Павел Нерлер Надежда Яковлевна и “Н. Яковлева” в Тарусе[336]

Павел Нерлер

Надежда Яковлевна и “Н. Яковлева” в Тарусе[336]

1

Еще в 1937 году Н. Я. с мужем – оба “стопятники” – в поисках хорошего и безопасного городка в стокилометровой от Москвы зоны приходили в гости к “тарусянину” Аркадию Штейнбергу, но хозяина не застали (он был уже в ГУЛАГе), а расспрашивали о Тарусе его жену и мать.

Между 1958 и 1965 годами именно Таруса заменила Надежде Мандельштам, истинной кочевнице, все остальные ее “малые родины” – и Саратов, где она родилась, и Киев, где был ее родительский кров, и Питер с Москвой, где протекала ее собственная семейная жизнь с Осипом Мандельштамом. В письме к Н. Штемпель от 4 мая 1964 года она сама сформулировала это так: “Очень рада, что вы, наконец, приедете в Тарусу. Это все-таки единственное место, где я «живу»…”[337]

Летом 1958 года Н. Я. уволилась из Чувашского пединститута в Чебоксарах, где заведовала кафедрой, и переехала в дальнее Подмосковье – в Верею, на дачу к брату с невесткой. Она надеялась на могущество Союза писателей, персонализированное в Алексее Суркове, искренне хлопотавшем о ее прописке и ее жилплощади в столице. Но могущества этого оказалось недостаточно, и когда к осени выяснилось, что у нее нет ни нового московского жилья, ни прежней чебоксарской работы с комнаткой в общежитии, то сразу же встали вопросы: а как же дальше? где зимовать? куда переводить пенсию?..

Тогда Надежда Яковлевна, словно истинная кочевая птица, перелетела из Вереи в Лаврушинский переулок (где она всегда останавливалась у Шкловских), а оттуда в Тарусу – эдакий советский “Барбизон” (но только летний!). Здесь она и осталась на зиму, фактически в качестве сторожихи. Таруса зимняя была своеобразным продолжением и напоминанием о тяготах “стопятничества”. Да и сама проза не по-дачному спартанской жизни от осени и до весны – холодрыга, дрова, печка, колодец, удобства на дворе, – была для немолодой женщины серьезным испытанием.

Но другого выхода в стране с институтом прописки просто не было!

Летом 1962 года, имея за плечами уже несколько тарусских “зимовок”, Н. Я. так объясняла свою ситуацию Адриану Македонову, бывшему зэку, восстановленному в своих предарестных правах:

“Сложность в общем неустройстве, которое еще связано с пропиской. Ведь я должна жить там, где прописана, чтобы получать пенсию. Прописана я в Тарусе, где летом очень дорого, а зимой негде жить. Права на площадь у меня нет нигде, потому что в лагере я не была, а задерживаться мне нигде не давали – выкидывали при каждой бдительности со службы. В Москву вернуться мне не удалось (речь шла о прописке, а Сурков даже пробовал дать комнату, но, встретив сопротивление, раздумал). ‹…› От зимовок в диких условиях я уже лезу на стены… Вот приблизительно содержание моей бездомности, в которой никто мне помочь не может. Всё по закону”[338].

Ее первым – с 1959 года – тарусским адресом стал дом Николая Давидовича Оттена (Поташинского) и Елены Михайловны Голышевой[339] (1-я Садовая[340], 2), куда ее прописали как домработницу. В домовой книге стоит дата прописки – 24 февраля 1959 года[341], но фактически Н. Я. поселилась здесь скорее всего еще в конце 1958 года.

Это сюда, называя дом чудным и “соблазняя” едой из Елисеевского, которую по случаю ее приезда непременно скупит Паустовский[342], она зазывала в 1959-м Ахматову: “Условия как в шведской деревенско-курортной гостинице прошлого века или в Финляндии. Удивительный покой и т. п.”[343]. И это здесь она начала писать свои “Воспоминания”.

Вторым ее адресом стал восьмиоконный дом на горе по улице К. Либкнехта, 29, куда, согласно записям в домовой книге, она перебралась 23 ноября 1960 года и откуда в первый раз выписалась 20 апреля 1961 года[344]. Хозяйка – Пелагея Федоровна Степина, она же “тетя Поля”, – прописала ее (“бабу Надю”) уже не как домработницу или сторожа, а как жильца. Три из четырех комнат были летом в распоряжении Н. Я. – с расчетом на гостей, а гостей у нее всегда было много.

В то же время, став “местом, где я живу”, Таруса еще не становилась от этого домом. Вынужденность и паллиативность такого решения бросалась в глаза и никуда не девалась.

В сердцах, в недобрую минуту Н. Я. могла даже сравнить Тарусу со ссылкой! Вот что она выговаривала своим верным друзьям и хозяевам – Елене Голышевой и Николаю Оттену, назвавшим ее “тарусянкой”: “…для меня Таруса не дача с удобным домом, а ссылка, и я терпела ее, как многое другое, сжав зубы. Почему же вы мне желаете ссылку?”[345]

20 марта 1964 года она писала из Пскова Наташе Штемпель: “Мне вроде разрешили прописку в Москве.[346] Жить буду зиму в Тарусе, но всё же легче – можно приехать на какой-то срок”[347]. А спустя полторы недели, 30 марта: “Скоро я отсюда уеду и уже не вернусь. Работу бросаю. Как будто в Москве кто-то борется за то, чтобы меня прописать. Жить всё равно негде, и я останусь в Тарусе, хотя это очень трудно. Но всё же можно будет приезжать и хоть к врачу пойти или в библиотеку”[348].

В конце июня 1964 года, распростившись с Псковом, Н. Я. и радовалась Тарусе, и одновременно грустила оттого, что не в силах вырваться из нее: “Я рада, что я у Поли в Тарусе. Надеюсь сесть за работу. В Москве уверяют, что еще не всё лопнуло. Посмотрим… Мне ясно, что лопнуло. Так я и останусь в Тарусе”[349].

Последней тарусской зимовкой Надежды Яковлевны стала зима 1964/65 г. – первая после двух зим в Пскове. Она началась по новому адресу (ул. К. Либкнехта, 6, кв. 6[350]), но вскоре Н. Я. переехала к Поле (на Либкнехта, 29), а после 1 октября – в более теплый дом к Оттенам-Голышевым (на 1-й Садовой, 2)[351].

В феврале или марте 1965 года она писала Н. Штемпель: “Сижу я в Тарусе и чуточку вожусь с текстологией. Оттена обуяла мысль купить мне квартиру. Почему-то я верю, что он этого добьется. Жаль, что вы не смогли зимой приехать – здесь сейчас прелестно, хотя я мало гуляю и почти не чувствую радости зимы. Нас засыпает снегом. ‹…› До конца марта я здесь”[352].

Впрочем, “обуявшая” Оттена мысль действительно – на деньги К. Симонова – осуществилась, мечта сбылась. И свой следующий Новый год Надежда Яковлевна встречала уже у себя – в собственной кооперативной квартире.

А следующее лето – лето 1966 года – стало первым, проведенным Н. Я. и вовсе вне Тарусы – снова в Верее. Объяснение этому встречаем в письме Н. Я. к Марте Бикель от 5 августа 1966 года: “Поехали мы в Верею, а не в Тарусу, потому что Таруса гористая, а Жене это запрещено. Ничего не поделаешь. Скучно без Поли”[353].

2

Весна 1961 года подарила человечеству такое чудо, как полет Гагарина. Но на этом чудеса не прекратились, и уже лето ознаменовалось событиями ничуть не менее невероятными. И оба – произошли в Тарусе! Во-первых, первая в СССР разрешенная выставка авангардной живописи в тарусском Доме культуры, а во-вторых – альманах “Тарусские страницы”!

И к обоим чудесам оказалась причастной Надежда Яковлевна. Не загляни она в апреле с Фридой Вигдоровой в избу Аркадия Штейнберга, превращенную его сыном Эдиком с друзьями в художественную коммуну, Фрида (уже тогда, задолго до процесса Бродского, заработавшая себе прозвище “Трест добрых дел”) не родила бы бессмертный лозунг – “Это надо показать народу! И я пробью это дело!”.

Колесиками ее хлопот стали рассказ о сем приокском монмартре Паустовскому, визит самого Паустовского в колонию и вызов 9 мая ее представителей, возглавленных почему-то Борисом Балтером, к местному культурному начальству по фамилии Нарышкина, с ходу разрешившей “выставку столичных художников”. Выставка открылась уже 2 июня и продержалась с неделю – под крики и ропот малочисленных в этих местах соцреалистов[354].

Альманах “Тарусские страницы” выходил дважды – впервые в августе 1961 года: первый завод – это всего 1000 экз. Основной же завод (тираж 75 тыс. экз.) вышел только в конце того же года[355]. Редакторов было пятеро – В. Кобликов, Н. Оттен, Н. Панченко, К. Паустовский и А. Штейнберг. Надежда Яковлевна, жившая тогда у Оттенов, была, естественно, в самом эпицентре: вместе с Е. Голышевой и Ф. Вигдоровой она держала корректуру, но мало того – на ней и на Вигдоровой держалась очеркистика альманаха.

Когда альманах вышел, а достать его в Москве было невозможно[356], она обеспечила экземплярами всех своих многочисленных друзей. 18 ноября она писала Н. Штемпель: “Наташенька! «Тар<усские> стр<аницы>» – это самое модное сейчас в Москве… Напишите свое мнение об этом сборнике”[357].

Иные приезжали в Тарусу специально для того, чтобы познакомиться с тем или иным автором. Так, Израиль Минц, бывший сиделец, в 1962 году приехал и отыскал бывшего сидельца Штейнберга, чьи стихи из альманаха поразили его. А приехав – угодил на пир к “тете Поле” и “бабе Наде”[358].

Из-за “очерков Н. Яковлевой” к Надежде Яковлевне никто не приезжал, но сама проба ею пера была замечена и одобрена некоторыми именитыми читателями альманаха – к ее не вполне искреннему удивлению и ироническому “гневу”.

Так, 27 ноября 1961 года она писала Берковскому: “Дорогой Наум Яковлевич! Что вы выдумали чушь про мой очерк?

Это типичная «моча в норме». Я его написала левой ногой, потому что без очерков не прошел бы весь сборник. Анализ ритмов совершенно школьный. Так 30 лет назад нас учила Евг. Ив. Прибыльская, хорошая специалистка по орнаменту. Задавались разборы, и всё это делали. Просто школа. На орнаменте легче показать линейный ритм… Стоит всё это три гроша. Меня заставили писать очерки, потому что не было очеркистов. Так запрягли меня и Фриду Вигдорову. Больше запрягаться я не собираюсь. Поэтому я очень огорчилась, что вы о такой чуши написали мне первое письмо”[359].

В середине декабря 1961 года Н. Я. даже “пожаловалась” Ахматовой на Бухштаба и Берковского: “Я получила несколько писем от Бориса Яковлевича и Наума Яков<левича>. Они сочли нужным хвалить мою статейку в «Тарусских страницах», на что я ответила бранью”[360].

На самом же деле правы как раз Яковлевичи, а не Яковлевна. Очерки “Н. Яковлевой” и впрямь хороши, особенно “Куколки” – о калужской вышивке и тарусских вышивальщицах[361].

Но есть в этом очерке и еще одна, неброская, деталь – две приглушенные, но всё равно сверкающие цитаты, цитаты из… мандельштамовских стихов!

Вот первый такой фрагмент: “Сказочный Кощей завел себе даже золотые гвозди. Он хлебает огненные щи и забавляется своими сокровищами: «камни трогает клещами, щиплет золото гвоздей”».

А вот второй: “Никакое искусство – словесное, музыкальное, изобразительное – в его станковой или так называемой прикладной форме не создается на пустом месте и не высасывается из пальца. Оно всегда представляет сложное переплетение традиции и новаторства. Во всяком подлинном произведении искусства можно обнаружить традиционные элементы, иногда выступающие в чистом виде, иногда преображенные до неузнаваемости, но в основе которых всё же лежит старое: «И снова скальд чужую песню сложит и как свою ее произнесет»…”

Но если во втором случае Н. Мандельштам привела широко известный текст из стихотворения “Я не слыхал рассказов Оссиана” (1916), то в первом она процитировала стихотворение “Кащеев кот” (“Оттого все неудачи…”, 1936), в то время еще не опубликованное ни в СССР, ни на Западе[362].

А ведь наряду с мандельштамовскими строчками, прокравшимися на страницы эренбурговских мемуаров в январской книжке “Нового мира” за тот же год, это были едва ли не первые посмертные цитаты-публикации стихов Мандельштама на его родине!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.