Н. Янина. Справедливости ради

Н. Янина.

Справедливости ради

Затылок немел, и он чувствовал это не потому, что прошла боль. Горячая шея согрела снег, он подтаял, а теперь покрылся корочкой и холодил голову. Но так ему было лучше: прояснилось сознание и затихали тупые удары в позвоночнике.

Он попробовал пошевелить ногами, но сразу ударило в низ живота, резко и остро, как выстрел, заныло в икрах. «С ногами все кончено», — подумал он.

Левая рука была подвернута под спину, он не мог пошевелить ею, зато правая, без единого ушиба, свободно лежала на груди. Он протянул ее, сжал в ладони снег и приложил к лицу. Кожу засаднило. Снег в руке побурел. Он набирал снег еще несколько раз, пока не протер лицо.

Кругом стояла тишина, необычная тишина. И белая, режущая глаза пелена окутывала лес. Словно лежал он в чехле из ваты. Высоко-высоко через узкую дольку расщелины был виден лоскут неба. Он был ярко-синий с одним белым облачком. «Кому придет в голову, что я жив?» — пронеслось в сознании.

Он попробовал крикнуть, открыл рот — судорога перекосила лицо, в позвоночнике сухо щелкнуло. «Надо лежать спокойно и ждать…» Там, наверху, остались Нестор, Кира, Синьковский[7]. Если они пойдут по его лыжне и дойдут до расщелины — они все поймут.

Кира видела его у трех елей. Он только что спустился и ждал ее. Она видела, где он стоял, но что-то медлила, словно колебалась; спуск был крутой, и еще эти ели на пути, где он стоял.

Он хотел уже помахать Кире палкой и крикнуть, как увидел рядом с ней Синьковского. Из его раскрытого смеющегося рта валил пар, и Кира тоже улыбалась, неотрывно смотря в сторону трех елей. Синьковский перебирал на месте ногами, чуть согнутыми в коленях, как скаковая лошадь. Где-то запропастился Нестор, и его отсутствие сейчас отзывалось непонятной Тревогой.

А они все стояли вдвоем, и ему это казалось целой вечностью.

— Па-а-нин! — весело закричала Кира, подняв вверх руки в красных варежках. Он почему-то не ответил.

Синьковский взмахнул палками, круто повернулся, и его широкая спина скрылась во впадине. Кира недолго выбирала. На минуту она замерла, как перед стартом, и, повинуясь какому-то внутреннему толчку, рванулась вниз. Она исчезла во впадине вслед за Синьковским. Панин знал: Кира это сделала, чтобы досадить ему.

Забираться на увал ему уже не хотелось.

Он стоял у елей, опираясь на палки, и думал о схеме. Последнее время он не мог обойтись без мыслей о приборе: он думал о нем, где бы ни был, и не только в лаборатории, но и в театре, дома, на улице. И даже сейчас, когда Нестор, Кира и Синьковский вытащили его на лыжах в горы, он не мог не думать о своем измерительном приборе. Нестор торопил его с работой, выпуск прибора уже стоял в плане завода и оттуда звонили — справлялись, как дела, и Нестор обещал, что все будет в порядке, что вот-вот начнутся испытания. А прибор врал, и даже не врал, а куролесил. Но это было в общем-то одно и то же: нет точности в вычислениях без последовательности и стройности. Где-то закралась ошибка.

Он закрыл глаза и увидел квадрат цвета серебра, с продольной узкой планкой внизу — светового табло. Планка горит голубоватым огнем, и мерцают, мерцают цифры. Они бегут друг за другом, танцуют в хороводе, кружатся в вихре и рассыпаются в фейерверке. Исчезают совсем. Он открывает глаза. «Этот чёртов пятый узел…» Вдруг он понимает, что все дело в нем. Это он сам все запутывает, пускает цифры в огненный пляс вместо четкого и плавного движения.

Палка от лыж вращается в его руке, и наконечник скользит по насту тоненькие бороздки, как цифры, дразнят его. «Пятый узел…» Наконечник на снегу скрипит, как перо по бумаге. Все в уме, как на магнитофонной пленке стоит только ее запустить, как она воспроизведет запись. Пятый, этот чертов пятый, заставляющий до смертельного изнеможения прыгать цифры. Ну, нет! Он сейчас укротит его. Он подчинит его себе. Он заставит цифры присмиреть. Только… Только… Еще маленькое напряжение, одно маленькое. Фейерверк цифр в одном строю. Вот-вот он сейчас рассыплется. «Пятый узел…» Стоп! Цифры выстраиваются по линеечке, робкие, пристыженные, после исступленной возни.

Эхо радостного выкрика дробится по ущелью. Эха-ха-ха! — кричит он и отталкивается обеими палками.

На душе и в теле такая легкость, что он не мчится, а летит. Еще один поворот — и туда, где Нестор, Кира, Синьковский; они должны сейчас же все узнать.

Глаза залепил снежный вихрь, поднятый резким торможением.

На краю расщелины он качнулся, как маятник, и исчез.

…Кира должна заметить его отсутствие. И Нестор тоже, и Синьковский. Они не оставят его.

В глазах опять помутнело, ватная белизна становилась грязно-серой, и чернел проем вверху.

Это повторялось уже несколько раз: затемнение, прояснение, опять затемнение и опять прояснение. Будто огромная туча закрывает небо — и все темнеет, но стоит ей уйти — как все заливается светом.

Режет глаза, ватная лавина надвигается на него, хочет раздавить. Все тяжелее становится в груди, воздух вырывается с хрипом. И он падает в какую-то пустоту. А рядом Кира… Живая, с горячим дыханием, с бьющимся сердцем, сильная, красивая…

— Кира… — шевелит он губами. Вот видишь, я какой… Кира, что я говорю, — прибор, он теперь заработает… Я назову его твоим именем — УК. Уварова Кира. И никто не будет знать, почему я назвал его так, или пусть догадываются, пусть знают. Ведь могу я посвятить свою работу кому хочу. Ведь посвящают писатели, композиторы, а почему не могут конструкторы? Кира, ты не уходи. Теперь, Кира, все будет по-другому.

Он пришел в себя от боли — что-то щелкало в позвоночнике, бешено колотилось сердце. Он сжал пальцы, рассерженный на свое бессилие, и, напрягая все мышцы, приподнял голову. Кто-то, барахтаясь в снегу, двигался к нему. «Кира…» — пошевелил он губами. И опять чем-то черным захлестнуло сознание.

Кто-то пытался обхватить его за плечи. Он протяжно застонал.

— Ничего, ничего, выберемся, старик! Ну, давай, давай, помаленьку…

— Кира… — слабо позвал он.

— Это я, старик, Павел Синьковский… Не узнаешь? Ну давай, давай. Угораздило же тебя, Серега. Мы там все склоны обыскали, всю щель обшарили.

Синьковский наклонился над Паниным. Запахло потом и папиросами.

— Тяжеленько мне будет с тобой… Эх, черт, и как же это все-таки тебя?

Потом он сидел, беспомощно опустив руки.

— Ничего я не сделаю с тобой, Серега, ничегошеньки. Ей-богу, ничего…

Судорожно сжималась рука Сергея, словно он пытался схватить неведомую опору и встать. Синьковский закурил. Лениво растекался дым.

Синьковский тупо смотрел на Панина, на его тянущуюся куда-то руку и слабо соображал, что теперь ему делать.

— Умирать, что ли, собрался, — глупо выговорил он вслух свои мысли.

Измученное лицо Панина болезненно передернулось, рука перестала сжиматься, замерла.

— Не надо бы мне… умирать. Там наверху, у трех елей, расчеты. Прибор будет работать. С радости свалился сюда…

Стояла тишина, было слышно, как хрипит что-то в груди, как трудно Панину говорить. Синьковский присел на корточки, обхватив руками голову.

— Бредишь, старик…

— Ты скажи там Нестору, Кире… Если снегом не заметет, все поймете…

Синьковский поднялся на ноги и опять закурил. «Расчеты на снегу… У трех елей…» Волнуясь, он походил по расщелине, проваливаясь глубоко в снег, как в пух. Его зазнобило. Он полез было наверх, но внезапная тишина позади остановила его. Еще не веря этой тишине, он вернулся к Панину. Сергей лежал с застывшим лицом, вытянутая рука была неподвижна…

При встрече с друзьями после долгих поисков и расспросов Синьковский устало прикрыл глаза и дрогнувшим голосом проговорил:

— Он там. Умер при мне…

Кира замахала руками и закусила губу, открыв глаза широко и недоверчиво. У Нестора задергалась левая щека.

— Ничего не изменишь, умер… Мы должны примириться с этим… фальшивым фальцетом произнес Синьковский.

Кира смотрела на него с неприязнью.

— Я ведь хотела сама… Почему вы мне не дали пройти туда…

Синьковский нервно чиркнул спичкой о коробок.

— Ему уже никто не поможет. Ни ты, ни я, ни Нестор, ни все вместе.

Лицо Киры исказила боль. «Какая она сейчас некрасивая», — подумал Синьковский.

— Ты словно отполированный! — закричала ему Кира.

Она побежала вдоль расщелины, без лыж, разгребая снег, как воду. Нестор пошел за ней.

«Если с расчетами все так, как сказал Панин, то она будет у его ног», подумал Синьковский. О! О нем заговорят теперь, заговорят, как о таланте. Синьковский — талант! Как говорили: «Панин — талант»! Это будет его прибор, прибор — Синьковского, он так его и назовет… Никто не считал его бездарным, случайным человеком в институте — всегда корректного, готового прийти всем на помощь. Даже сейчас в расщелину спустился не Нестор, заведующий лабораторией, а он — рядовой конструктор, близкий товарищ погибшего.

Нестор возвращался с Кирой. Он шел тихо, придерживая ее за плечи, наклоняясь к ней, что-то говорил.

«Кира, конечно, заурядный инженер, но красота — тот же талант, с такой женой не пропадешь… Как это только не понимал Панин?» — подумал Синьковский.

Он не мог попасть спичкой в коробок. Коробок упал к ногам, он раздавил его.

— Слушай! — сказал он Нестору, держа в зубах незажженную сигарету и подавляя внутреннюю дрожь. — Вам надо спуститься вниз, там на базе объяснить все. Я останусь здесь, буду ждать…

— Никуда я не уйду отсюда! — закричала Кира.

Синьковский почувствовал, что он бессилен воздействовать на нее и умоляюще посмотрел на Нестора.

— Кира, надо идти, — сказал Нестор мягко и успокаивающе.

Синьковский, наконец, справился с этой унижающей его дрожью и снова чувствовал себя способным на что-то смелое, как тогда перед спуском в расщелину. «Может быть, они доберутся сюда только ночью. Я разожгу костер», — подумал он и сам удивился благородству своих мыслей.

Когда Кира и Нестор скрылись за увалом, он быстро затянул ремни у лыж. Подъем к трем елям занял не больше пяти минут. Все было так, как сказал Панин. Он вынул записную книжку и старательно переписал все с ровной снежной площадки.

Потом долго-долго топтался на месте, пока снег совсем не осел: видимо, о чем-то думал. Но записи не тронул.

* * *

Это было совсем неинтересное дело в практике Жениса Касымова.

Когда он узнал о несчастном случае в горах, о первых подробностях, когда выслушал какой-то сбивчивый, как ему показалось, рассказ Синьковского почти у места происшествия, настроение у него упало. Он не привык еще к таким досадным несчастным случаям, воспринимал их болезненно, как нелепость и дикую несуразность.

Уже вниз унесли труп, уже ушли друзья и свидетели, а он все обдумывал детали происшествия. Потом, успокоившись, медленно стал подниматься вверх.

— Женя! — обеспокоенно окликнул его снизу товарищ, лейтенант Ворончук. — Ты, что, тоже решил проверить спуск?

— Я аккуратно, — ответил Касымов, присаживаясь отдохнуть на верхней площадке, откуда недавно сорвался этот молодой инженер.

Взгляд его рассеянно скользил по ровной белой поляне, по которой шла лишь одна лыжня. Извиваясь, она неровно обрывалась в расщелине. Казалось, что она вот-вот вынырнет за этой чернеющей щелью и продолжит свой бег. Но она оборвалась неожиданно и досадно, как и жизнь этого, видно, способного парня. («Девушка-то себе места не находит», — подумал он, вспомнив и сбивчивый рассказ Синьковского, и лица товарищей погибшего).

Он еще раз рассеянно посмотрел вдоль лыжни и вздрогнул. Вправо метрах в десяти снег был необычно вмят.

Касымов поспешил к этой вмятине и уже отсюда увидел неряшливые лыжные следы подъема елочкой: кто-то был здесь еще. «Ах, да, Синьковский… Но зачем он поднимался вверх?» — обожгла вдруг мысль.

Сумерки в горах надвинулись быстро, и все расчеты, которые до него списал со снежной площадки Синьковский, пришлось переписывать уже при помощи электрического фонаря. Касымов, правда, был более добросовестен: он выписал еще одну строчку, которую не заметил или не хотел записать Синьковский: «Прибор УК».

С утра до обеда следующего дня Касымов возился на месте происшествия: что-то замерял, рассчитывал, делал какие-то записи, и все это спокойно и невозмутимо, несмотря на подтрунивания Ворончука.

— Ну, что? Думаешь, твой Синьковский злоумышленник? Ведь убедились, что он чист? — не унимался лейтенант.

— Да, пожалуй, только зачем же он все-таки поднимался наверх? Неужели из-за расчетов?

— Да, Женя, вот тебе и агент зарубежной фирмы, а? — продолжал иронизировать Ворончук.

— А ты-то разбираешься в этих записях? Вот поэтому давай помолчим.

Через неделю Касымов долго беседовал с заведующим лабораторией Нестором Вараткановым, с любопытством наблюдая, как меняется на глазах его полное добродушное лицо. Тот долго не мог прийти в себя, а в конце разговора как-то растерянно усмехнулся:

— А мы уже и чествовать его собрались…

Он имел в виду Синьковского.

Пришло время поговорить с Синьковским.

«Трус, жалкий трус!» — хотелось крикнуть Женису в это наглое и в то же время заискивающее лицо. Испугавшись, что ему могут «пришить большее» (он так и сказал), Синьковский рассказал обо всем с мельчайшими и гнусными подробностями, спеша и брызгая слюной, стараясь гаденькой откровенностью уверить следователя в своей искренности. Он даже выкладывал свои низменные мысли о женщине, с которой собирался связать жизнь.

Быть может, спасло его от уголовного наказания то, что он не успел восторжествовать и присвоить труд Сережи Панина, добиться внимания со стороны женщины, которую он мысленно уже купил, как красивую вещь, а может, спустя неделю, отделавшись только легким неприятным разговором, он яростно сожалел, что чересчур испугался и дал себя провести этому молоденькому следователю? Об этих подробностях трудно судить, но ясно, что законы общечеловеческой морали и нравственности для таких людей не существуют. Они втаптывают их, как Синьковский втоптал ногами снег у расчетов погибшего товарища.