К тетради шестой
К тетради шестой
Трудно согласиться с позицией людей, начинающих исчисление всех несчастий России с двух революций 1917 года и готовых заглянуть в глубину истории не далее, как до Первой мировой войны, известным образом предопределившей эти революции. Почему виной всему большевики, Керенский, бездарное правительство Николая Второго? А история России во всем ее объеме не имеет никакого отношения к тому, что произошло и происходит? Что мешает этим авторам продолжить философию русской истории до Смутного времени, до закрепощения крестьян, до расправы Ивана Грозного с вольным Новгородом, до опричнины, до монгольского нашествия и междоусобиц князей, которые грызлись между собой и тем облегчили монголам завоевание Руси?
Все образует одну цепь. Ее звенья ковались на наковальне веков. И звено каждой эпохи выковалось сообразно ей и, в то же время – в зависимости от множества обстоятельств, лежавших и вне России и вклинившихся в ее судьбу: варяги, католицизм, шведы, периоды реакции и абсолютизма в Европе, Наполеон, европейская промышленная революция, огромные политические перемены в центре Европы, мировая война. Все эти события развивались со своей внутренней закономерностью. Но они задели и Россию, вызвав в ней определенные перемены. Считать их неожиданными не стоит.
Объяснять – значит сводить неизвестное к известному. Одни видят во всем неприятное им влияние идеологии марксизма. Другие втискивают все события в схему борьбы классов. Третьи (их взгляды кажутся мне наиболее близкими к истине) ставят на первое место инерцию рабства, шесть-семь веков тяготевшего над Россией: сперва господство монголов, потом – крепостное бесправие и в соответствии с ним рабство самодержавного строя: "…страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ…"
Более шести веков покорности, бесправия и молчания, – с краткими историческими минутами бунтов и восстаний, всегда кончавшихся поражением и казнями, – как подействовали эти века на психологию народа, на его характер, на его понимание свободы?
Все крестьянские восстания в России были крайне разрозненными, за исключением немногих крупных (к примеру, пугачевского). Как ни многочисленны были волнения в отдельных деревнях, но они, выражая стремление к свободе, ни одного дня свободы крестьянину не дали.
Запад освободился от феодализма на полтора столетия раньше России. Он учился парламентаризму, когда Россия лежала закованная и едва шевелилась. Рабочий класс в России сложился позже, чем в больших странах Европы. Выросший из крестьянства, от которого он оторвался только вчера (да и то не совсем), он унаследовал многие его черты. И не мог он научиться тому, чему научились все классы западного общества у буржуазии, которая в своей борьбе с феодальным политическим устройством выработала основные институты свободы (у нас их презрительно именуют буржуазной демократией): выборы, парламентаризм, свобода слова, гласность, свобода передвижения, неприкосновенность жилища и другие права человека. Россия никогда не знала свободы – ни буржуазной, ни любой иной. И народ ее просто не успел узнать вкус свободы.
Нельзя научиться пользоваться свободой, живя вне ее поля действия, как невозможно научиться плавать, сидя на берегу. Человек, впервые попавший в воду (бросившийся или брошенный в нее), будет барахтаться, кричать, он и воды хлебнет, но скорее всего – научится плавать. Так и народ, впервые бросившийся в свободу в 1917 году, кричал и делал много лишних движений. Воспользовавшись его непривычкой, естественной в первые дни, его схватили за волосы, вытащили на берег и строго-настрого приказали: "Не лезь в воду, утонешь!" Вот он и стоит на берегу. И ему без устали внушают: "Не лезь в воду, она буржуазная!"
Западные свободы в том виде, в каком мы способны рассмотреть их со своей береговой позиции, обладают кучей недостатков. И вода холодная, и медуз в ней полно, и нравственность может пострадать не на шутку (плавают-то голышом!), и заплывать далеко опасно, и вообще – как бы чего не вышло. Но – пора кончать с аналогией. Ибо между свободой и морем есть и существенная разница: без моря человек прожить может, а без свободы обществу жизни нет. Не то тысячелетие на дворе!
Острей всего нужда в свободе умственной – в другом примечании я подробно говорю о том, почему она представляется мне определяющей свободой нашего времени. По-видимому, свобода начинается с права каждого думать, как ему думается, и говорить вслух или писать то, что он вывел из своих размышлений.
Уместно еще раз напомнить, что в первое же десятилетие советской власти оппозиция потребовала именно этих прав. За сорок лет до самиздата художественной литературы, до воспоминаний и романов, начавших распространяться в шестидесятых годах, существовал самиздат политической литературы двадцатых годов. Его и тогда обругивали контрреволюционным, и смелые люди шли за него в тюрьмы и ссылки. Однако слишком малую брешь проделали мы тогда в сознании народа, и Сталин руками Вышинского и других вертухаев быстренько заделал ее, скрепив цемент кровью расстрелянных.
Чем же объяснить нашу неудачу?
Тем ли, что мы были менее отважны, чем авторы самиздата шестидесятых? Или тем, что оппозиция плохо понимала ход истории, так как исходила из Передового Учения, которое почти всеми нынешними авторами самиздата отвергается?
Ни тем, и ни другим. Чтобы увидеть, насколько несостоятельны такие объяснения, достаточно представить себе, что случилось бы, например, с Шаламовым или Солженицыным, живи они в те годы и сумей они тогда провидеть то, что провидели вожди оппозиции. Да их – Шаламова с Солженицыным – мигом прижали бы к ногтю, как прижали тогда всю оппозицию, и следа бы от их писаний не осталось, и никто, кроме следователей, их сочинений и в глаза бы не увидел.
Как ни сильны сами по себе произведения писателей, живописующих прошедшую эпоху, решающая их сила в том, что они апостериорны. Они описывают то, что было, давно ли, недавно, но было. А оппозиционеры двадцатых годов предлагали вниманию общества не столько описание былого, сколько свои думы, свои предположения и опасения насчет будущего.
Предположения мало кого волнуют, когда обстановка спокойна. В годы 1924–1928 обстановка не была настолько тревожной, чтобы широкие массы (партии или народа) поверили прогнозам и предупреждениям оппозиции. Прошло всего несколько лет после гражданской войны. Страна спешила отдохнуть и войти в мирную колею. Все обустраивались. Крестьяне получили от революции землю – главное, чего они жаждали, поддерживая большевиков в 1917 году, и каждый обхаживал свой надел. Средняя урожайность в годы 1924–1928 почти достигла уровня 1913 года (7,6 центнера с гектара против 8,2 в 1913. Нелишне напомнить, что в пятилетии 1951–1956, через четверть века после коллективизации, средняя урожайность все еще не достигла уровня 1913 года: она составила 8,0 центнеров с гектара!)
В народе в те годы царило умиротворенное настроение. Расцветал НЭП. Впервые после 1914 года люди почувствовали себя сытыми. В городах всегда было мясо, о хлебе я и не говорю. После многих лет мировой и гражданской войны деревня и город жаждали покоя.
Я жил тогда в Донбассе и читал тысячи рабкоровских писем. Донецкие рабочие были в те годы большей частью сезонники-полукрестьяне, приезжавшие на зиму подзаработать в шахте. Главными темами писем в газету были: бюрократизм, невнимание к нуждам рабочих и непорядки в шахте. Из них вытекало одно общее требование: наведите порядок. Не надо ни менять, ни перестраивать, ни выдумывать новое, а только навести порядок. Осмысливая сейчас ту эпоху, я думаю, что Донбасс в общем отражал настроение всей страны – и рабочих, и крестьян – в те годы: хотим порядка и спокойствия!
В такой обстановке бесполезно было обращаться к обществу с мрачными предсказаниями о грозящем перерождении, о трудностях индустриализации и опасности антидемократизма, т. е. обо всем том, что тревожило оппозицию. Так называемый ленинский призыв в партию, когда в нее влилось сразу огромное число людей из народа, принес это настроение и в партию: хотим спокойствия! Не хотим перемен! Не надо нам споров, дайте жить без волнений!
Конечно, это не единственная, но весьма важная причина успеха сталинской расправы с теми, кто выступал против него. Другую, более общую причину я назвал выше: предсказания по самой своей сути не могут встретить в обществе такого отклика, какой обеспечен рассказу об уже свершившемся. Особенно, если рассказывают о том, что было скрыто десятилетиями. Уже по этому одному рассказ получает характер внезапности. Он взрывается, как бомба. Так стал бомбой "Один день Ивана Денисовича", в котором Солженицын рассказал не об одном дне одного зека, а о целом периоде в жизни огромной страны, рассказал скупо, но с огромной экспрессией.
В сотни раз более крупной бомбой был "Архипелаг Гулаг". На Западе он произвел свое действие. И то – далеко не на всех. Все, что он мог там сделать, он сделал. А у нас? А у нас его не знают. И когда еще узнают?
Коммунистическая партия произвела необычайное множество перемен в России. Но одной перемены ни она, ни рабочий класс, ни великий русский народ, ни какая бы то ни была великая революция, ни даже сам всемогущий бог произвести не в состоянии: отбросить многовековое историческое наследие.
Рабское прошлое – вот главный тормоз развития России. Две вышеназванные причины поражения оппозиции (провидческий характер ее деятельности и жажда спокойствия в народе) серьезны, но инерция исторического движения еще серьезней. Это самое общее и, вместе с тем, самое конкретное условие, определяющее всю нашу жизнь здесь и сейчас.
Впрочем, тормоз – не совсем точно. Думать, что инерция прошлого действовала на Россию только как задерживающая сила, лишь в направлении застоя и реакции – удобно, но неверно. В любом обществе никогда не перестает действовать власть вчерашнего над сегодняшним. Но она и задерживает и толкает.
Движемся ли мы вперед или пятимся назад, мы воспринимаем и новое и старое в соответствии со своим, исторически предуготовленным восприятием. Россия, как и предшествующее ей Московское государство, всегда была авторитарным обществом. Не только авторитарным государством – понимание этого лежит на поверхности, но и обществом авторитарным. Знаменитая сельская община мало чем управляла, она была, главным образом, орудием распределения повинностей и (в первые свои годы) отголоском патриархального единства. Но уж никак не школой демократии.
В авторитарном обществе такой школы нет. Массы лишены всякой возможности учиться пользованию свободой. Никогда ее не имея, они не могли ее освоить. Традиции демократизма приобретаются только широкой народной практикой, предполагающей всеобщее равенство и демократию. В России до 1917 года ее и духу не было.
А после 1917-го? Ну, пусть, пусть – согласимся на минуту с упорным утверждением нашей пропаганды, что советская демократия есть наивысшая из всех возможных на свете. Утверждая это, наша пропаганда тщательно обходит эпоху сталинизма, когда не то что демократией, но даже так называемым коллективным руководством в самой партии и не пахло. Был один-единственный вождь, он думал и решал за всех. Что касается первых лет революции, то даже наша пропаганда не причисляет их к годам торжества демократии, а называет их диктатурой. Таким образом, период торжества наилучшей из свобод и наивысшей из демократий насчитывает в нашей стране самое большее каких-то двадцать – двадцать пять лет. Не слишком ли мало для того, чтобы создать традицию свободы и привычку к ней, чтобы выработать условный рефлекс протеста, срабатывающий в тот момент, когда ее пытаются ограничить?
Даже если бы эти два десятилетия действовали всей мощью свободолюбивого духа (а где он?), всей энергией освобожденного самосознания личности, всем мужеством любви к свободе, – все это не сработало бы против почти тысячелетнего дореволюционного воспитания рабства, дополненного мертвым молчанием и покорностью эпохи Сталина. Из современных советских людей сознательного возраста не более третьей части учились в школах в то время, когда уже не вколачивали в мозги, что всем нашим счастьем мы обязаны товарищу Сталину. Впрочем, и в детских садах малышам вдалбливали магическую формулу: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" Выходит, все граждане страны старше двадцати восьми лет учили когда-нибудь эту молитву: кто в детстве, кто в юности.
Древняя еврейская легенда назначила сорок лет как срок, необходимый, чтобы исчезло поколение рабов и народилось поколение людей, свободных духом: вот для чего, согласно сказанию, водил Моисей евреев, выведенных им из рабства, сорок лет по пустыне. Что ж, в легенде есть здравое зерно: психология устойчива. Настроения изменчивы, но то, что лежит в глубине, меняется медленно.
Средняя продолжительность человеческой жизни в те древнейшие времена наверняка не достигала тридцати лет (в царской России она и в двадцатом веке достигла лишь 32-х). Так что, если исходить из продолжительности жизни нашего современника (70 лет), то понадобится около ста лет, чтобы вытравить из наших душ рабские наклонности.
Вырабатывая свою философию истории, мыслящий человек не имеет права игнорировать прошлое своей страны или выхватывать из него только те недолгие периоды, которые подтверждают его предвзятую, заранее выработанную схему. Невозможно подогнать историю России ни под идею расистов, ни под близкую им философию Солженицына, ни под догму Всеохватывающего учения.
Свобода должна учить нас сама. При всех ее недостатках, при всех ограничениях – только она открывает дорогу в будущее. Порабощение умов – враг номер один современного человека. Право высказывать вслух свои мысли является в наше время предварительным условием всех свобод. Не будь свободы печати, не началась бы и борьба против эксплуатации человека человеком. Только благодаря этой свободе труды социалистов сделались всеобщим достоянием, только благодаря ей публиковались обращения к рабочим и возможны стали публичные выступления. "Капитал" весь направлен против буржуазии, но буржуазные правительства не помешали его публикации, да и царская цензура быстро сняла запрет на него в России. Более ста лет назад Маркс получал в библиотеке Британского музея любую нужную книгу, чего нет в 1976-м и, боюсь, не будет и в 2000-м году в библиотеке им. Ленина. В наших перспективных планах намечен прогресс во множестве отраслей, но нет ничего о будущем цензуры. О ней молчат – она живет. Она живет молчанием общества.
Без свободы мысли, слова и печати рабочее движение, как и всякое иное, не ушло бы дальше подпольных кружков, не способных добиться ни одной из своих программных целей. Это относится и к царской России. Ведь и русские марксистские партии многим обязаны западным буржуазным свободам. Не будь их, куда девались бы, например, бежавшие из тюрем и ссылок русские революционеры?
Вот на какие мысли навели воспоминания о том, как я сидел в Бутырках один раз и второй раз – и все за то, что переписывал письмо Ленина партийному съезду, ставшее известным в советской стране лишь тридцать лет спустя. Говорят, напрасно мы писали, напрасно шли в тюрьму.
Напрасны ли поражения, которые терпит борьба за свободу? Сколько она их терпела и как мало одерживала побед! Память о поражениях сдерживает боязливых. Но эта же память вдохновляет смелых, она обучает их осторожности и настойчивости. Лишь бы не заглохла она. Лишь бы узнали люди, что было.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.