История одного письма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

История одного письма

Родилась в 1938 году, вместе с родителями – поэтом Алексеем Сурковым и матерью Софьей Кревс – была эвакуирована в Чистополь на пароходе. Музыковед, член союза композиторов.

Наталья Алексеевна Суркова с подругой возле памятного знака песне «В землянке». Деревня «Кашино» Истринского района Московской области, 2000-е

Ее брат Алексей Алексеевич Сурков, участвовал в разработке атомного оружия. Полковник, лауреат государственной премии.

Мое самое первое впечатление в жизни: кто-то тихонько трогает меня за плечо (я сижу за столом), поднимаю глаза – в раме открытого окна солнечный летний день, вернее, утро, и по ярко-зеленой траве плавными дугами пролетает рыжая белочка!..

Я думаю, что за плечо меня тронул мой дедушка Антон Петрович Кревс, потому что по-русски он так и не научился свободно говорить и ему было легче показать, чем говорить.

Это было жаркое разноцветное лето 1941 года. Мы жили на даче во Внукове, в маленьком домике с открытой верандой. Там, судя по фотографиям, меня купали в тазу а я купала целлулоидного пупса. На даче были мама, папа, Аба (Алёша, брат), дедушка, бабушка и две большие собаки – Вук и Скиф.

С папой Алексеем Сурковым. Внуково, 1939

…Война началась в воскресенье.

Отец вспоминал:

«Утром у нас во Внукове почему-то был выключен электрический ток. Радио молчало. Утро было тихое, росное, солнечное. Около двух часов дня я стоял на стремянке и прибивал к потолку электрический плафон. Снизу, с улицы, ошалелый крик деда: “Алёша! Немцы нам войну объявили!”

Этого ждали давно. Уже привыкли каждую весну настораживаться и ожидать. И всё же принесенная дедом весть свалилась, как снег на голову. Давно жданное оказалось ошеломляюще неожиданным и щемящим сердце. Остановилось дыхание…

Алексей Сурков. Западный фронт, 1941

И, может быть, от растерянности появилась острая потребность в действии. Раз война, значит, в армию. Раз в армию – значит в Москву. Без слов Софья пошла собирать солдатское “приданое” – обмундирование, сохранившееся со времен финской войны. Алёшка полез за наганом, бабушка тихо всхлипывала. Только трехлетняя Наташа, повинуясь счастью своего возраста, бегала и шумела, как будто ничего не случилось.

Ехать в Москву! Но с пустыми руками ехать нельзя. Ведь завтра надо выпускать первые военные номера газет. И я заставил себя сесть за машинку.

Я написал в один присест два стихотворения. Одно из них было напечатано в “Правде” 23 июня и называлось “Присягаем победой”. Другим был текст “Песни смелых”. И то, и другое были выражением сердечного волнения, которое охватило миллионы людей в нашей стране. “Песня смелых” была, очевидно, первой по счету советской песней, родившейся в дни Великой Отечественной войны. Она была напечатана в “Правде” 25 июня 1941 года, перепечатана на плакатах, и на нее сразу написали музыку Виктор Белый и Сергей Прокофьев.

<…>

…Стоит сказать о ночи с 24 на 25 июня. Эту ночь я провел во Внукове. Она была ощущением того нового, что внесла именно эта война в быт народа – ощущение кровожадного, воющего, несущего смерть пространства над головой.

Как во все предыдущие ночи спалось плохо. За разговорами ночь перевалила на вторую половину. Окна были открыты настежь, сквозь узор березовых ветвей проступало темно-синее небо…

И вдруг запела сирена. К ней присоединилась другая, третья. На станции растущий вой подхватили паровозные гудки, закричали свистки Одинцовских кирпичных заводов… Воздушная тревога! Вот и до нас добралась война.

Метнулись в небо синевато-белые прожектора. Прожекторные лучи скрещивались и разбегались, вспыхивали и затухали. Всё небо казалось исполосованным белыми рубцами. Рявкнула зенитная пушка. И сразу, как нарастающий гром и вдалеке, и где-то рядом, вокруг, в лесу закричали сотни орудийных глоток. Небо наполнилось золотыми яблоками разрывов. Характерно посвистывая, стали где-то совсем рядом падать осколки.

Иногда в скрещенье прожекторных лучей возникал самолет и пропадал. Иногда над лесом нарастая, пробиваясь сквозь орудийный грохот, раздавался рев мотора самолета. Зенитные пулеметы вычерчивали в небе красивые разноцветные трассы летящих пуль.

Проснулись старики, проснулись ребята. Из сараюшки выполз дед, с ним Алёша, а маленькая Наташа стала кричать:

– Я не хочу лежать! Я хочу смотреть, как они бомбят!

Пожалуй, эта ребячья реплика было самое жуткое из всей ночи первых дней войны…

…Три дня вертелся, как белка в колесе. Оказалось, что я – квартиросъемщик и дачный пайщик – беден, как церковная крыса и семью приходится оставлять почти без копейки денег.

Двадцать седьмого мы приготовились к отбытию на Западный фронт. Семьи наши собрались в редакции. Уселись. Последнее прощание. С осени 1939 года у меня это было третье расставание перед отъездом на фронт, но к этому нельзя привыкнуть.

Машины рванулись вперед. Оглянулся на повороте. В овале заднего стекла машины – сиротливая группа провожающих. Это последнее домашнее воспоминание.

Мой сын синеглазый!

В тревожные, грозные дни

Прочти эти строки

И в памяти их сохрани.

<…>

Я в трудное время

Исполню свой долг до конца.

Тебе не придется краснеть,

Вспоминая отца.

Западный фронт, 1941 Потом было два месяца неизвестности, ибо первые письма пришли только в конце августа под Вязьму уже из далекой камской эвакуации…»

Дорогу из Москвы помню фрагментарно, но ярко. Мы на каком-то большом корабле. Мама держит меня на руках и что-то безостановочно говорит сидящим за столом. А на нем – наш большой, горящий золотым блеском медный чайник. Я понимаю, что мы уходим, и пытаюсь напомнить маме о чайнике. Она меня обрывает, но уже на сходнях вспоминает о красавце-чайнике и возвращается. А ведь не хотела меня слушать…

Затем вижу тропинку на высоком берегу реки, она ведет к воротам. А справа сидят какие-то тетки, и у них что-то невиданно яркое – ягоды… видимо, это Берсут…

Комната. Рядом Катаевы и Арбузовы. Маленький Миша чем-то болен, и, когда он подходит к моей кроватке, я кричу: «Мишка, уйди! Ты заразный!»

И затем – уже надолго – Чистополь.

Наш дом стоял прямо над Камой, куда выходил огород. Во дворе – какие-то серые сарайчики. «Наши» окна выходили на улицу, а одно, боковое, во двор. Мы – мама, брат Алёша, ярославский двоюродный брат Кирилл, который проводил лето у нас во Внукове и попал с нами в эвакуацию, и я – занимали две комнатки.

Софья Кревс с детьми Алёшей и Наташей и их двоюродным братом Кириллом Шпакуновым (слева). Чистополь. 1942, зима

Вход в дом был со двора. Сразу направо царила огромная, до потолка русская печь. Это была кухня. Там я видела хозяев – бабку Наталью, в голубом платье и белом платочке, и бородатого деда Николая. А к нам был ход коридорчиком налево. В комнате (может быть, наспех) сооружена плита, труба которой уходила в потолок на внешнем углу, почти в середине комнаты. Мой хорошо рисовавший брат не замедлил использовать этот необычный дизайн и на трубе – колонне цвета загара (глины) – нарисовал римского воина из школьного учебника истории в полном вооружении: великолепном шлеме, панцире и прочем. Посмотрев на это невиданное создание, я сказала: «Это тетенька?», потому что там было что-то вроде юбочки из полосок. «Нет, это дяденька!» – ответил брат, и я это запомнила. Слева у окна, выходящего во двор, был мой кукольный уголок и полочка с посудой, которую я аккуратно мыла.

Еще было замечательное пуховое одеяло ярко-василькового цвета – это было «море», а одеяло из чего-то, похожего на шинель, хорошо изображало вытоптанную зелено-коричневую траву на горах-подушках. Братья мои уже учились, букв я тогда не знала, но рисовала целые сюжеты: «Фриц с красной сумкой, в которой билеты в театр», «Кошка на сене, а девочка ушла», «Тракторы едут через деревню», «Крымские горы» (две желтые треугольные пирамиды и что-то вроде разноцветного длинного грузовика – поезд)… Отчетливо помню: сижу за столом, в альбоме нарисован домик, у забора уже зазеленела трава, а я окунаю мокрую заостренную кисточку в алую краску, и вот-вот сейчас этот цвет ляжет на белый лист…

Рядом жили дети, по имени помню мальчика Гарика и девочку с Украины, которая говорила: «Я неправильно застебнула пуговицы». Я ее поправляла, она сердилась. А отец только мысленно мог представить себе всё это…

От пешки на лугу косая тень.

Над лугом ласточки скользят легко.

Сегодня твоего рожденья день.

А ты за Камой где-то далеко.

1942

С войны приехал папа! Он высокий, в военной форме, с огромными усами! Но, говорят, я долго смотрела на отца, а потом сказала:

– А все-таки это он.

Мама всюду таскала меня с собой, а зимой возила на санках. Так что я хорошо запомнила, например, рынок, улицу, по которой медленно тянулись запряженные в низкие сани лошадки, улицу «два Толстого» (Льва Толстого), где жила наша какая-то знакомая (кинооператор Люся Тимошкина или Тимохина) и много маминых подруг, которых я вижу как наяву, но не помню имен. Мама водила меня и в детский сад, где ребята спали на разнокалиберных кроватях, одна была очень высокая; и в гости, например, к Долматовским, хотя моя ровесница Галя шалила и не желала вылезать из-под кровати. Там же, в детском саду, я видела сказочное чудо – большой зал, в нем высоченная нарядная елка! Праздник души! Какая-то женщина подводит меня к этому сверкающему волшебству и, сняв с ветки, дарит мне бумажную серебряную курочку.

Помню и большой темный зал, много людей, а на сцене – детский хор. А я-то что же? Пели всё, что я знала! Залезаю на сцену и встаю в первый ряд. Девочка справа долго косилась на меня, мне показалось, что ей очень понравился мой свитерок. И я громко сказала:

– Это моя мама связала!

Тут из последних рядов более рослых детей выглянула чья-то голова и погрозила пальцем. И мы запели!

C мамой. Внуково, 1939

Музыка!.. Она звучала из черной тарелки репродуктора и с экрана кино! Какие тогда были жизнерадостные мелодии! Как они поднимали настроение, наполняли весельем самый хмурый день!

Я узнаю этот зал, приехав в Чистополь через шестьдесят с лишним лет! И зал, и сцену. Наш дом не сохранился, но на его месте выстроен новый, добротный. Хозяева давным-давно покинули городок, но память хранит и дом, и двор, и ворота с калиткой, и тихую немощеную улицу.

В последние годы я пыталась уговорить брата написать воспоминание о Чистополе, но он был почти слеп, надеялся на операцию – она оказалась дорогостоящей, мучительной и неудачной. Но несколько эпизодов из его рассказов я помню. Так, он вспоминал о первом приезде отца с фронта на чистопольский аэродром: поле и два сарайчика, метеобудка и диспетчерская. Пока он, мальчишка-подросток, бежал из одного в другой – отморозил уши, они болели всю жизнь.

Другой эпизод из воспоминаний брата: «Мы с Лешкой (Алексеем Баталовым) попросили лодку у соседа и, переплыв Каму, набрали на острове ягод шиповника. Его заваривали всю зиму».

Раз, рассказывал брат, до ребят, играющих во дворе, донесся необычный аромат: кто-то необдуманно поставил на подоконник первого этажа пирог. Студиться…

– И больше его никто не видел! – делая страшные глаза, говорил брат.

Я была на десять лет младше Алёши. Говорят, когда меня принесли из роддома, он хмуро посмотрел и сказал только: «Пискля!» – но всю мою жизнь Алёша был рядом. Всегда. С детства он обладал замечательным даром постоянного радостного настроя. Там, где или когда появлялся Алёша, начинался праздник, и исчезала скука. Синеглазый, с румянцем во всю щеку, улыбчивый, спортивный, он без слов сразу очаровывал любого и любую.

В детстве он затевал со мной игры в строительство гаражей, самолетов, «бомбежку» старыми грибами, придумал подводную лодку, винт которой вращался от пламени горящей свечи. Позднее, после эвакуации, таскал с собой летом в лес на охоту, зимой показывал лыжный шаг, катал на санках-самоделках. Летом за водой он отправлялся с тачкой и пустым баком на родник. И меня катал в этой пустой тачке. А однажды на выступающих корнях «вытряс» меня из тачки я перевернулась через голову, да об землю. На мои вопли, что это он нарочно, Алёша сделал большие глаза и воскликнул: «Ты что, ничего не видела? Я же наехал на ящерицу – у нее голова была красная, хвост зеленый, лапы синие, а брюхо желтое!» Я открыла рот: вот это да!

Так и в Чистополе. Как-то мы были дома одни. Наступил вечер, было холодно и хотелось есть.

Видимо, я капризничала. Алёша взял кусок черного хлеба, чем-то его намазал, посыпал солью, разрезал на кубики и сказал: «Вот съешь, и у тебя в животе из этих кубиков сложится печка. И тебе станет тепло». Он замечательно умел топить нашу неимоверную плиту с трубой посередине, ловко черными нитками пеленал голубцы и охотно на четырех спицах вывязывал пятки носков. А ведь этот спокойный мальчик, как все подростки, участвовал во всех работах, в которых были нужны их неокрепшие руки, рано научился водить грузовую машину и прекрасно разбирался в находившемся тогда везде в изобилии оружии.

Алексей Сурков с сыном Алёшей. 1945

После эвакуации он учился во внуковской школе и иногда брал меня с собой на аэродром, где в ангаре стояли разнокалиберные самолетные кресла и крутили черно-белые трофейные кинокартины с Диной Дурбин, невиданными вечерними платьями и волшебной музыкой. Идти туда и обратно надо было мимо старого кладбища, где всё прибавлялись и прибавлялись холмики с фанерной пирамидкой и красной звездой… Там же можно было подобрать замечательные игрушки: мягкую алюминиевую проволоку и кусочки авиационного стекла – плексигласа, который не трескался от выстрела, а горел, чернея и пузырясь. Алёша учил меня стрелять из мелкашки, для чего рисовал свиную рожу в фуражке и говорил: «Целься в козырек». У нас еще была страшная немецкая каска с рожками, из которой куры пили воду.

Мы вернулись из эвакуации в сорок третьем, но война была еще близко: вокруг Москвы оставались противотанковые надолбы, «ежи», засеки, на которые пошли старые деревья дворянских аллей; поселились на даче. Молодые солдаты, занимавшие соседнюю дачу, любили слушать, как я пою, угощали блинами и катали на танке там, где сейчас во Внукове дача артиста Василия Ланового. Помню, танк идет прямо по лесу, наезжая на деревья, но при этом не чувствовалось ни малейшего толчка – тяжелая машина шла, как по маслу.

Везде были окопы – для стрельбы лежа и в полный рост. Постепенно они зарастали и сглаживались.

На даче мы с девочками играли «в эвакуацию». Смысл игры состоял в том, чтобы, набрав еды (листиков, травинок и пр.), кормить «детей» только этими запасами. Их надо было рассчитывать и экономить.

Лёша научил меня водить машину и мотоцикл (потом это пригодилось, и мы целой вереницей ездили из Внукова в Переделкино, а оттуда Митя Чуковский с Лёней Пастернаком – к нам), ходить на лыжах и кататься на коньках. Музыку мы любили оба, Алёша играл на рояле и аккордеоне.

Занятия спортом летом и зимой, безусловно, поддерживали его здоровье, подорванное в эвакуации на лесозаготовках. Недолеченный тогда плеврит дал осложнение при заболевании легких и через много лет свел его в могилу за несколько часов, я и попрощаться не успела. Теперь оба Алексея Суркова – отец и сын – лежат на Новодевичьем кладбище, и невозможно на камне выбить все их звания и награды, а их у обоих немало…

Георгий Верейский, Марк Слободской, Алексей Сурков. Западный фронт, 1941

Военная судьба отца зазвучала в судьбе сына и навсегда вошла в нашу семью. Брат после школы поступил в Военно-воздушную академию им. Жуковского и через десятилетия вышел в отставку как инженер-полковник ВВС, лауреат Государственной премии, о сложной работе которого распространяться не полагалось. Я бы предложила прочитать повесть И. Грековой «На испытаниях», чтобы изнутри узнать жизнь офицеров по гарнизонам и работу над «изделиями».

Поколение моего брата, рискуя здоровьем, держало над нашей державой ядерный щит, и тогда понятия «офицер» и «инженер» звучали уверенно и гордо. Наш двоюродный брат Кирилл Шпакунов, тот, что попал с нами в Чистополь в 1941 году, закончил МАИ, сын брата Алексей Сурков-III тоже связал свою жизнь с небом, но уже с космосом. Военный «акцент» в жизни мужской части нашей семьи научил их – и отца, и брата – всему: они умели копать, сажать, строить, готовить, стирать, убирать.

Отец и сын были очень дружны и всегда попадали в центр компании. До войны семьи писателей жили в угловом доме в Камергерском проезде, против здания телеграфа. Наша квартира соседствовала с квартирой Багрицких, Алёша дружил с Севой, моя бабушка Марья Михайловна – с Марией Брагиной, няней Севы, которую до старости все звали Маша Багрицкая. Так что и уход Севы, и смерть нашей юной воспитательницы рыженькой Фриды в Чистополе были общим горем, слезами и печалью.

Наши чистопольские знакомства с годами стали почти семейными, многие жили рядом на Тверском бульваре, рядом с Литинститутом, с детства сложившиеся знакомства родителей перешли к детям: Наталья Островая, Оля Никитина, Галя и Ванда Васильевы, Наташа Леонова, Лена Пастернак, Галя Долматовская, Андрон и маленький Никита Михалковы с воспитательницей-испанкой Хуанитой, Миша и Лена Гусевы, Лидия Ивановна и Михаил Васильевич Исаковские, Фадеевы, Андрониковы и многие другие составили круг моего поколения. Тогда жизнь не была современной нескончаемой гонкой, и наши чистопольские детские знакомства переходили в общение взрослых людей.

Дом в Чистополе, где жили Сурковы. Дети: Наташа, Кирилл, Алёша. Взрослые: Софья Суркова, хозяйка «бабка Наталья», мать и отец С.А. Сурковой – Мария Михайловна и Антон Петрович Кревс, между ними с бородой – хозяин «дед Николай»

Нашими соседями во Внукове были Л.П. Орлова и Г.А. Александров, И.О. Дунаевский, семья Гусевых, Леонид Утёсов, Игорь Ильинский, семья посла в США в годы войны Н.В. Новикова, композитор Ю.С. Милютин, Твардовские, Исаковские…

Я любила навещать дачу Пастернаков в Переделкине. Зинаида Николаевна рассказывала много интересного, например, о том, как Б.Л. сделал ей предложение, о болезни и смерти старшего сына, подбирала мне прически. Она «в лицах» показывала, как требовала от Хохлова в Чистополе продукты для праздничного пирога детям, а тот ей отказывал. «Тогда я взяла полную чернильницу и хлопнула ее об стол!.. Но пирог детям был!»

Позднее мы с отцом и братом отдыхали в послевоенной Ялте в Доме творчества писателей, директором которого был тот же Хохлов. Он запомнился мне своей молчаливой сдержанностью, серьезностью – словом, чувствовался в нем настоящий моряк.

У Пастернаков же в Переделкине я видела Лилю Брик с длинной косой до пояса, завязанной бантом, и энергичную Лину Ивановну Прокофьеву. В музыкальном училище и институте им. Гнесиных я училась по классу фортепьяно у учениц Г.Г. Нейгауза, а самому мэтру с почтением внимала. И, конечно, мы всей компанией ездили на незабываемые концерты Стасика Нейгауза.

Лёня Пастернак женился, его жена Наташа была, как и он, физик. Мы с моим мужем композитором Вячеславом Артёмовым как-то очень весело дружили с Лёней и Наташей. Иногда Лёня восклицал: «Ребята, мне опять пришло предложение уехать в Америку – дарят ранчо! А что, может, махнем?» Этот жизнерадостный высокоинтеллектуальный человек вносил уют в дачный дом, в отсутствие моего брата замечательно играл на фортепиано.

Внезапная смерть Лёни меня поразила и до сего дня кажется странной. И, конечно, весь московский Чистополь был в Большом зале консерватории, когда навсегда провожали легендарного музыканта Станислава Нейгауза. Мы прощались с ним и с его неповторимым даром. Мой брат был его ровесником. Лейтенант, майор, полковник, Алёша всегда глубоко чувствовал искусство, непритворно, глубоко, заинтересованно мог сличать, допустим, разные переводы Бёрнса, имел огромную библиотеку и немного, но настоящих произведений живописи.

Ужасно так поверхностно и кратко писать о его человеческой судьбе в прошедшем времени. С Чистополя военная форма – сначала отца, позднее брата – привычное и родное. Вешалка в квартире на Пушкинской площади – шинели, куртки на белом курчавом меху, погоны, фуражки. Как хорошо! Значит, полон дом молодых военных людей – хороших, веселых, увлеченных, объединенных каким-то товариществом возраста и профессии. Они уникальные специалисты своего времени, они необходимы, нужны своей державе, они полны надежд и планов, любви и романов. Одно усиливает другое до вдохновения. Значит, будут музыка, танцы, разговоры до утра, стихи…

Конечно, приходили и штатские – ив первую очередь веселый, улыбчивый Толя Дукор, закадычный чистопольский друг. Он стал пианистом и работал, как и я, в Гостелерадио, так что мы постоянно встречались в студиях на записи…

…Есть довоенная фотография, где я сижу у патефона, рядом кукла Стёпка-растрёпка. Говорят, я изводила весь дом, требуя, чтобы много раз проигрывали одну и ту же пластинку с песней, пока папа не догадался, что я ее учу наизусть. И перед отправлением отца на фронт родители пошли и на гибкой пластиночке записали «звуковое письмо» – я пою популярную тогда песню «Андрюша». Пение постоянно прерывается вопросом: «А это сто?», потому что там постоянно мигали разноцветные огоньки. Мамин голос: «Пой, Татушка, пой»… Я заводила «Андрюшу» и опять останавливалась, желая знать: «А это сто?»

Песня – живой жанр, всегда нужный и в радости, и в горе. Пела за работой бабушка – портниха, пытался научить меня петь по-латышски песенку о петушке дед. Песни на слова отца пела редко, но вот об одной из них нельзя не упомянуть, потому что история ее появления связана именно с Чистополем.

Вот как об этом вспоминает отец:

«Песня “Бьется в тесной печурке огонь”, если я не ошибаюсь, была первой лирической песней, рожденной из пламени этой войны, безоговорочно принятой и сердцем воюющего солдата, и сердцем тех, которые его ждали с войны.

Посвящение Софье Кревс на сборнике «Фронтовая тетрадь»

Возникло стихотворение, из которого родилась эта песня, случайно. Оно не собиралось быть песней. И даже не претендовало стать печатаемым стихотворением. Это были шестнадцать “домашних” строк из письма жене. Письмо было написано в конце ноября, после одного очень трудного для меня фронтового дня под Истрой, когда нам пришлось ночью, после тяжелого боя, пробиваться из окружения со штабом одного из гвардейских полков.

Так бы и остались эти стихи частью письма, если бы уже где-то в феврале 1942 года не приехал из эвакуации композитор Константин Листов, не пришел в нашу фронтовую редакцию и не стал просить “что-нибудь, на что можно написать песню”. “Чего-нибудь” не оказалось. И тут я, на счастье, вспомнил о стихах, написанных домой, разыскал их в блокноте и, переписав начисто, отдал Листову, будучи абсолютно уверенным в том, что хотя я свою товарищескую совесть и очистил, но песня из этого абсолютно лирического стихотворения не выйдет. Листов побегал глазами по строчкам. Промычал что-то неопределенное и ушел. Ушел, и всё забылось.

Но через неделю композитор вновь появился у нас в редакции, попросил у фотографа Савина гитару и под гитару спел новую песню “В землянке”.

Все свободные от работы “в номер”, затаив дыхание, прослушали песню. Всем показалось, что песня “вышла”. Листов ушел. А вечером Миша Савин после ужина попросил у меня текст и, аккомпанируя себе на гитаре, спел новую песню. И сразу стало видно, что песня “пойдет”, если обыкновенный потребитель музыки запомнил мелодию с первого исполнения.

Песня действительно “пошла”. По всем фронтам – от Севастополя до Ленинграда и Полярного. Некоторым блюстителям фронтовой нравственности показалось, что строки “до тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага” – упаднические, разоружающие. Просили и даже требовали про смерть вычеркнуть или отодвинуть ее дальше от окопа. Но портить песню уже было поздно, она “пошла”. А как известно, “из песни слова не выкинешь”.

О том, что с песней мудрят дознались воюющие люди. В моем беспорядочном армейском архиве есть письмо, подписанное шестью гвардейскими танкистами. Сказав несколько добрых слов по адресу песни и ее авторов, танкисты пишут, что слышали, будто кому-то не нравится строчка “до смерти четыре шага”.

“Напишите вы для этих людей, что до смерти четыре тысячи английских миль, а нам оставьте так, как есть, – мы-то ведь знаем, сколько шагов до нее, до смерти”.

Еще во время войны Ольга Берггольц рассказала мне один случай. Пришла она в Ленинграде на крейсер “Киров”. В кают-компании собрались офицеры крейсера и слушали радиопередачу; когда по радио была исполнена “В землянке” с “улучшенным” вариантом текста, раздались возгласы гневного протеста, и люди, выключив репродукторы, демонстративно спели песню в ее подлинном тексте».

Такой оказалась судьба маленького военного треугольничка, посланного в заснеженный Чистополь…

Неповторимым своеобразным отцовским почерком на обложке книжечки стихов, выпущенных в августе 1941 года, написаны слова, обращенные к матери: «Тебе, солнышко мое!» с посвящением: «Я храню эту книжечку очень бережно, ведь ей нет цены».

Помню, как мама обводила карандашом мою растопыренную ладошку (и это было очень щекотно), чтобы послать письмо «на войну». Вот об этом теперь можно прочитать в стихах 1941 года:

Стали в августе ночи темны,

Осень в стекла стучит дождем.

Дочка шепчет: – Мама, дойдем до войны

И его домой приведем.

– Что ты, ласточка! Слышишь, как плачет дождь!

Заплутала в дожде луна.

Разве ты его в дальних лесах найдешь?

Ночь сегодня темным-темна.

Спи, забудься, касатка! Дыши легко.

Перепутала ночь пути.

Ты совсем еще крошка. Война далеко.

И тебе до нее не дойти.

Мы в письме нарисуем ручку твою,

А письмо отдадим стрижу.

Хочешь, доченька, песню тебе спою?

Хочешь, сказочку расскажу?

Глухо капли дождя по стеклу стучат.

Притаился ребенок, смолк…

– На добычу поджарых своих волчат

Вывел тощий немецкий волк.

Волк ползет по просторам твоей земли.

Хочет крови твоей добыть,

Чтобы воины наши домой пришли,

Надо злого волка убить.

Твой отец с победой вернется домой,

Приласкает дочку свою.

Ты уснула, пушистый зайчонок мой,

Баю-баюшки, баю-баю!..

Западный фронт, 1941

Данный текст является ознакомительным фрагментом.