ДВЕ ФОТОГРАФИИ С БЕЛЫМИ УГОЛКАМИ
Две одинаковые, маленькие, с белыми уголками фотографии на документ. Они передо мной. На одной — Лева в своем бушлатике, который надевал в исключительных случаях, в исключительную непогоду; волосы пшеничные, лицо волевое, непреклонное, скуластое. Скулы, как у Будды, отметит Юра Трифонов. А точнее сказать, как у отца, который имел такое же непреклонное скуластое лицо и такие же пшеничные волосы. Об отце писатель Александр Исбах напишет в начале тридцатых годов: «В семинаре Института красной профессуры, куда пришли мы учиться, почти все знали друг друга по прошлой работе. Один только человек был незнаком нам… Вид у него был несколько необычный. Чулки до колен (такие же гольфы будет некоторое время носить и Левка. — М. К.), потрепанная бархатная заграничного покроя куртка (ну, у Левки чаще бушлатик. — М. К.), широкая шляпа — ковбойская».
Сына этот человек в ковбойской шляпе будет называть Львенком и будет стремиться привить ему волевые качества, которыми обладал сам.
Вспомнил я все это, глядя в который раз на Левину фотографию. На обороте фотографии надпись: «Дорогому Мишке! 19 августа 1942 г.». Снимок прислан из Зеленодольска, Татарская АССР. Снялся Лева на документ и прислал мне — Михикусу, Мистихусу, Стихиусу. Прозвища дал Лева. Под этими именами я у него в дневнике, в его общих тетрадях и значусь.
Вторая фотография точно такого же формата, тоже с белым уголком. На снимке — я, стриженный наголо, зеленая гимнастерка, гладкие зеленые петлицы. Рядовой. На обороте — никакой надписи. Такая же фотография, но с надписью должна была быть у Левы. Я послал ее из училища ему в Зеленодольск. Приложил письмо, в котором сообщал, что уже в армии. Больше я от Левки ничего не получил, а потом известие — Лева погиб на фронте. А какой он солдат! Красноармеец-стрелок (так значилось в сообщении о гибели). Как это могло случиться?!
Сижу, гляжу на обе фотографии. Самые простые по исполнению, какие только могут быть. Сдвинул их вплотную. Так мы с Левкой часто сидели в моей комнате на десятом этаже. Я сидел за столом, Лева — рядом, ближе к окну. Раскрыта толстая тетрадь. На тетради фабричная марка «Светоч». Левка читает свой научно-фантастический роман «Подземный клад» о Зеленой пещере и Зеленом океане. Такие же тетради шли у него и под дневники. Я, подперев ладонями голову, слушаю. Вечереет. Но так как Левка сидит у окна — света ему пока что достаточно, и я не зажигаю лампы. Да и он надел очки.
Роман о земном шаре, о сохранении жизни на земле, начиная от древней формации. Группа ученых обнаруживает под землей уцелевшую древнюю формацию с растительностью, различными древовидными хвощами, плаунами, гигантскими папоротниками и животным миром — подземный клад. Левка умел придумывать сюжеты, выстраивать их. Ученые находят место по знакам, оставленным на скалах древними жителями земли для будущих поколений. Впервые в Левином романе я услышал вопрос: когда лишенная костей родила первого, обладающего костями? Главным героем романа был Докембрий или Декомбрий. Точно не помню. Что-то из геологического календаря. Эволюционист Докембрий или Декомбрий искатель окаменелостей, и поэтому действие разворачивалось в огромной пещере. Пещера была зеленого цвета — древний окаменевший песок, оставленный тоже как знак для будущих поколений древним Зеленым океаном. В пещере сохранился даже запах океана. В экспедиции принимала участие девочка по имени Трубадур. Я знал, что у Левки в Ленинграде была маленькая племянница, которую он называл Трубадур, конечно, в память о любимом композиторе Верди. Немного Майн Рида, немного Жюля Верна и много научных знаний и Левиных гипотез.
Левка увлекался всем — от рептилий и панцирных рыб до птиц и минералов, до какого-нибудь керолита и магнезита из нижней части древней коры выветривания. От полетов на Марс до классической музыки и живописи. У него было планетарное мышление, он чувствовал Землю как планету — подвижное, живое тело. Войну рассматривал как состояние катастрофы планеты, катастрофы падения разума.
Лева стал писателем еще в школе, не «писакой», как соизволил я пошутить в детстве, а Левка занести в дневник, а настоящим писателем, готовым к вполне серьезным работам, серьезным обобщениям, выводам. Писали мы все — Юра Трифонов, Олег Сальковский, и я, и многие наши девочки. В классе выходил рукописный журнал. Юра для журнала сочинил рассказ под названием «Взгляд смерти»: у человека от сердца к глазам шла тонкая трубка, и глаза человека силой сердца могли погубить врага. Олег пытался написать рассказ, в котором шпион срисовывал железнодорожный вокзал в городе Линце. Почему в Линце? Олег до сих пор объяснить не может. Но что поразительно, уже в зрелые годы, скажем так, Олег попадет в Линц и увидит вокзал… Вика (в детстве — Тора: это от полного имени — Виктория) и Неля Лешукова — обе они из параллельного класса «Б» — выпускали свой журнал «Торнель», в основном он у них был поэтическим. «Каменный ящик — Правительства дом. В каменном ящике все мы живем…»
Лева, его проза — это вопрос уже другой, если бы сохранились его романы, хотя бы главы из них! Мечтал быть писателем и его отец. Вот что оставил в дневнике Федор Каллистратович Федотов: «Я чувствую огромную склонность, стремление и желание к творчеству. Правда, в этой отрасли я еще не проявлял себя как следует. Не испробовал своих сил и способностей. Я сказал — не испробовал, но это не значит, что я вовсе не писал. Наоборот, написано мною изрядное количество. Будучи еще в Америке, я уже написал пьесу «Бобыль», которая была поставлена на сцене и имела успех, что сильно польстило моему молодому самолюбию. Взялся я писать пьесу при следующих обстоятельствах: приближалась забастовка грузчиков, союзом которых я тогда руководил (г. Эри, 1916 г.). Необходимо было вести самую деятельную агитацию и пропаганду среди доковских рабочих. Наша группа решила устроить предприятие, платный спектакль. Музыканты, артисты у нас были свои… Возник вопрос: какую пьесу поставить? Мы написали в Нью-Йорк, в один из самых больших книжных магазинов, объявив, в чем дело, и прося, чтобы нам прислали пьесу покороче и пореволюционней. Но ни короткой, ни длинной революционной пьесы у них не оказалось…»
Тогда-то Федотов, или, как его называли в Америке Фред, или Фредди, сам написал пьесу в двух действиях. Прочел ее на собрании союза грузчиков. Пьеса была единодушно одобрена и принята. Затем и поставлена. Дальше Фред заносит в дневник: «Я еще напишу свою настоящую книгу — книгу, которая расскажет о жизни и которая сама будет куском этой жизни, горячей, суровой и увлекательной. Это будет волнующая книга… Честное слово! Она будет дымиться в руках».
Левка ко мне приходил всегда к семи часам и читал очередную главу из «подземного» романа. Поэтому когда я впервые узнаю о настоящем подземном ходе, расскажу об этом Олегу Сальковскому, мы тут же решим посвятить в эту тайну Левку. Еще бы! Такого специалиста!
Левка читал роман без выражения, суховато, как научный доклад. Не терпел эмоциональности, восторженности, патетики. «Барахтанья и кудахтанья». При встречах и расставаниях все мы, Левкины друзья, никогда не обнимались, не трясли «громогласно» рук. Просто: «Здоро?во!» — «Здоро?во». — «А ты не изменился». — «И ты тоже», — буркал в ответ Левка. Или Левка: «Эко, братец тебя растолстело!» Это он Олегу Сальковскому, Салику. Или мне: «Ну ты, шельмец, и расчернелся!» Реакция на мой загар после Крыма, где я жил каждое лето у бабушки с дедушкой в слободе Бахчи-Эль, на окраине Симферополя; местечке очень пестром, населенном татарами, греками, болгарами, турками, цыганами. Юру Трифонова Лева ударял по плечу, и они кивали друг другу: этого им было достаточно. Юрискаус — это Юрка, а Леонардо или Гумбольдт — это Левкины прозвища в классе.
Левка читает роман, изредка поправляя в ухе ватку: опять побаливает правое ухо. Левка вообще плохо слышал, он вообще был очень близоруким, он вообще — никакой не солдат. Но он был не только Леонардо, он был и Львенком. Наша одноклассница Маргарита Шлейфер передала мне одну из последних Левиных фраз, уже пришедшую с войны: «Теперь я на своем месте!» Что сказать по поводу этой фразы? Может быть, словами великого мастера, самого Леонардо да Винчи: «Тот, кому покажется, что это слишком много, пусть убавит; кому покажется мало, пусть прибавит».
Я сижу и гляжу на фотографии, сдвинул их вплотную. Подошла Вика, заглянула через мое плечо — над чем я застыл? И сразу поняла: ведь это было частью и ее детства и юности.
Письмо в газету «Комсомольская правда» писателя и солдата Я. Акима
«Судьба Левы Федотова поневоле переплелась с трагическими судьбами предыдущего поколения, целого ряда выдающихся людей, раньше времени покинувших свои квартиры в Доме на набережной. Не будь эта славная когорта революционеров, военачальников, мыслителей вырвана из жизни, как знать, понес ли бы советский народ столь тяжкие жертвы в войне с фашизмом. Не должно забывать этого».
Москва
Позвонила Зина Косульникова — она из нашего дома, из нашей школы, но была классом старше.
— Миша, тебя ждет Левина мама.
— Ты уверена?
— Сказала: пусть придет Миша Коршунов. Я хочу его видеть. Миша, она в больнице.
Я, Оля Кучкина — обозреватель газеты «Комсомольская правда» — и Зина едем в больницу. Везем «Комсомолку» с очерком «Ребята из дома на набережной» (рассказ о нашей четверке) и многократно увеличенную Левину фотографию, ту самую, с уголком: фотография была увеличена для публикации в газете.
Шоссе Энтузиастов, больница старых большевиков. Все эти годы я боялся идти к Левиной маме, боялся взрыва горя: я жив, а Левы нет. Зина первой входит в палату. Мы с Олей видим сквозь открытую дверь кровать. Зина наклоняется над кроватью, что-то говорит. Слышим ответ:
— Я никого не хочу видеть.
Мы с Олей застыли, молчим.
— Я устала давать интервью.
— Пришел Миша, — говорит Зина. — Коршунов.
— Миша… — повторяет она. — Где он?
Я вхожу. Сразу узнаю ее, хотя и не видел с 1941 года, с начала войны. Наклоняюсь над ней.
— Очки… — говорит она, улыбаясь мне. — Очки сломаны.
Наклоняюсь низко. Она притягивает мою голову, целует меня и говорит:
— Теперь вижу. Это ты. Совсем седой…
— Это я.
Она сжимает мою руку, не выпускает, держит. Присаживаюсь на стул возле кровати.
— Я боялся идти все эти годы. Я ведь написал письмо в Зеленодольск, из училища, что я уже в армии…
— Ты ни в чем не виноват. Я разговаривала в военкомате… — Она сделала паузу. Она очень слабая, но руку мою все же держит крепко. — Говорила… — повторяет она, — что у него слабое зрение, плохо слышит, больные легкие.
Левка перенес туберкулез, поддувался. Олег Сальковский иногда провожал его в туберкулезный диспансер, который был недалеко от кинотеатра «Авангард», в Казанском переулке, рядом с Октябрьской площадью.
— Мне ответили — люди нужны. — И в голосе никакого упрека. И добавляет: — Никто не виноват. Война.
— У нас с собой Левина фотография. Я хранил ее с сорок второго года.
— Очки… — опять жалуется она.
Мы с Олей берем ее очки, выпавшее из оправы стекло и идем на пост к медсестре. Я прошу кусочек лейкопластыря. Мне дают. Вставляю стекло в оправу и по краю оправы приклеиваю его, укрепляю пластырем. Возвращаемся.
— Юра Трифонов говорил, что ты литератор.
Я кивнул.
— Ты пишешь книги?
— Да.
— Ты ничего не забыл? Ты все помнишь?
— Все.
Оля, включая лампу над кроватью, спросила:
— Вам понравился фильм «Соло трубы»?
Помолчав, она ответила:
— Фильм хороший. Но теперь ты, Миша, расскажи о Леве.
— Я напишу о Леве книгу. О школе, о нас. Правду о нашем доме. — Я волнуюсь. Меня можно понять: встретился с матерью погибшего друга впервые через сорок шесть лет.
Она сжимает мою руку, тратя на это максимум усилий. Оля достает из сумки газету и фотографию, увеличенную, крупную. Задумываемся, показывать или, может быть, не надо? Вдруг станет плохо.
— Надо показать, — решает Зина. — Очерк ей прочтут потом.
Зина провела с Левиной матерью много лет, опекая ее. Помогала переехать в Переделкино, в Дом ветеранов партии, так что вправе взять на себя ответственность. Подносим фотографию к свету. Я говорю:
— Лева.
Она смотрит не отрываясь. Молчит, и мы молчим. В палате полная тишина. Губы ее шевелятся, но слов не разобрать, может быть, мать разговаривала с сыном. Лева сейчас здесь, в палате, был таким, каким она его проводила.
— Я больше не могу, — произносит она тихо. Силится улыбнуться. Она мужественная женщина, а ведь ей уже девяносто второй год.
Слышно, как по больничному коридору везут тележку, — сестра раздает лекарства.
Я никогда не писал о Леве. Почему? О Леве много рассказал Трифонов, скрывая его под различными именами. Создан документальный фильм «Соло трубы». Появились статьи, разборы фильма. Ольга Кучкина по нашей просьбе опубликовала большой очерк «Ребята из дома на набережной». Доказывала, что это должен был сделать я. А я вот молчу. Молчу много лет, несмотря на просьбы друзей, знакомых. Почему молчу? Левка, Левикус, всегда был для меня слишком рядом, а в последние годы мы и вовсе не разлучались. Его мать сохранила для меня фотографию уникальную: я и Левка на Сельскохозяйственной выставке (теперь ВДНХ). Стоим на гаревой дорожке, и каждый из нас зажал в руке туго скрученную тетрадку. На фотографии Левина пометка: «Осень 1940 г. На выставке. Снимал Драмик. Стихиус и я». Не могу только припомнить, кто такой Драмик? Кого так окрестил Левка? Может быть, Диму Сенкевича, нашего одноклассника, которого еще звали Димиком и Глазариком? А в тетрадках мы с Левкой оба что-то тогда писали, сочиняли.
Из писем в газету «Комсомольская правда»
«Я давно интересуюсь всеми публикациями о Леве Федотове. Феноменальность его предвидений действительно кажется фантастической.
Из последних публикаций о маршале Г. К. Жукове стало известно, что в командной игре на картах, проходившей в Кремле в 1940 году, он, играя за «синюю» сторону, нанес удары на тех же самых направлениях, где в июне 1941 года были нанесены немцами. Но ведь Г. К. Жуков был профессиональным (в высшем смысле этого слова!) военным. А тут мальчик, школьник».
А. Рашковский, г. Киров
И вот от всего перечисленного мне все труднее начать говорить о Леве, о нас, о нашем доме, который был и остается для нас центром всех наших воспоминаний и переживаний, дом ЦИК—СНК СССР или даже так — «допр» (сокращенное от «дом правительства»). Строился и заселялся от кинотеатра «Ударник» по направлению к набережной, 1928—1931 годы. Жили поначалу в общих квартирах: ждали окончания строительства. В «Ударнике» шли самые новомодные, западные кинокартины, был создан дансинг, играл джаз-оркестр, в буфете подавались десертные напитки «Марсалин», «Какао-шуа», а к ним печенье «Фумандлен», «Пети-фур». Мой отец и моя мать — тогда совсем молодые (отцу 28 лет, матери 25) — бегали вечерами после работы в дансинг и танцевали. Я оставался на попечении соседки большевички Павловой Марии Георгиевны, учил с ней по порядку названия месяцев, слушал объяснения, что такое високосный год, пытался понять разницу между фабрикой и заводом, селом и деревней, большевиками и меньшевиками. Мебель в квартирах была стандартная, казенная, с железными инвентарными номерками, что отмечал уже Юра Трифонов. Выдавалась в рассрочку. И до сих пор кое у кого бродят наивные из натурального мореного дуба предметы: тумбочка на балконе, изможденная временем, неповоротливая, угластая, или громоздкий стул с низкой выгнутой спинкой, покрытой ледерином, или с тяжелыми ножками, квадратный обеденный стол, давно выселенный на дачу и не раз уже кем-нибудь равнодушно ремонтированный, но еще чудом содержащий на себе инвентарную железку. На кухнях имелся круглый дымоход для самоварной трубы, закрывался крышечкой на цепочке. Но самоваров никто никогда не ставил: чай пили из обыкновенных чайников. В крайнем случае около дымоходов курили, и дымоходы в конце концов замазали. Дом горел, не будучи окончательно отстроенным. Пожар был сильным, на всю Москву. По ночам с некоторых пор для охраны дворы наполняли собаками. И это кроме того, что вахтеры имели оружие и в доме была комендатура. Разместили собак в подвале. Выйдешь поздно вечером на балкон, а на тебя глядят овчарки. Днем собак тоже выпускали — выгуливали на заднем дворе, закрытом с двух сторон деревянными воротами: отсюда родилось название вонючка. Когда там не было собак, мы, ребята, вооружившись деревянными мечами и щитами, штурмовали не деревянные ворота на вонючке, а какие-нибудь рыцарские, крепостные. А уже по всем дворам и на церковке (рядом с домом была древняя, обветшалая церковь. Двор вокруг нее мы называли церковкой) играли в казаков и разбойников с допросами или в разрывные цепи: выстраивались друг против друга двумя шеренгами-цепочками, и каждая шеренга крепко бралась за руки. Кто-нибудь из одной из шеренг-цепочек разбегался что есть сил и должен был с разгону в каком-нибудь неожиданном для противника месте разорвать вражескую цепь; если это ему не удавалось, он вынужден был остаться в стане врага. Знаменательная игра в приближении знаменательного времени для нашего дома, где, как потом оказалось, жили те, кто исчезал, и те, кто вершил исчезновения. А в той части, которая выходила на набережную, где теперь Театр эстрады (такой вот «веселый» поворот судьбы!), разместилась комиссия по рассмотрению дел о помиловании, но которая, конечно, была не в состоянии кого-либо из нашего дома помиловать, хотя он и стоял на прежней Всехсвятской (улице всех святых). В комиссии одно время простым делопроизводителем работала моя мать: первой распечатывала и читала письма заключенных. Звучали знакомые имена… Как помочь людям? Но ведь их судьба решалась не здесь! Мать плакала и на работе, я теперь знаю, и потом дома: никогда об этом прежде не рассказывала, а уже незадолго перед смертью. Работников комиссии периодически консультировал психиатр — таков был порядок. Мать первой прочитала письмо Шаляпина, в котором он просил о возвращении на Родину. Отказали. Потом мать работала на военном заводе, на конвейере: собирала радиолампы. С завода она в детстве и начала свою трудовую жизнь — только консервного. И было это в Крыму, на Бахчи-Эли. Здесь же, на Бахчи-Эли, и тоже в детстве, она пела в церкви: помогло ли это хоть в чем-то пережить все дальнейшее?.. Из комиссии ее уволили.
Около бойлерной, прикрытая деревянными крышками, располагалась яма с нагревательным устройством — снеготаялка. Зимой дворники свозили со всех дворов снег, крышки отодвигали и валили снег в яму. Раздавалось клокотанье, над ямой вздымались клубы пара. Никогда не забуду грозный, утробный, клокочущий звук и вечный страх, который испытывали мы: попадешь в снеготаялку — конец!
Рядом с домом была тепловая электростанция — давала горячую воду в дом, а трамваям — электрический ток. Трамваи с неумолчным трезвоном, с железным скольжением на поворотах и стуком на стрелках, с брызгами из-под дуги, похожими на электросварку, катили мимо нас с утра и до позднего вечера. Часто грузовые с песком или камнем. Теплоэлектростанция дымила (и сейчас дымит!), засыпая близлежащие квартиры копотью, пеплом, чернотой.
Я в этом доме впервые попробовал эскимо: его принес с сессии ЦИК Викин отец, где это «фабричное мороженое» раздавали делегатам как новинку. Здесь мой отец впервые собрался — как руководитель «Интуриста» — на прием в какое-то посольство и никак не мог завязать галстук-бабочку. У кого узнать о галстуке? Куда обращаться? Опять в Большой театр? Перед этим в Большом театре доставали специальные белые пуговицы для белого жилета. Здесь сын старого революционера Коковихина, наш товарищ Валька Коковихин расправился со своим новым костюмом. Родители преподнесли сыну костюм, но, прежде чем его надеть, Валька погрузил костюм в ванну с водой, истолок его как следует, изгваздал, потом вытащил, высушил и надел. Лично мы считали: выглядеть «с иголочки» (нам же не ехать в посольство) неприлично.
Учиться мы ходили в школу, получившую имя Белинского за успешное преподавание русского языка и литературы: «В ознаменование 125-летия со дня рождения великого русского критика В. Г. Белинского присвоить школе № 19 за отличную постановку преподавания русского языка и литературы имя Виссариона Григорьевича Белинского» (из постановления Моссовета, 1936 г.). Расположена была школа на Софийской набережной (ныне Мориса Тореза), за Большим Каменным мостом. Здание в стиле классицизма. В конце шестидесятых годов школа переехала в новое помещение, так как прежнее уже больше нельзя было «населять ребятами»: стало для этого слишком ветхим.
Здесь, в школе на Софийке и в доме на Берсеневке, Лева Федотов начал школьные годы, свою юность, свои многогранные занятия, свои дневники. Здесь произошло становление его личности, началась его большая судьба. И никаких специальных учителей у него не было: все как у всех. Теперь школа за Малым Каменным мостом. Мы с Олегом Сальковским, по просьбе нашего учителя литературы Давида Яковлевича Райхина, должны были прийти в школу, чтобы рассказать о Леве, о нашем классе. Я назначил Олегу свидание у Малого Каменного. Олег явился прямо с работы, и мы отправились в путь по набережной обводного канала.
— Прежде на канале отстаивались баржи, — сказал Олег.
— И берега были земляными, поросшими травой, — вспомнил я. — Летом мы здесь купались, загорали. Ваня Федюк приходил, братья Бабушкины. Юрка Закурдаев, тот вообще из воды не вылазил, во флот собирался. Сережа Ландер хорошо плавал.
— Куда Левка выпустил Телескопу, когда уезжал в эвакуацию? — вдруг спросил Олег.
У Левки в аквариуме на подоконнике жила глазастая рыбка, назвал он ее Телескопой.
— Думаю, сдал в школьный аквариум. Многие ребята сдали своих рыбок. Зина Таранова мне сказала.
— Как страшно все помнить, — признался я.
— Тебя это мучает?
— Мучает непоправимостью.
— Экая, братец, метафизика, — с Левкиной интонацией произнес Олег. — Подход к явлениям природы как к неизменным.
— Значит, мы идем сейчас со своей метафизикой. И будем о ней говорить.
— Будем, — согласился Олег.
На пороге школы в сером костюме, подтянутый, с орденскими планками, стоял заслуженный учитель РСФСР, в войну — армейский капитан Давид Яковлевич Райхин: поджидал нас. Вот и встретились мы с учителем. Пусть и в другом месте, в другом, чужом для нас здании, но с неизменными былыми воспоминаниями и чувствами; с неизменной нашей метафизикой.
В зале собрались ученики, молодые преподаватели. Давид Яковлевич «явил нас народу», и мы с Олегом начали рассказывать, отвечать на вопросы. Запустили магнитофон, который я принес, — зазвучала пленка с текстом Левиных дневников, надиктованных Викой, Олегом и мною, и в школу на какое-то время вернулся Лева.
Так с чего мне начать книгу? О Леве? О школе? О времени? О нас? Дом на Серафимовича пережил счастливые дни, праздничные, когда в подъездах выстилались ковры и все отправлялись на первомайскую демонстрацию или когда ходили друг к другу в гости: Новый год, дни рождения, играть в шахматы и мрачные, трагические, когда то в одной квартире, то в другой глубоко по ночам внезапно вспыхивали сразу все окна, опаляя двор зноем беды: данная квартира опустеет, и приварят к ее дверям красную сургучную печать — красный ярлык исчезновения. Наши ребята научились вызволять из-под печатей личные вещи, необходимые для жизни: спускались с балкона на балкон по веревке и так, через балконные двери, проникали в опечатанные квартиры. Или — нагревали лезвие бритвы, срезали печать, а потом, намазав печать клеем, восстанавливали. Опасные это были игры, но берсеневские ребята накапливали опыт. Постепенно ковры в доме истрепались, новых не выдали и путались в подъездах под ногами уже лохматые обрывки. Эти обрывки и поныне можно еще встретить в тех подъездах, которые не встали на капитальный ремонт. Жильцам при въезде в дом выдавались «Правила обращения с предметами оборудования в квартирах дома ЦИК—СНК». Как-то: не вешать никаких предметов на выключатели и переключатели и вращать выключатели и переключатели только по часовой стрелке; не ударять по трубам тяжелыми предметами и не становиться ногами; не класть на радиаторы и трубы бумагу, тряпки и другие предметы; не трогать и отнюдь не отвертывать медные воздушные краники в пробках радиаторов; в случае присоединения нагревательных приборов, берущих свыше двух ампер, — вопрос предварительно согласовывать с МОГЭСом. Всего двадцать пунктов.
Так с чего мне начать книгу?
— Начни с подземных приключений, — сказала Вика. — Из всех ваших затей, это была, пожалуй, самая серьезная.
— И, пожалуй, самая забавная, — добавил я, — как и правила обращения с предметами оборудования в доме.