Наталья Столярова “Я сегодня дежурю у Надежды Яковлевны…”[877]
Наталья Столярова
“Я сегодня дежурю у Надежды Яковлевны…”[877]
Я сегодня[878] дежурю у Надежды Яковлевны.
Чистое, почти прозрачное лицо на подушке. Я уговариваю ее поесть, она нехотя соглашается, но отведав японских спагетти, ест их с удовольствием, приговаривая: “Вкусно готовят, проклятые буржуи…” Потом я даю ей компот, и мы тихо беседуем, одни в квартире.
“А что если я сегодня умру?” – “Не допустим, Н. Я., на то мы и дежурим около вас, как жандармы”. – “А я возьму и надую вас…” – “Не выйдет, не старайтесь, мы хитрые…”
Так мы шутим в привычном для нас тоне, шутка без улыбки, и я про себя удивляюсь чистоте этого старого, почти бесплотного тела. И ела она удивительно чистоплотно, осторожно. Страшная худоба лишь обострила, но не изменила черты ее лица. В последние дни во время еды или разговора она вдруг испускала стон с выражением внезапного испуга, почти ужаса, но на мой вопрос, почему она стонет, она давала ответ уклончивый и рассеянный. Иногда мне казалось, что она боится оставаться одна в комнате, она поминутно звала нас из кухни, и на вопрос, что ей нужно, явно придумывала предлог: дайте папиросы, спички. Или же говорила с подкупающим смирением: посидите со мной.
В девять часов пришла Вера[879], мы с ней поговорили на кухне, и потом, поцеловав Н. Я., я ушла с необычно тяжелым сердцем. По дороге корила себя, зачем я запрещаю звать нас из кухни, напрягая голос и тратя последние силы, когда на столике около нее колокольчик? Однажды она в этот вечер долго звонила, а я, сидя на кухне, не связала с ней этот непривычный для меня звук. Она меня коротко упрекнула.
Пошла ее последняя ночь. По словам Веры, Н. Я. вставала, даже посидела на стуле, как советовал врач, немного читала. В какой-то момент она сказала Вере: “Ты не бойся…” В другой: “Мне страшно…” В последнем разговоре помянула Блока с укором за его пристрастие к духам: “Дыша духами и туманами…”
Отошла она уже утром, тихо, в полусне, словно в обмороке.
…А я в это утро поехала в десять часов в библиотеку, сидела там, читала, и странным образом в ушах тихо звенел тот не услышанный мной тогда на кухне мелодичный колокольчик. Едва я вошла к себе, как раздался звонок по телефону и мне сказали, что Н. Я. скончалась. Вскоре я поехала в Черемушки с подругой. Мы нашли ее уже лежащей на столе, в углу под иконой горела лампадка. Она вытянулась во всю длину-высоту, и лицо ее меня поразило.
Ушли боль, страх, стеснение, раздражение. Лицо умное, просветленное, исполненное достоинства и спокойного сознания: я прожила трудную жизнь, но я донесла свой дорогой груз. Мы тихо просидели до вечера, и, сменяясь у ее гроба, кто-то всё время читал псалтырь. Было ее ощутимое присутствие.
На следующий день, во вторник 30 декабря, под вечер мы подъехали к дому Н. Я. и на лестнице увидели двух милиционеров. Мы не сразу связали их присутствие с квартирой № 4. Но когда вошли, застали человек пятнадцать друзей, растерянных и расстроенных: из милиции звонили и предложили освободить квартиру. “А как же быть с покойной?” – “Покойницу мы вам поможем вывезти, мы не можем опечатать квартиру, пока она там”. – “А куда вы ее повезете?” – “Найдем куда”. – “Зачем?!” – “Таков закон. А вдруг у нее спрятаны миллионы, объявится законный наследник, и нам придется отвечать”.
Наш врач Юра[880] пошел разговаривать с начальством. А мы в это время метались по квартире, вынужденные предать ее, отдать в морг, оставить одну. Кто плакал, кто сердился, кто доказывал, что надо вызвать свидетелей, другие не хотели взломанных дверей и прочего срама перед смертью, перед покойницей. Выражение на ее лице словно изменилось и преисполнилось высокой иронией: “Не суетитесь, мои милые, судьба-злодейка не отпустит меня, пока не уйду под землю, она так и дотопает со мной до самого конца”. Ум, свет, высота, ирония, уже освобожденные от “земных уз”, от страха, от прислушивания к чужому звонку, от многого, многого.
Юра вернулся и сказал, что таково правило: когда умирают одинокие люди, то ничего нельзя сделать, но что милиционеры хотят взять тело на носилках, без гроба, так как он может не уместиться в их машине, а это совсем недопустимо. Но машину “пригнали издалека”, и считаться с нами не собирались.
Когда вошел шекспировский, слегка под мухой, могильщик с невероятно уродливыми носилками и предложил, чтобы мы вынули тело из гроба, мы все сразу закричали и буквально криком вытолкнули его. Он попятился и вышел, захватив носилки. Долго шли переговоры, милиционеры то и дело ходили звонить начальству, и так оно длилось около часу, пока не пришел разъяренный начальник и не предложил “немедленно освободить помещение”. Тогда наши мужчины бережно вынесли открытый гроб и отдельно крышку, которой закрыли его после установления его в машине, где он все-таки уместился.
Машина сразу же двинулась к моргу Института морфологии. Мы не торопясь выходили, милиционеры косились на сумки, но только один раз у одной из нас спросили, что она выносит. Она огрызнулась и прошла. Вера вынесла Библию и отказалась отдать ее. Выносили мелочи личные, заветные.
Что касается своего архива, Н. Я. задолго отдала его тем, кому завещала им заняться. Надо признать, что оба милиционера, стоявшие на лестничной площадке, вели себя спокойно, с каким-то крестьянским уважением к смерти. “Господ в штатском” я, как всегда, принципиально не видела. Белые пятна в глазах у меня на них. Начальник шумел, но не злобно. Могли бы ведь начать обыскивать, не уносим ли “миллионы”, ведь всё делалось ими “для защиты интересов возможного законного наследника”. Нет к ним претензии. Претензии к “злой судьбе”, назовем это так.
Потом я узнала, что Юра чуть не договорился о месте на Ваганьковском кладбище, где могила брата Н. Я. В последний момент переговоров позвонили по телефону “сверху”. “Некто” дал указание НЕ предоставлять места для захоронения Мандельштам. Не устраивать же в самом деле паломничества “клеветников” к могиле так близко от центра города. Внимание распорядителей сверху было, вероятно, привлечено сообщением о смерти Н. Я. западными радиостанциями буквально в день смерти.
Первого января в 15.00 мы увезли ее из морга в церковь Знамения Божией Матери, где на следующий день было отпевание. Друзья пригласили прекрасный профессиональный хор, который поразил нас высоким качеством исполнения, отсутствием обычной безличной прохлады.
Маленькая церковь была наполнена до отказа, кто-то насчитал около пятисот человек. Стояли люди и около церкви, среди них те, кто не сумел войти, но и те, кто обычно не бывает в церкви и пришел из уважения ко вдове поэта. Были такие, кто воспринимал ее религиозность как одно из чудачеств. Я проникла в церковь и загляделась на лица. Все без исключения интеллигентные лица, которые обычно выделяешь из толпы, лица с печатью индивидуальности, освещенные снизу свечками, сосредоточенно внимали пению.
Аристократия духа собралась почтить автора самой замечательной книги о нашей жизни, почтить высоту и достоинство, с которыми она прожила и пронесла для России забытую было поэзию Осипа Мандельштама. Глубокое внимание и волнение публики словно еще больше одушевляло поющих, и как-то сама собой возникла удивительная эстетическая атмосфера и почти праздничная приподнятость.
На двух или трех автобусах и многих машинах все поехали на старое Троекуровское кладбище. Шел легкий снежок, очень украсивший это кладбище под старыми соснами, обжитое белками и птицами.
Очень узкой тропой – трудной, как жизнь Н. Я., тропой – пронесли на плечах дорогую ношу, и под высокой сосной опустили ее в землю. Могильщики заработали лопатами. Потом мы покрыли могилу цветами и зажгли свечи.
Люди медленно, нехотя уступая место другим, проходили.
Запорошенное снегом кладбище, сосны, цветы, свечи и лица, лица…
Январь 1981 г., Москва
Данный текст является ознакомительным фрагментом.