализацией занимался. Душой болел за каждый трансформатор. По пятому разряду работал. Журналы по электротехнике читал. Все, что нового можно взять, хватал. Сам докапывался до многого. И не отказывался, если куда звали на другое производство в городе помочь, в городских учреждениях наблюдал за работой различных электроприборов.

— Вы, может, скажете, расхвастался человек. Не хвастаю. Вот глядите — документы.

И Лонгуров выложил перед следователем свидетельство о присвоении звания электрика пятого разряда, грамоту за отличную работу, допуск к работе с машинами и оборудованием всех марок, в том числе и зарубежных фирм…

— Можете все мои слова проверить.

— Это мы сделаем.

— Обязательно. Я вам дам все телефоны, и начальника управления, и даже председателя горсовета. Позвоните. Прошу вас.

Конечно, в работе бывает всякое, не всегда все идет гладко. Заметил как-то Лонгуров на другом участке, не на своем, непорядок — сказал об этом. Но людям не понравилось. В другой раз на собрании выступил, покритиковал пьяницу прораба. Опять, ясное дело, не по нутру это пришлось. «Ты тут без году неделю, а уже свои порядки наводишь».

Но это только те и говорили, кого критиковал Лонгуров, Другие же очень часто просили Афанасия то плитку починить, то переменить проводку, приемник наладить. Даже за телевизоры брался смекалистый человек и чинил.

Стали люди уважать электрика. И начальник управления Анатолий Павлович никогда мимо так не пройдет.

— Идут дела, Мансуров?

— Идут, Анатолий Павлович.

— Ну и хорошо.

Обязательно остановится Анатолий Павлович, что-нибудь о деле спросит, о том, как агрегаты работают. Расскажет, читал статью в журнале о новых машинах, пообещает:

— Хотите — принесу. Думаю, вам будет интересно.

Под конец о жене спросит, о сынишке.

И даже председатель горсовета Николай Михайлович был доволен электриком, хорошие слова про него говорил.

Сдавали в управлении жилой дом. Говорят Афанасию:

— Мы тебе выделяем комнату. Шестнадцать метров. Живи.

— Спасибо, — сказал электрик, а про себя думал: «Люди мои хорошие, как же я вас отблагодарю? Неужели на четвертом десятке и у Афоньки Лонгурова свой угол появится? Разве словами это выразить?»

А председатель горсовета Николай Михайлович узнал об этом, укорил:

— Не жадничайте. Дайте специалисту двухкомнатную.

И дали. Правда, кое-кто недоволен был: только приехали, а им квартиру. Но председатель убедил. Купили мебель, поставили телевизор — чем не жизнь? С производства по выходным большой компанией выезжают на реку — с женами, с детишками. А Афанасий Лонгуров — с баяном. Под его баян песни поют, танцуют.

— Вот так на речном бережке стоишь с баяном, играешь, все вокруг танцуют, веселятся, и чувствуешь среди них себя полноправным человеком. Словно и не было позади этих таких долгих и таких бесполезных лег заключения со всеми непременными атрибутами… Словно это не ты только что бегал по стране как заяц…

Вокруг тебя знакомые люди, в семье достаток. Все есть. Чем не жизнь?

А жизни настоящей у Афанасия не было.

— Квартиру дали хорошую, а душой на улице сплю. Ночью погоня за мной, стреляют. Милиционер мимо пройдет, а у меня душа в пятках: «За мной». И что удивительно: раньше, когда в заключении был, и били меня бывалые урки, и в драки попадал крупные — когда порядок наводили, и оскорбляли нечестно — все было. А слезу из меня никакой дубиной не выбьешь.

Написали мне в тюрьму: мать померла. Самое дорогое, что у меня оставалось в жизни. Только зубы сцепил, сел на нарах, весь день просидел. На работу не вышел.

Домой из заключения первый раз вернулся. Родная изба, тут родился, тут отец на руки брал. Отсюда в школу пошел. Бабы кругом ревмя ревут, да и мужики некоторые не удержались. Мне — хоть бы что!

Теперь, верите — нет, ребятишки соседские придут на телевизор, сидят, смеются, а у меня — слезы. Что-нибудь станут по телевизору показывать — опять отворачиваюсь, чтобы не видели. Словно я раньше замороженный был, а тут отходить начал. Вовка — парень растет такой… Папу уже знает, на руки тянется. А Лидушка еще ждет, другого. На седьмом месяце. Два сына будут. Может, и дочь. Тоже хорошо. Для них человеком хочу жить. Верите — нет?

Да, это был уже не привычный в разговоре оборот, вроде «так сказать» или «милый ты мой». Афанасий Лонгуров ждал на него ответа. Больше двух часов исповедовался он следователю Семину. Николай Васильевич, пожалуй, как никто другой, умел слушать. Улыбкой, взглядом, ободряющим словом он как бы вызывал человека на откровенность, требовал выкладывать все начистоту, но и сам платил собеседнику той же монетой.

— Я хочу вам верить, Лонгуров, — сказал он. — Больше тою, я искренне хочу вам помочь. Но для этого я должен проверить, уточнить то, о чем вы мне рассказали. Это мой долг.

— Разве же я не понимаю? Я об этом и прошу вас. Я с этого начал: если я в чем виноват — судите. Я назову все фамилии, все адреса. Только помогите мне. Хочу сказать, что не я один такой. Когда мотался из конца в конец, не раз приходилось таких же дураков встречать. Вбили в башку разную чепуху и теперь казнятся, изводят себя. Хуже, чем в заключении. Там ты срок знаешь, а тут….

По заданию Николая Васильевича Семина были наведены справки и выяснили, что никакого розыска на Лонгурова не объявлялось; стало быть, вины за ним перед законом нет. Были проверены также и некоторые другие факты, приведенные им в рассказе. И они соответствовали действительности. Лонгуровым дали в Москве ночлег, оформили новые паспорта, купили билеты на обратную дорогу.

Да, действительно, случай с Лонгуровым не единичен. Бывает еще так: совершив пустяковый, незначительный проступок, человек то ли по неведению, то ли от заячьего страха начинает бегать с места на место. Не живет — мается. И не ведает он о том: закон наш, самый гуманный советский закон, давно простил его, что он сам себя наказал куда строже, лишив добровольно покоя, уюта, многих радостей жизни.

…Семья Лонгуровых выехала на последнее место жительства. Николай Васильевич посоветовал Афанасию Ивановичу рассказать обо всем товарищам по работе. «Я уверен, — сказал он, — что они поймут вас и помогут встать на ноги».

Но следователь на этом не успокоился. На другой день после отъезда Лонгуровых он сел и написал два обстоятельных письма — одно начальнику строительного управления и другое председателю горсовета. Рассказав им о действительных прошлых преступлениях Лонгурова, Николай Васильевич особо подчеркнул то обстоятельство, что даже и в местах заключения Лонгуров вел себя как настоящий гражданин, как честный человек. Следователь объяснил, почему сменены паспорта Лонгуровым, заверил, что никакой вины за электриком нет, перед законом он чист. И просил и начальника управления и председателя горсовета сделать все, чтобы создать Лонгуровым товарищескую обстановку. Письмо начальнику управления, которое Николай Васильевич просил зачитать всему коллективу, он закончил такими словами:

«Он вернулся к вам, товарищи, чтобы начать все сначала. Не оттолкните его».