Мариэтта Чудакова часы литературной эволюции пошли[899]

Мариэтта Чудакова часы литературной эволюции пошли[899]

Я вообще здесь совершенно не по праву, потому что с Надеждой Яковлевной не была знакома. Я ее видела один раз. И это была всего одна минута, но очень сильного впечатления. Я представляю собой поколение, на котором видны зарубки движения Мандельштама по послевоенному нашему обществу. Есть ли хоть сколько-то молодых у нас здесь? Наверное, есть. Для них будет небезынтересно узнать, что, например, я, московская медалистка, влюбленная в литературу, пришла на филфак в середине 50-х, не зная имени Мандельштама. Пастернака я знала, но только прозу, поскольку дома было первое издание “Повести”… А имя Мандельштама узнала только на филфаке.

Потом мы ждали и ждали, когда выйдет том Мандельштама в “Библиотеке поэта”. Семнадцать лет ждали. Вот Рома Тименчик – свидетель, как А. Чаковский, главный редактор “Литгазеты”, приезжал к ним в Ригу и на вопросы, когда же выйдет этот том, отвечал: “Да я блок готовый уже держал в руках, вот-вот будет”.

А еще до этого оставалось пять-шесть лет. Семнадцать лет не могли издать. Никак не получалось у власти примириться с тем, чтобы том Мандельштама появился.

Во второй половине шестидесятых годов я в “Новом мире” подрабатывала в редакции прозы – писала отзывы на так называемый самотек. Замечательные, надо сказать, рукописи приходили туда самотеком, потому что все, кто что-то такое действительно неплохое, отличное от общего потока писал, – все посылали именно в “Новый мир”. Поэтому сложная была задача отвечать на это. Врать не хотелось – писать: “Вот, знаете, плоховато написано, поэтому нельзя напечатать”. А в то же время написать прямым текстом: “Всё хорошо, но напечатать нельзя по известным условиям”, – опять нельзя, такой ответ через редколлегию не прошел бы. Я рассказываю это к тому, что иногда Инна Борисова и Ася Берзер (заведующая редакцией прозы) просили меня подписывать внутренние рецензии Надежды Яковлевны, поскольку ее имя не проходило, а они ей давали возможность подработать. Я тогда уже работала в Отделе рукописей ГБЛ, уже понимала, что к чему и беспокоилась только об одном – как бы впоследствии, когда будут изучать архив “Нового мира”, мне не приписали ее тексты. Я подписывала, получала деньги за нее в кассе и передавала в редакцию прозы, они потом с ней рассчитывались.

И вот однажды… Бывает, как прожектором осветит картину: Н. Я. входит с улицы в “Новый мир”. Я сразу узнала ее, хотя видела в первый и последний раз. И меня обдало ощущение силы, властности, какой-то естественной отваги внутренней. Вот, поверьте, не придумываю задним числом. Она вошла, и, как говорится, ни тебе здрасьте, ни тебе до свиданья, а сразу спросила – с властной, требовательной интонацией:

– Где здесь редакция прозы?

Я показала. Она прошла туда…

…Однажды мне пришлось переписывать за нее отзыв на воспоминания Евгении Герцык – сестры Аделаиды Герцык. Н. Я. написала – с позиции Серебряного века – уничтожающий отзыв. А редакции хотелось это напечатать – не помню, удалось ли. И я переписала отзыв – по их просьбе. И на моих глазах Инна Борисова взяла и, как ненужный больше, разорвала пополам ее отзыв – два машинописных листка.

Я говорю: “Да ты что, Инка, с ума сошла, что ли?”

Отобрала у нее эти разорванные листки, и где-то у меня они среди завалов моего архива, наверное, хранятся – найти трудно, но пропасть не пропали; думаю, и в архиве Н. Я. копия уцелела.

Появление ее мемуаров было потрясающим – действительно потрясшим некие опоры – явлением. Напомню, как написал об этом Иосиф Бродский в некрологе: “Два тома Надежды Яковлевны Мандельштам действительно могут быть приравнены к Судному дню на Земле, для ее века и для литературы ее века ‹…›. Поднялся страшный шум по поводу выдвинутых Надеждой Яковлевной обвинений ‹…› в фактическом пособничестве режиму. ‹…› Есть нечто в сознании литератора, что делает саму идею о чьем-то моральном авторитете неприемлемой. Литератор охотно примирится с существованием генсека или фюрера, но непременно усомнится (ну, советский литератор имеется в виду. – М. Ч.) в существовании пророка. Дело, вероятно, в том, что легче переварить утверждение “Ты – раб”, чем “С точки зрения морали ты – ноль”.

Как говорится, лежачего не бьют. Однако пророк дает пинка лежачему не с намерением его принизить, а чтобы заставить его подняться на ноги. Пинкам этим сопротивляются, утверждения и обвинения ставятся под сомнение, и не для того, чтоб установить истину”.

Мы были свидетелями, и я, и Александр Павлович Чудаков, и наши сотоварищи, вот этого смятения в рядах литераторов. Скажу честно, у нас с А. П. никаких сомнений в оценке ее и первого и второго томов не было, потому что мы были уверены – она имеет право на всё. А вокруг творилось бог знает что. К примеру, Вениамин Александрович Каверин, с которым мы с Александром Павловичем были просто, можно сказать, дружны, несомненно, благородный человек, пришел совершенно в бешенство от этих мемуаров. Будто бы она Тынянова задела…

А она и не задела, просто вспоминала, как он больной к ней вышел, еле держась на ногах, а он уже действительно еле держался на ногах. И когда Каверин написал письмо Надежде Яковлевне, такое гневное, резкое, несправедливое абсолютно, я Колю Каверина (скончавшегося, к большой моей печали, не так давно), просто безукоризненного, я бы сказала, человека, очень просила:

– Коля, ну попробуйте уговорить папу, чтобы он все-таки как-то пожалел об этом письме – внес бы, что ли, какие-то поправки…

– Нет, я не буду уговаривать. Я стопроцентно знаю, что ничего не получится, и потом – я с ним согласен.

Точно так же возмущена была мемуарами Н. Я. Лидия Корнеевна Чуковская – человек, в благородстве которого, кажется, у нас нет оснований сомневаться. Всё лучшие люди. Да, во втором томе немало резких и нередко несправедливых оценок людей. Но ведь давно все понимали, что долгие советские годы если не ломали, то в какой-то степени искривляли людей, причем каждого по-разному. Как писал Евтушенко: “Мы – карликовые березы… А холод нас крючит и крючит…” Но именно от женщины, столько перенесшей, дружно потребовали стати самой стройной березки…

Рада вспомнить, что Зиновий Самойлович Паперный сказал: “Ну посмотрите, что творится! Да ведь она имела право сказать, крикнуть нам всем: «Сволочи! Вы сидели тут, издавали книги, в ЦДЛ в ресторане сидели, а мой Ося погибал в лагере!»” Вот он попросту выразил эту очевидную, казалось бы, но мало кем понятую и принятую вещь.

Ну и последнее. Среди огромного количества важного в ее мемуарах, сыгравших очень большую роль в истории нашей литературы, – она сохранила несколько фраз Анны Андреевны, там, в этих мемуарах: “Мы живем в догутенберговский период”, “Ося в печатном станке не нуждается”, “Мы не знали, что стихи такие живучие”.

Эти фразы дали возможность нам, историкам литературы, понять очень важную вещь. Вот я считаю, что первое семилетие после войны – это единственное время, с конца 46-го до 53-го года, когда литературная эволюция остановилась.

И мы поняли по этим фразам, что самиздат включил эволюцию. Часы литературной эволюции пошли. Эти фразы дали ключ к пониманию очень важных процессов.

Конечно, мне кажется, ее явление не до конца осознано. Надеюсь, мы сумеем вернуть верное понимание XX века нашим новым поколениям. Я уверена даже в этом. Иногда думаешь: “Да что ж такое, только цепь катастроф…”

Нет, кроме этого кое-что было другое. XX век дал, во-первых, неслыханное количество прекрасных людей в российском обществе, а во-вторых, он продемонстрировал нам роль этих людей в нашем сначала просто тоталитарном, а потом в мягко-тоталитарном советском мире.

Здесь сидят на сцене люди, общавшиеся с Надеждой Яковлевной, наверное, и в зале есть такие. Достаточно тех, кто видел ее хоть один раз. И даже после одного разговора с ней они, наверное, долгое время сохраняли в душе этот потенциал, который помогал сопротивляться. И таких людей было, к счастью, немало. И история XX века должна писаться с учетом роли вот этих отдельных личностей, к которым Надежда Яковлевна принадлежала.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.