2.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2.

Я был единственным внуком Николая Ивановича — мальчишкой, и его отношение ко мне было особенным. У тети Майи, старшей дочери деда, растут две девчонки, обе еще ходят в школу, у тети Раи — одна, даже моложе тех двоих. В общем, один внук и три внучки. Но я был намного старше своих двоюродных сестер, я на всю жизнь остался для деда первым внуком, на которого он перенес всю свою любовь. С годами она еще более крепла, только наше общение, естественно, принимало другие формы и оттенки, отличаясь искренней привязанностью, особым доверием «мужчины к мужчине». А как провожал он меня на действительную службу в пограничные войска, какой гордостью светились его бездонные синие глаза!..

Впрочем, мои двоюродные сестры тоже полной мерой испытали любовь своего деда, ведь я подрастал, мужал, а они, как мне казалось, долго оставались маленькими, и дед мог часами возиться с ними и поодиночке, и со всеми сразу, находя интересные занятия, игры, книжки для чтения вслух. Но со мной даже в самом младенческом возрасте, по-моему, и разговаривал он иначе, чем с ними.

Я помню деда всю мою сознательную жизнь. Пожалуй, более осязаемо и уже навсегда — лет с четырех. Помню огромное снежное поле, маленькую кошевку и тройку разгоряченных, дергающих красивыми белыми головами ипподромовских лошадей, заиндевелые ресницы вокруг их умных выпуклых глаз, струи пара, вырывавшиеся в морозный воздух из их ноздрей. Дед привел меня покататься на лошадках — ведь уже в то время эти благородные животные вызывали у детей гораздо большее восхищение, нежели самые совершенные автомобили и вертолеты; и года два-три подряд дед лично водил меня на ипподром, чтоб «с ветерком», под гиканье кучера и звон колокольчиков, проехать несколько кругов по снежному полю.

С этих прогулок «на лошадках» и вошел в мое сознание Николай Иванович. По сей день, когда начинаю думать про деда, перед глазами ярко блестит чистое поле заснеженного ипподрома, едва виднеются розоватые здания конюшен на той стороне, у леса, и звучит в ушах мелодичный звон колокольчиков под дугой коренника, перемежаемый цокотом копыт да храпом стройных белых лошадок. А дед держит правой рукой меня за высокий воротник черной шубы, весело посмеивается и время от времени заглядывает в мои глаза: «Хорошо?..»

С дедом мне всегда, в любом возрасте было хорошо. Его появлению я радовался, наверное, больше, чем матери или отцу, а в какой восторг он привел меня и моих товарищей по погранзаставе, когда однажды летом приехал в Эстонию — к месту моей службы.

Он поселился на целый месяц на даче своего однополчанина Тимофея Дмитриевича Плушина, с которым заканчивал службу в немецком городе Шверине. Я бывал на этой славной дачке, упрятанной в густом сосновом лесу в центре полуострова, на котором разместились две рыбацкие деревушки, пансионат одного министерства и пионерский лагерь большого таллинского предприятия.

Вдоль западного побережья полуострова разбежались по лесистому склону, тяготея ближе к песчаному пляжу, модерновые дачи работников искусств с финскими банями и даже маленькими бассейнами, и только Тимофей Дмитриевич при активной помощи на последнем этапе моего деда соорудил настоящее царство пара и березового веника.

— Ну-ка, подбрось еще!.. — требовал дед, забравшись на полок с распаренным веником. — А ну, похлещи! Сибиряки мы или нет?

Тимофей Дмитриевич крепкой фигурой и осанкой не уступал моему деду, родом был из Красноярского края, и мне, москвичу, было интересно наблюдать за этими двумя старыми солдатами — шутливо задиристыми, но очень предупредительными друг к другу.

— Эх, жаль, Тимоша, что ты не видел еще одного нашего земляка — Андрея Ильича Касаткина! — восклицал дед за столом. — Вот орел был — и в бою, и на отдыхе… Впрочем, какой там отдых — одну ночь и провели-то вместе, а наутро — рукопашная…

Дед посмотрел на меня — юнца в новенькой форме пограничника, отпущенного командиром заставы в увольнение на три дня. Я понимающе ответил на его взгляд, потому что знал, о чем дальше пойдет речь.

Помню, в школе появилось объявление с большим портретом моего деда: завтра на встречу с учащимися придет ветеран Великой Отечественной войны Николай Иванович Крылаткин.

— Колька, это твой предок? — удивились мои одноклассники. — Ишь ты — тоже Николай Иванович Крылаткин… Как ты!..

А я радовался и смущался, словно приход моего деда в школу был проявлением нескромности с моей стороны. «Еще задразнят потом ребята!.. — подумал я тогда. — Скажут, что это я похвастаться привел деда…» Но в душе я гордился боевым прошлым своего «предка», а после встречи с ним, как мне показалось, многие мои товарищи меня зауважали еще больше, потому что Николай Иванович старший не рисовался перед ребятами, не говорил громких трескучих фраз, а очень просто, доверительно рассказал о том, какая тяжелая была война и как вели себя в бою его однополчане.

Мне-то дед рассказывал об этом всю мою жизнь — то по какому-то поводу, то я сам просил его об этом. И с годами случилось так, что я знал про деда все, всю его жизнь — даже по дням и часам, если это были выдающиеся, чем-то особо памятные дни и часы.

Я уже говорил, что Николай Иванович старший умел рассказывать, и делал это так бесхитростно и интересно, что доставал своими «историями» до самых глубин моего мальчишеского сердца, и многое из поведанного им врезалось в мою память. Нередко мы подолгу беседовали, уточняя старое, вспоминая что-то новое, будто все, что пережил и помнил мой дед, стало нашим общим переживанием, нашей общей памятью.

О трех процентах солдат рождения 1923—1924 годов, вернувшихся с войны к родным семьям, я услышал от деда как раз тогда, когда его пригласили встретиться с учащимися моей школы. Николай Иванович назвал себя счастливым, потому что он, пройдя войну с тяжкого первого дня до Победы, оказался все-таки в числе трех из ста, оставшихся в живых.

— Расстрелянные годы… — с глубокой грустью сказал он о своем поколении, почти полностью оставшемся на полях сражений.

Он не считал себя выдающейся личностью, только сказал однажды: «Спина у меня прямая» — то есть не гнулся ни перед кем и ни перед чем, держался всегда с достоинством, унижать себя не позволял.

Вот и перед школьниками он не заискивал, не старался понравиться любой ценой. Моложавый, широкий в плечах, он был одет в скромный темно-синий костюм, вместо орденов и медалей прицепил четыре ряда колодок — ровно шестнадцать штук, как сосчитали ребята, а из кармана достал фотоснимок размером с почтовую открытку и сказал залу:

— Как думаете, ребята, кто это?

Мои одноклассники дружно воскликнули:

— Да это наш Колька… Коля Крылаткин из девятого «Б»!..

— Ваш внук Коля, — вежливо добавила Люся Доброва из восьмого «А» — моя будущая невеста.

— А вот и нет! — довольный, усмехнулся дед. — Это я сам в семнадцать лет, в день окончания школы. В последний мирный день сорок первого года. Но то, что вы приняли меня за моего внука Колю, меня не удивляет. Ведь он, как и я, тоже Николай Иванович Крылаткин, только в третьем поколении. Потому мы столь похожи!..

Он неторопливо прошелся по краю сцены школьного актового зала.

— В общем, ребята, в тот день, когда началась война, я был примерно таким, как мой внук Коля. Мы только что получили свидетельства об окончании средней школы, было это в Ленинграде, где проходил военную службу мой отец, до утра бродили всем классом по набережным Невы, а днем узнали — началась война. И все мальчишки моего класса — все до единого — в тот же день пришли к районному военкому на Васильевском острове. Но не всем исполнилось семнадцать, взяли нас, после недолгих проволочек, одиннадцать человек. Из класса — одиннадцать. С войны вернулся я один… Один из всего класса, потому что другие мальчишки-одноклассники позднее тоже ушли на фронт.

Много имен и фамилий называл Николай Иванович, его память хранила их цепко, некоторые истории однополчан могли бы лечь в основу целого рассказа или повести, но всякий раз он возвращался к тому, что ему выпала доля уцелеть и прожить большую послевоенную жизнь не только за себя, но и за отличных парней, его сверстников, погибших молодыми, не успевшими познать по-настоящему, что такое жизнь, но ставших на ее защиту безоговорочно, яростно, начисто забыв, что они сами уязвимы и смертны.

Забыв, что они из обыкновенной нежной плоти, те парни бросались со связками гранат под фашистские танки, закрывали грудью изрыгавшие свинец амбразуры дотов, горящими живыми факелами, не выпуская из рук оружия, упрямо шли на врага без всякой надежды уцелеть, но с верой в Победу.

Об этом дед рассказывал с жаром, только вот о себе — почти ни слова. И выходило, что вся его боевая и трудовая биография, вся большая и насыщенная событиями жизнь укладывалась в два десятка строк тетрадного листа. Война, несколько лет службы в Германии после Победы, затем увольнение в запас. Очень недолгие поиски своего места в мирной жизни — и почти сорок лет работы на одном московском заводе, в одном цехе! Стал токарем-карусельщиком высшей квалификации, рационализатором и изобретателем, даже избирался депутатом Моссовета, а это кое-что значит!..

Не раз бывал Николай Иванович за границей, имел хороших друзей в Берлине, Дрездене и особенно в Шверине — ведь именно там он и служил в органах советской военной администрации, помогая немцам налаживать новую жизнь…

Рассказы деда о войне, об эпизодах фронтовой жизни его однополчан, с которыми он на равных делил горе и боевое счастье, увлекали и меня и всех других слушателей, как тогда в школе, — они были полны таких ярких деталей, которые невозможно придумать, если сам их не видел, не пережил. В такие минуты я откровенно любовался блеском синих глаз, осанкой, походкой деда — буквально всем. А потом спохватывался:

— Деда, ведь это все было и с тобой! Почему же ты рассказываешь о других и ни слова — о себе?

Он делал вид, что не понимает вопроса:

— Разве я ничего не сказал о себе? Так и времени-то уже не было…

Но однажды он серьезно посмотрел на меня, покачал головой:

— Ах, внучек, внучек! Я получил высшую награду от судьбы — остался жив. Пули и осколки, правда, трижды задели и меня, но ведь рядом со мной они косили насмерть моих друзей и товарищей. По ним мы плачем, вспоминая войну, у их могил горит Вечный огонь. Я был с ними рядом, но остался жив, а их нет среди живых, они сами не расскажут о себе.

Я понимал, что дед глубоко прав, но мне казалось, что он и его друзья-ветераны, оставшиеся в живых, слишком мало говорят о себе, а потому в представлении слушателей выходило, что все погибшие — герои, а сами рассказчики оказывались где-то на втором плане.

— Но ведь ты тоже герой, у тебя вон сколько наград! — в запальчивости, в благородной обиде за деда доказывал я. — Пройти через такие переделки, не отступить — разве это не героизм?

— Ну и что? — спросил Николай Иванович и опять, не мигая, посмотрел мне в глаза. — Ведь ты гордишься тем, что твой дед прошел войну? Для меня твоя гордость не меньше цветов, не меньше орденов. И ты же видишь, какой почет воздают участникам Великой Отечественной. Законы специальные приняты, льготы действуют. Правда, жаль, что многие ушли, не дождавшись этих законов и льгот…

И дед надолго замолчал, думая какую-то свою, наверное, печальную думу.

Каждый раз, когда у нас возникал разговор о минувшей войне, дед словно сбрасывал с себя невидимую пелену, становился совершенно открытым, даже каким-то незащищенным, но чутко следил за реакцией собеседника на имена и эпизоды, которые извлекались из закоулков памяти, начинали жить.

— Деда, тебе было страшно?

Он ответил на мой вопрос мгновенно и просто:

— Было, — и, подумав, добавил: — Неправду говорят некоторые, что на войне не было страшно. Чувство самосохранения бережет человека всю жизнь, это вполне естественное чувство, заложенное природой. И когда в твою сторону летят снаряды и мины, когда рядом рвутся бомбы, свистят осколки и пули, никто не останется равнодушным к опасности. Но если тебе надо подняться, надо сделать бросок вперед в этом огненном смерче, бросок ради успеха в бою, ты заставишь себя преодолеть страх, ты выполнишь свой долг, если ты человек. Храбрый не тот, кто не боится смерти, а тот, кто владеет собой, кто сумеет вопреки страху сделать свое дело в любой опасной обстановке.

— Ты поступал так? — наивно спросил я.

Вот тут Николай Иванович на минутку задумался. Потом столь же доверительно, как в начале разговора, произнес:

— Я старался поступать так.

В тот день я узнал, что настоящий страх пришел к нему даже не в первых боях, а позднее, когда он повидал уже всякое, пережил увечье и смерть товарищей, долго лечился после ранения. На войне люди сходятся быстро, иной раз еще не знают имени друг друга, а готовы заслонить от пули или осколка собственным телом. Так случилось с дедом в первую военную зиму на Волховском фронте. Перед самым боем приметил он из прибывшего накануне пополнения веселого старшего сержанта, которого все звали Сибиряком — но не только за сибирское происхождение, а за стать и хватку, потому что солдаты из Сибири и с Урала нередко отличались особыми боевыми и человеческими качествами и считались наиболее надежными и крепкими бойцами.

— А ведь я тоже долго жил в Сибири! — сказал Николай Иванович Сибиряку.

— Земляк, выходит! — обрадовался старший сержант.

Он пустил по кругу свой ярко расшитый кисет, предложил даже некурящему земляку Николаю Ивановичу. Широкое скуластое лицо его сияло от удовольствия быть щедрым. Белый полушубок сидел на нем ладно, красная звездочка на меховой шапке блестела ярче других, казалось — не тускнела на морозе. Старший сержант будто и не замечал мороза, даже распахнул полушубок, развернув широкую грудь…

— Не куришь, значит? — уважительно сказал он земляку, то есть моему деду, не отходившему от него. — Это хор-ро-шо-о! И не начинай, брат, ни к чему!

Он подробно расспросил, где служил отец Николая Ивановича, в каком звании. А потом достал из кармана гимнастерки фотокарточку, показал новому другу:

— Вот мои… Жену зовут Аля — Алевтина, значит, — а малышку-сына — Ваня, тезка твоему отцу, значит…

И столько нежности и любви зазвучало в дрогнувшем голосе этого большого, минуту назад такого веселого, разудалого человека, что мой будущий дед рот раскрыл от удивления. И пожалел, что у него, восемнадцатилетнего, еще нет нигде ни жены, ни сына.

А утром в траншее возле немецкой землянки Андрей Касаткин схватился врукопашную с тремя рослыми фашистами. Когда дед бросился к нему на выручку, Сибиряк ударом приклада трехлинейки уже свалил одного немца и вдруг заметил, что Николая Ивановича пытается достать штыком вывернувшийся из-за поворота «свежий» фашист… Это произошло молниеносно, — Сибиряк отвлекся от своих двух противников и коротким выпадом вперед штыком отвел верную смерть от деда. Зато получил автоматную очередь в спину и, глотая воздух, медленно опустился на дно траншеи, привалившись спиной к промерзшей заснеженной стенке. Николай Иванович выстрелом в упор свалил убийцу Сибиряка, подоспевшие солдаты роты заняли всю траншею и землянку, внесли туда своего старшего сержанта, но он уже не дышал… Эта смерть ошеломила Николая Ивановича, он десятки раз «прокручивал» в воображении трагический эпизод во вражеской траншее, пытаясь представить иной исход, если бы сам поступил как-то по-другому. Он не мог найти какой-то своей оплошности, но Сибиряк спас ему жизнь и погиб потому, что отвлекся на миг от наседавших врагов, и дед считал себя хоть косвенно, но виновным в смерти веселого земляка.

Он хотел остаться возле своего павшего друга, схоронить его и написать письмо той красивой черноволосой и черноглазой молодой женщине, фотографию которой Андрей Касаткин показал ему в ночь перед своим последним боем, но в землянку пришел комбат — суровый, озабоченный, и отобрал шесть солдат в том числе моего деда, для срочного дела. Развернув перед ними карту, он показал на точку среди болот:

— Приказываю немедленно выдвинуться на эту высотку и держаться за нее зубами. Ни шагу назад!

Высотка еле маячила впереди — округлая, лысая, по ней уже пробарабанил шестиствольный немецкий миномет. Проваливаясь в снегу, с одним станковым пулеметом и двумя ручными, группа деда двинулась вперед — туда, где рвались снаряды и мины. Воздух холодил легкие, на редких кустиках орешника лежал толстыми пушистыми хлопьями снег, но солдатам, пробиравшимся на высотку, было жарко.

Вскоре завязался тяжелый бой. Бойцы удержали высотку, их сменили ребята из нового пополнения.

— Где похоронили Касаткина? — спросил Николай Иванович у взводного.

— Это ты про Сибиряка? Видишь ли, редко бывает, но — случилось. Накрыл их в землянке тяжелый снаряд. Ничего не осталось…

— Ка-ак?!

— Да вот так, паря!..

Молодой солдат потрясенно смотрел на взводного.

— А фотографии… домашний адрес?

— Что фотографии, что адрес — что, что? — вскричал лейтенант. — Праха не осталось, вот что!..

Тут опять прозвучала команда приготовиться к бою. После такой команды солдат забывает всё, что не относится к предстоящей атаке, и только через неделю или даже через месяц сообразил мой будущий дед, что ведь даже извещение о геройской смерти Сибиряка могло не уйти к его семье. А он, спасенный Андреем Касаткиным от верной гибели, он, Николай Крылаткин, даже не записал и не запомнил его домашнего адреса, не удержал в своей дырявой памяти название области — то ли Омская, то ли Томская, а может — что-то третье…

Стал сниться ему Сибиряк — таким, каким сидел на поваленном снарядом дереве, в распахнутом полушубке, раздавая табак из цветастого кисета.

И вдруг обнаружил Николай Иванович, что перед каждой новой атакой, даже перед мелкой стычкой с врагом сердце его «вещует», сжимается от тяжелой мысли, что совершит он какую-то непоправимую ошибку в бою, которая станет роковой для кого-то из близких товарищей, что у него не хватит находчивости и силы выручить соседа по наступающей цепи. Как ему хотелось быть таким же смелым и умелым, каким проявил себя в то последнее утро Андрей Касаткин, но он почему-то считал себя не способным на такую же удаль и храбрость — ведь для этого надо иметь и ловкость, и отвагу, и физическую мощь Сибиряка, а их-то и не находил в себе критически настроенным умом Николай Иванович, ему постоянно казалось, что он, Николай Крылаткин, проявляет излишнюю осторожность там, где надо действовать стремительно, без оглядки, решения принимать мгновенно. Но это, как я понял, только казалось ему, дед излишне придирался к себе.

Николай Иванович многие годы ни с кем не делился своими воспоминаниями о войне. Видимо, требовалась определенная временная дистанция, и пока рос его собственный сын, ставший моим отцом, еще не настало время углубляться в пережитое. Теперь-то я знаю, что память о войне, о павших товарищах всегда жила в них, ветеранах войны, жгла им душу. Она позвала их на встречи с однополчанами, на поиски боевых друзей. Но это случилось не сразу. Советы ветеранов частей, потом дивизий, армий и фронтов Великой Отечественной возникли много лет спустя после войны, когда бывшие солдаты-фронтовики втянулись в мирную жизнь.

Износив свои фронтовые гимнастерки и шинели, они уже ничем не выделялись из массы других хороших людей, а ежегодные приливы особого внимания к ним повторялись по случаю очередной годовщины Советской Армии и Военно-Морского Флота да в Дни Победы. И все-таки они всегда чем-то неуловимым отличались от других. То ли степенностью и рассудительностью, то ли большей надежностью всего, что делали, или даже просто заботой друг о друге.

А вот когда в мире вновь запахло порохом, когда началось раскручивание гонки ядерных и прочих вооружений, бывшие солдаты Великой Отечественной заговорили в полный голос. Они лучше всех знали, что такое война, они не хотели ее повторения ни в каком варианте. А мой дед с группой ветеранов-однополчан даже обратился с резким и гневным письмом к американскому президенту.

К двадцатилетию Победы появилась первая юбилейная медаль для тех, кто добыл Победу. Дед как-то сказал, что после того юбилея и той медали многое стало меняться в отношении к бывшим фронтовикам. И чем дальше, тем больше. Сквозь годы полнее увиделось то, что совершили они. Не только для них — для всего народа память о великой войне, о двадцати миллионах погибших соотечественников, о страданиях и подвиге старших поколений, на фронте и в тылу ковавших Победу, навеки для нас священна. Что касается меня, внука Николая Ивановича Крылаткина, то должен признаться, что меня никогда не покидало чувство трепетного благоговения перед дедом, перед всеми другими ветеранами, прошедшими через огонь и невосполнимые утраты, добывшими Победу над самым коварным и жестоким врагом. Ведь я знаю, что каждый из них был не просто рядом, а  с р е д и  тех, у чьих могил горит Вечный огонь, они сами смотрели смерти в глаза и каждый из них имел десятки, сотни «шансов» не вернуться с поля боя. Спасибо им за их мужество и отвагу, за добытую ими мирную жизнь на земле!

Вот с такими настроениями стал я относиться к моему деду, и «простая» его биография с годами наполнилась для меня таким не простым содержанием. И когда я слышал неуважительное слово о ветеране войны, я не мог не вмешаться, не мог не одернуть обидчика.

Потому что стоят у меня перед глазами солдаты минувшей великой войны — и дед мой синеглазый, иногда какой-то нескладный и беззащитный, и друг его по службе в, Шверине Тимофей Дмитриевич Плушин — этот заядлый любитель горячего пара и березового веника, и ефрейтор Василий Петрович Щепкин, «найденный» дедом в год тридцатилетия Победы, и, конечно же, — Андрей Ильич Касаткин, Сибиряк, как дружно назвали старшего сержанта в дедовой стрелковой роте, зарывшейся на ночь в опаленный взрывами мин и снарядов глубокий волховский снег…