1950-е годы
1950-е годы
Роман Гринберг – Нине Берберовой, конец февраля 1950
<…> [Набоков] заканчивает писанием автобиографию на английском: тепличная жизнь в роду Набоковых, куда ни русские дожди, ни ветры не проникали. Читали отрывки. Мастерство восхитительного рода. Выйдет осенью у Харперс’а <…>
Фрэнсис Болдыреф – Чарльзу Олсону, 26 февраля 1950
<…> Малыш, как тебе эта страница из «Под знаком незаконнорожденных» Владимира Набокова <…>?!
«Имя его подобно Протею. В каждом углу он плодит двойников. Почерку его бессознательно подражают законники, которым выпала доля писать той же рукой. В сырое утро 27 ноября 1582-го года он – Шакспир, она – Уотли из Темпл-Графтон. Два дня спустя, он – Шагспир, она же – Хатуэй из Стратфорда-на-Авоне. Так кто же он? Вильям Икс, прехитро составленный из двух левых рук и личины. Кто еще? Человек, сказавший (не первым), что слава Господня в том, чтобы скрыть, а человечья – сыскать. Впрочем, то, что уорикширский парень писал пьесы, более чем удовлетворительно доказывается мощью сморщенных яблок и бледного первоцвета.
Здесь две темы: шекспировская, исполняемая в настоящем времени Эмбером, чинно принимающим гостя в своей спальне; и совершенно иная – сложная смесь прошлого, настоящего и будущего – тема, которой ужасное отсутствие Ольги причиняет страшные затруднения. Это была, это есть их первая встреча со времени ее смерти. Круг не заговорит о ней, даже не спросит о прахе; и Эмбер, который тоже стесняется смерти, не знает, что сказать. Имей он возможность свободно передвигаться, он мог бы молча обнять своего толстого друга (жалкое поражение для философа и поэта, привыкших верить, что слово превыше дела), но как это сделать, когда один из двух лежит в постели?»40
Набоков – единственный из ныне живущих на земле людей, кто способен рассеять русский сон, и сегодня он демонстрирует это (понимаю, почему Америка игнорирует его роман, так как приобрела новый экземпляр, заказав его в Нью-Йорке, всего за 75 центов). Он делает это на той высоте, где я наиболее уязвима: с присущей ему одному виртуозностью он убеждает меня, что по своей сути американцы – враги всего уникального. Никто другой на всем белом свете не смог бы убедить меня в этом.
…3 марта 1950
<…> Дорогой мой, <…> – ты нисколько не поглупел – просто смысл набоковской цитаты непонятен вне контекста. Я привела ее ради пассажа о Шекспире и рассуждения о том, что Бог облекает тайной, а человек – отыскивает. А следующий абзац, который имеет смысл только в контексте романа, но не вне его, я вставила из-за фразы о разных людях, поэте и философе, неспособных поцеловать друг друга, ибо «поэт и философ привыкли верить, что слово превыше дела» – и от всего этого я испытываю детский восторг, поскольку помню твое письмо о «разгадке существования созданий, которые подобно нам, пожертвует всем и кем угодно во имя слов, не поступков – слов».
Я писала, что в тот день Набоков рассеивал русский сон – своей книгой – и что он показал: нынешний порядок вещей враждебен всему исключительному, и если ты подтвердишь, что человек и государство ненавидят исключительность, я тут же взбунтуюсь, ибо мой символ веры – в слове.
Алексей Струве – Роману Гринбергу, 15 марта 1950
<…> О Сирине сегодня только два слова <…>. Русские его вещи мне – нравятся, не слова, гораздо больше – пленяли как мало что. Над Sebastuian’ом я полег костьми, но, м.б., и потому, что не владею достаточно английским и потому, что всё читать надо «во благоволении» и, возможно, тогда, когда я читал Knight’a (не вру), я был в другом созвучии. <…>
Роман Гринберг – Алексею Струве, 18 марта 1950
<…> о Сирине нельзя одним словом или двумя словами. Это сложное обстоятельство, единственное в своем роде. Пишет он сейчас только по-аглицки (он не скажет: по-английски). Редко когда выходит небольшая пьеса по-русски. Все <…> посвящены России. Это его боль, очень глубокая, которую не изжить. Английская проза – чудо. Вильсон, которого я считаю наперед (в кредит) одним из лучших литературных умников в нашей Америке, говорил мне, что Набоков и еще только Конрад и Сантаяна умели из иностранцев творчески писать по-английски. И это много. Набоков удивительно неровный, капризный писатель. Помните его монографию о Гоголе? В ней он просто хочет наскочить и обидеть бедного читателя. Это потому, что это защита Набокова – писателя, непризнанного и непонятого, как ему кажется. Писательская обида – вечная тема. Иногда и поза. Но талантлив он страшно, стихийно, и Бог нас просил беречь его. <…>
Алексей Струве – Роману Гринбергу, 20 марта 1950
<…> Сирин. Когда-нибудь расскажу, как и чем он меня отпугнул. А творчество его покоряло меня, как мало какое. Как-нибудь переплету все его книги и засяду где-нибудь в горах и перечту все подряд. <…>
Эдмунд Уилсон – Мортону Зейбелю, 28 апреля 1950
<…> Мы пошли на вечер «Нью-Йоркера» отметить его двадцатипятилетнюю годовщину. Торжество было грандиозным – тысяча человек приглашенных – и куда менее привлекательным, чем пятнадцать лет назад, когда на нем было гораздо меньшее число сотрудников и авторов. В действительности, вечер был самой настоящей катастрофой, так что кто-то предложил «Нью-Йоркеру» описать его в стиле «Хиросимы» Херси. <…> Владимир Набоков, который по случаю прибыл из Корнеля, узнав, что здесь присутствует Стенли Эдгар Хайман, подскочил к нему и спросил, что он имел в виду, назвав его отца «царским либералом». Хайман, вероятно, испугался, что Набоков прибегнет к рукоприкладству, и пролепетал: «О, я считаю вас великим писателем! Я восхищаюсь вашими произведениями!» Набоков вернулся с острой невралгией и долгое время провел в больнице. <…>
Иван Бунин – Марку Алданову, 10 июня 1951
<…> А вчера пришел к нам Михайлов, принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня – будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним «по душам», – очень это на меня похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую. Вы эту книжку, конечно, видели? Там есть и про Вас – что Вы «мудрый и очаровательный», и ни слова о Вас как о писателе. Есть и дурацкое про Поплавского – он, видите ли, был среди прочих парижских поэтов как «скрипка среди балалаек». <…>
Иван Бунин
Из дневника Ивана Бунина, 14 июня 1951
<…> В.В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне – дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил [его] в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И никогда я не был с ним ни в одном ресторане. <…>
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,
28 декабря 1951
<…> Вот Вы восхитились Сириным. Я согласен, даже согласен на Ваш эпитет «гениальный». Бесспорно, он необычайно даровит, до неприличия. Но если у него есть то, чего у Вас нет, то и у Вас есть то, чего нет у него. Вы внутренно наверстываете то, к чему он бросается «рывком», и по дороге видите то, на что ему смотреть некогда. Мне Сирин всегда скучен, при всем его блеске – и поверьте, традиция глупых «Чисел» тут ни при чем. Просто, je ne suis plus amusable41, по крайней мере на это. А вот Гоголя я все-таки люблю, хотя он еще пустее Сирина и лживее его (нет, это я вру – «Старосветских помещиков» тому не написать). <…>
Юрий Иваск – Игорю Чиннову, 24 марта 1952
Игорь, Дуся, милый,
Поздравляю! <…>
Прилагаю статью Адамовича из «НРС» [«Нового русского слова»] и все станет понятным. <…>
Читал же статью на лекции Набокова-Сирина – одним глазом, из вежливости! Да – великолепен Набоков – снобирующий американцев чистейшим King’s English и блещущий несколько театральным родным языком (разбирал «Вольность» и «Анчар»). Ради великолепия этого королевского английского языка («do you know» – а не «ду ю ноу») и хожу его слушать. <…>
Георгий Адамович – Александру Бахраху, 20 июля 1952
<…> Не дошел ли до Вас сборник стихов Сирина? Евангулов написал о нем идиотски-высокомерно. Это блестящее хамство, но все-таки блестящее, а местами (редко) и самая настоящая поэзия. Терапиано тоже фыркает, а в одной сиринской строчке все-таки больше таланта, чем во всех парижских потугах (кроме, конечно, Игоря Владимировича [Чиннова]). <…>
Георгий Адамович
Владимир Марков – Глебу Струве, 21 июля 1952
<…> Читаю «Дар» Сирина. Очень нравится (но не сплошь). Мне дал книгу один наш учитель после того, как сам не смог дочитать дальше 9-й страницы по причине «непонятности». <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову,
29 июля 1952
<…> Мы как раз тоже последнюю неделю читали «Дар» Сирина (вслух). Я раньше не читал всего – только начал в «Современных записках» (которые по соображениям радикальной интеллигентской цензуры отказались к тому же напечатать всю IV главу, как оскорбительную для памяти Чернышевского). Это не лучшая вещь Набокова, но, как все, что он пишет, местами на редкость талантливо. И вместе с тем есть в его таланте какая-то исконная порочность. Я в свое время много писал о его ранних вещах (я был в русской критике одним из первых его пропагандистов), но писал больше в положительном смысле, а сейчас меня позывает написать по-иному, но я должен сначала для себя это осмыслить. Кой-какой ключ к беспристрастному пониманию себя он сам дает в «Даре», в критике книги Годунова-Чердынцева, особенно в воображаемых диалогах с Кончеевым. Когда-то по-своему Борис Зайцев определил основной порок Сирина, назвав его «писателем без Бога». В этом есть правда, но это не все. Или, может быть, Вы скажете, что писателю и не надо Бога, или лучше хороший писатель без Бога, чем плохой с Богом? <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 3 августа 1952
<…> «Дар» я окончил и от многого в нем – в восторге. Мне даже его attitude42 к Чернышевскому по душе, хотя я здесь субъективен; но ведь меня со школьных лет кормили на «демократической» критике, и всякий удар по ней мне как маслом по сердцу. <…> Но Вы правы, что у Сирина Бога нет. Но у него есть хоть трансцендентное ощущение иного мира за этим, а моему поколению и это как воздух нужно.
Кстати, какой это эпитет (кроме главы о Чернышевском) был цензурован в «Современных записках», когда там печатался «Дар»? Об этом Сирин пишет в строках, предпосланных роману. <…>
Роман Гринберг – Юрию Иваску, 26 сентября 1952
<…> Нужно начать с первоклассного материала (а где его взять?), чтобы вызвать к жизни другие творческие и завистливые энергии. Понятно, надежда моя на Набокова, которого надеюсь обнять очень скоро. Но кто его знает? Есть у него гениальный рассказ; нигде не был напечатан; он мне его читал в Париже. Извините – порнография, правда, изумительно засекреченная для первого взгляда, для второго могут издателя посадить в каталажку. Воображаете? Не доведи Господи. Но соблазнительно очень. Буду просить его изменить немного. Рассказ называется «Волшебник». «Современные записки» от этого «Волшебника» отказались когда-то. <…>
… 27 декабря 1952
<…> Гостил здесь Набоков. Третьего дня устроили встречу его с нашими общими друзьями из шмеманова кружка. Набоков дал блестящее представление и всех, должно быть, очаровал. Он умеет. Мне с ним было на этот раз интересно: расскажу. И выступление его на эстраде было примечательно, в особенности из-за нескольких слов о Блоке. Попросил его дать в «Опыты» эту речь. Обещал прислать, после каких-то исправлений. С его обещанным рассказом что-то неясно: тоже расскажу. <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 25 февраля 1953
<…> Набоков-поэт намного слабее Набокова-прозаика, тут заметнее его недостаток стихийного дарования (в поэзии ничего не скроешь), но его книга о Гоголе очень хороша. <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 4 апреля 1953
<…> Как Вам понравилась статья Адамовича о Набокове (собственно, о Пастернаке, ибо до Набокова он в ней не дошел)? Какая-то ни нашим, ни вашим. Между прочим, когда-то, если не ошибаюсь, он заодно с большинством парижан ругал прозу Набокова, а теперь заговорил иначе. (Тогда Георгий Иванов назвал Набокова пошляком и писателем для черняшек, а Гиппиус, заступаясь за Иванова, на которого многие обрушились, писала, что, мол, в прежнее время и не на такие авторитеты разрешалось посягать, не то что на такого «посредственного» писателя, как Сирин.) Внешнее сходство с Пастернаком у Набокова, конечно, есть, но это скорее ловко сделанный pastiche43 (я все больше и больше прихожу к мысли, что Набоков – несравненный pasticheur), а сути пастернаковской, его магии и в помине нет. <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 6 апреля 1953
<…> Кончил «Защиту Лужина» (на днях высылаю Вам первую партию книг – библиотечных и тех из Ваших, которые Вы хотели иметь обратно пораньше). В общем «Дар» мне больше нравится, он зрелее, но это тоже неплохо. Сирин все-таки писатель ограниченных возможностей и одной темы, на что особенно обращаешь внимание, так как он часто очень нескромен и склонен высокомерно обесценивать многое хорошее (отдельные замечания в его «Гоголе» и даже в романах). Он, конечно, остер и интересен, но главным образом в мелочах, во фразах, в деталях. Ему бы оставаться в традиции Стерна – острого абсурда, тонкого наблюдения, но он рвется к Достоевскому, и там сразу видна его ограниченность, отсутствие подлинной страстности – и все неубедительно. Таков конец «Лужина». Он – тонкий рационалист, а хочет быть мистиком, лезет в бездны, хочет осуществить трансцендент, а ломится не в ту дверь, даже и не замечая того. Отсюда фальшь. Между прочим, кажется, для Сирина типично неумение справиться до конца и с темой и с сюжетом. Из того, что я читал, лишь «Приглашение на казнь» в этом смысле удовлетворило, и там конец интересен, хотя в конечном счете придуман тоже. У меня есть подозрение, что он просто не знал, как кончить, и удачно выдумал в конце концов. Иваск там находит даже глубины. Не знаю… Женские образы у Сирина всегда неудачны. Насколько видишь Лужина, настолько даже приблизительно не представить его жену. Этот «трансцендент» ему тоже не удается.
Читаю фразу: «(Отец Лужина) в музыке разбирался мало, питал тайную постыдную страсть к “Травиате”»*. Вот к чему приводит снобизм. Сирину, может быть, даже сейчас неизвестно, что «Травиата» может быть и не синонимом музыкальной пошлости и что Верди начинает очень высоко котироваться в музыкальных кругах – на что есть все основания. Но все уверенные в своем вкусе терпят такие поражения рано или поздно, когда время открывает замечательные вещи в том, что они презирали. <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 12 апреля 1953
<…> По поводу Сирина. Мне «Защита Лужина» нравится больше, чем «Дар». Может быть, это, впрочем, потому, что я ее прочел гораздо раньше, и то новое и свежее, что есть в Сирине, поразило меня сильнее, а в «Даре» это уже повторение, развитие, утончение – тех же специй, да попряней. Но, по-моему, «Защита Лужина» и «Король, дама, валет» и построены лучше, чем «Дар». У Сирина, конечно, необыкновенный дар внешнего восприятия, внешней наблюдательности, острота зрения поразительная, и с этим сочетается очень большой дар слова, благодаря чему внешние восприятия находят себе адекватное и остро-свежее выражение. Но внутреннего зрения он лишен, иных миров и не нюхал, его глубины (в «Приглашении на казнь», например) случайные, бессознательные, едва ли иногда не из подражания родившиеся (думаю, что при желании он мог бы подражать кому угодно). Я всегда говорил, что его вещи глубже и «умнее», чем он сам. С Пастернаком у него сходство чисто внешнее, он умеет усваивать чужие приемы, даже писателей, к которым относится враждебно и презрительно (так он, если не ошибаюсь, долго относился к Пастернаку, к Блоку; Достоевского он ненавидит, не считает писателем). При всем его волшебном владении инструментом стиха, музыки у него нет, и тут опять огромная разница с Пастернаком. Насколько я знаю, он к музыке абсолютно нечувствителен. (Но насчет «Травиаты» Вы все-таки напрасно его критикуете – Верди пересматривать начали уже позже, а тогда Сирин лишь отразил очень распространенный взгляд. Впрочем, надо сказать, умея очень хорошо выставить напоказ людскую пошлость, Сирин сам то и дело впадает в пошлость – чего стоят одни его каламбуры.) Насчет женщин Вы правы, но я бы сказал, что у него вообще нет людей, а только маски, марионетки, восковые и шахматные фигуры. Его единственная настоящая тема – творчество, он ею одержим, может быть потому, что где-то в глубине глубин сознает собственное творческое бессилие, ибо его-то творчество сводится в конце концов к какому-то бесплодному комбинаторству. В «Защите Лужина» ему удалось поднять эту тему на какую-то трагическую высоту, а в «Даре», который, может быть, написан лучше и зрелее, вышла наружу вся стерильность его собственного творчества, поскольку Годунов-Чердынцев – это, несомненно, сам автор. По-своему это тоже трагично, но трагедия здесь не объективирована, она субъективно обнажена. <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 15 апреля 1953
<…> Ваша характеристика Сирина мне очень понравилась. Но ему самому вряд ли понравится. Но, может быть, уже пора отвести его на подобающее место. Он уже ясен и прошел свою спорную фазу. <…>
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 9 мая 1953
<…> Теперь вернемся к литературе. Статейки своей о Сирине я не помню хорошо, а № газеты еще не получил. Но уж очень Вы козыряете его «гением». Он очень способен, c’est le mot juste44, гения я его не чувствую. Особенно в стихах. А propos45, как раз Алданов меня уверял летом в Ницце, что я должен, вероятно, на всю жизнь затаить на Сирина злобу из-за того, что он меня вывел в «Даре». А я никакой злобы не чувствую, честное слово! И вовсе не по всепрощению, а по сгусяводизму, которым все больше проникаюсь. А изобразил он мою статью под видом Мортуса очень талантливо, и я удивлялся: как похоже! Только напрасно намекнул, что Мортус – дама, это его не касается, и притом намек доказывает, что он ничего в делах, его не касающихся, не смыслит! <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 13 мая 1953
<…> Я уже в деталях забыл вторую часть статьи Адамовича, но помню, что она мне понравилась. Но, несмотря на очень приятную язвительность, он преувеличивает поэтическое значение и дар Набокова. Он почти ставит его в футуристическую традицию, тогда как на самом деле Набоков болтается между течениями. Течения играют большую роль – поэтический стиль обычно является результатом общих усилий – всей ли эпохи или одного течения. Набоков одиночка и не большого размера, так что тона он задать не может. Парижане же общими усилиями чего-то добились. У Набокова осталась единственная возможность – pastiche и фырканье, т.к. он искусственно держался в стороне, думаю, что из соображений главным образом личных. Во всяком случае, «на Парнасе он цыган». <…>
…25 мая 1953
Дорогой Глеб Петрович!
Я не считаю, что Адамович преувеличил дар Набокова как таковой, а что он преувеличил его поэтический дар, стихотворный. Относительно стихотворения о «сусальной Руси» я скорее согласился бы с ним, а не с Аронсоном. <…>
Мне дали читать «Опыты» № 1. Производит очень приятное впечатление. Там есть Ваше стихотворение, выгодно отличающееся от окружающих – запинающихся, ломаных. Оно свежее и приятное. Впрочем, среди ивановских есть очень хорошие. Набоковское совсем нелепое. <…>
Георгий Адамович – Роману Гринбергу, 10 июля 1953
<…> Почему отсутствует Варшавский? И Яновский, которого Вы не любите? А Сирин? Мне часто говорят, что я его не люблю. Действительно, любить его не в силах. Но каждая его строчка для журнала – золото.
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 17 июля 1953
<…> Насчет Сирина – спорить больше не будем. <…> Вы правы – может быть, Сирин и гений, но как будто гений с Сириуса, а не с земли, где находится все то, что мне интересно и дорого. <…>
Роман Гринберг – Георгию Адамовичу, 21 июля 1953
<…> Между прочим, в № 2 проза может выйти занимательнее – тут будут: Сирин (обещал твердо на днях прислать, но он надувала) <…>.
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 6 мая 1954
<…> Что до Набокова, то я не хочу углубляться в лес сейчас, но в этой вещи, больше, чем когда-либо, я вижу его слабые стороны, его какую-то фундаментальную ограниченность (если я когда-нибудь раскачаюсь написать о нем по поводу «Дара», я разовью эту тему). Он, конечно, блестящ – после него, например, просто нельзя читать Варшавского и другую беллетристику, до того это беспомощно – но в блеске его есть что-то раздражающее, какая-то жуткая внутренняя пустота. <…>
Георгий Адамович – Александру Полякову, 8 мая 1954
<…> Статья Вейдле действительно отличная: согласен (в «Опытах»). <…> Зато вот в Сирине на этот раз есть что-то несносное. Я не читал, только посмотрел – но все его штучки, выверты и парадоксы меня раздражают. При всем блеске в конце концов получается почти что «моветон». <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 16 мая 1954
<…> Я, в общем, с Вами согласен насчет Набокова. У меня тоже, когда читаю, внешнее восхищение им смешивается с внутренним отталкиванием. Если б были сейчас писатели большой внутренней полноты, он бы сразу отошел на второй план. Но в наше «счастливое» время после Набокова сразу начинается Нароков. В его мемуарах там и сям неприятные устанавливания звеньев собственной связи с великой литературой (о няне Пушкина, о собаках Чехова).
Я согласен с Вами и насчет Варшавского, хотя он и очень понравился Моршену, а Иваск мне писал, что Варшавский «не проигрывает» даже после Набокова. По-моему, очень даже проигрывает. <…>
Между прочим, а propos Бунина и Набокова, я как-нибудь напишу небольшую статью о прозаиках, которые страшно хотели быть поэтами, и возьму их главными примерами. <…>
Георгий Адамович – Игорю Чиннову, 20 мая 1954
<…> Варшавский меня всегда трогает своим простодушием, беспомощностью и отсутствием всякой лжи. Набоков в сто раз даровитее, но его нельзя читать после Варшавского, «воняет литературой» после первой фразы. <…>
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому, 25 мая 1954
Дорогой Владимир Сергеевич.
Я не знаю, кто кому не ответил, вероятно – я Вам. Простите, если так. Но сегодня я пишу Вам, чтобы сказать, что я прочел Ваш отрывок в «Опытах» и нахожу его прелестным и замечательным. <…> После Вас я просто не в силах был читать Набокова, при всем его удивительном таланте: до чего хлестко, пусто, шикарно, лживо-блестяще, и в конце концов ни к чему! Какой-то сплошной моветон, рассчитанный на то, чтобы прельщать, но лично во мне только вызывающий скуку. <…>
Георгий Иванов – Роману Гулю, конец июня 1954
<…> Кстати, я только теперь прочел № 3 «Опытов» и ахнул, до чего изговнился Сирин. Что за холуйство: «наши 60 лакеев», «бриллианты моей матери», «дядя оставил мне миллионное состояние и усадьбу “с колоннами”» и пр. и пр. Плюс «аристократическая родословная». И врет: «не те Рукавишниковы». Как раз «те самые». И миллионы ихние, и всем это было известно. «У меня от музыки делается понос» – из той же хамской автобиографии. От его музыки – и у меня делается… <…>
Георгий Адамович – Юрию Иваску, 7 июля 1954
<…> Я рад, что Вы оценили рассказ Варшавского в «Опытах» <…> по-моему, он не только «выдерживает соседство» с Набоковым (Ваши слова), но и много лучше него. Конечно, у Набокова больше таланта. Но важен не только числитель, но и знаменатель. Набоков редко бывал так никчемно «блестящ» (да и не очень блестящ!), как в последних «Опытах», с налетом несомненного моветона. <…>
Георгий Иванов – Роману Гулю, начало июля 1954
<…> «Новый журнал» пришел позавчера. Ну, по-моему, Сирин, несмотря на несомненный талант, отвратительная блевотина. Страсть взрослого балды к бабочкам так же противна – мне – как хвастовство богатством и – дутой – знатностью. «Не те Рукавишниковы» из отрывка в «Опытах». Вранье. Именно те. И хамство – хвастается ливреями и особо роскошными сортирами, доказывает, что все это не на купеческие, а на «благородные» деньги. Читали ли Вы, часом, мою рецензию в № 1 «Чисел» о Сирине: «Смерд, кухаркин сын…»? Еще раз под ней подписываюсь. И кто, скажите, в русской литературе лез с богатством. Все, кто его имел, скорее стеснялись. Никто о своих лакеях и бриллиантах и в спокойное время никогда не распространялся. <…> Интересно знать Ваше мнение, тошнит ли Вас от Сирина или не тошнит. Мне кажется, что должно тошнить. <…>
Георгий Иванов
Роман Гуль – Георгию Иванову, 18 июля 1954
<…> О Набокове? Я его не люблю. А Вашу рецензию (резковатую) в «Числах» не только помню, но и произносил ее (цитировал) жене, когда читал «Другие берега». Ну, конечно же, пошлятина – на мою ощупь, и не только пошлятина, но какая-то раздражающая пошлятина. У него, как всегда, бывают десять–пятнадцать прекраснейших страниц, читая которые Вы думаете – как хорошо, если б вот все так шло – было бы прекрасно, но эти прекрасные страницы кончаются и начинаются снова – обезьяньи ужимки и прыжки – желанье обязательно публично стать раком – и эпатировать кого-то – всем чем можно и чем нельзя. Не люблю. И знаете еще что. Конечно, марксисты-критики наворочали о литературе всякую навозную кучу, но в приложении к Набокову – именно к нему – совершенно необходимо сказать: «буржуазное искусство». Вот так, как Лаппо-Данилевская. Все эти его «изыски» – именно «буржуазные»: «мальчик из богатой гостиной». А я этого не люблю. И врет, конечно – и бицепсы у него какие-то мощные (какие уж там, про таких пензенские мужики говорили – «соплей перешибешь» – простите столь не светское выражение). Вообще, я к этой прозе отношусь безо всякого восторга. И честно говорю: не мог читать его книги. Возьму, подержу, прочту стр. десять – и с резолюцией – «мне это не нужно, ни для чего» – откладываю. Прочел только – с насилием над собой – две книги (обе в деревне, летом): «Дар» в прошлом году, «Приглашение на казнь» (в деревне во Франции). Не могу, не моя пища. Кстати, мелочь. Не люблю и его стиль. Заметьте, у него неимоверное количество в прозе – дамских эпитетов – обворожительный, волшебный, пронзительный, восхитительный, и дамских выражений – «меня всегда бесит» и пр. О нем можно было бы написать интересную «критическую» статью. Но это работа. <…>
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,
30 октября 1954
<…> Гринберг, по-видимому, спятил на Сирине и его гениальности. Было время, он носился с Маяковским. По-моему, «Опыты» должны бы остаться вне Сирина, – не браня его, конечно, по глупому примеру «Чисел», но и не интересуясь им. «Il n’est pas de la maison»46, и если даже его мэзон лучше, то это дом – не наш, и у меня лично нет никакого желания туда переселяться. <…>
Мэри Маккарти – Роджеру Страусу, 11 ноября 1954
<…> Мне осталось страниц сорок, чтобы дочитать роман Владимира Набокова. Я восприняла его совершенно не так, как Вы. Вторая часть меня не утомила; мне понравились описания мотелей и чудовищные картины американской жизни, как и безысходное отчаяние всей этой истории. Что меня расстроило, так это мое непонимание второй части; кажется, она превращается во что-то вроде мифа или аллегории, но во что именно – я не смогла понять. Все в ней становится откровенно символичным или же подразумевает одни несчастья. Я не прочла финал, в котором, вероятно, все проясняется: мы должны были уехать до того, как я смогла закончить чтение. Еще меня удивило то, что к концу стиль делается ужасно небрежным. Но может быть это входило в замысел? В чем я уверена, так это в том, что всякий, кто издаст роман, подвергнется судебному преследованию. Набоков изображает нимфолепсию, или как там это называется, слишком прельстительно, как подлинный соблазн. Неужели Филип осмелится? <…>
Роджер Страус – Мэри Маккарти, 15 ноября 1954
<…> Что касается набоковского романа, то здесь я согласен с Вами: невзирая на его литературные достоинства или недостатки, никто не посмеет взяться за издание. Я говорил о нем с Филипом, и он собирается обдумать план, как опубликовать некоторые главы романа. Похоже, ему он понравился больше всех, исключая разве что Елену Уилсон, которая просто обожает его. Чёртова книга! Теперь, когда я иду по Мэдисон-авеню, то по меньшей мере за три квартала, способен распознать нимфетку, или подросшую нимфетку, или перезрелую нимфетку. <…>
Мэри Маккарти – Эдмунду Уилсону, конец ноября 1954
<…> Насчет книги Владимира – думаю, моя позиция где-то посредине. Пишу так, потому что еще не закончила ее: я прочла три четверти второй части, когда мы вынуждены были уехать. Согласно инструкции Роджера Страуса, я оставила ее в Челси для передачи Филипу Раву – он может напечатать что-то из первой части в «Партизэн ревью». Не согласна с тем, что вторая часть скучная. Она представляется мне скорее загадочной. Мне показалось, что повествование здесь превратилось в усложненную аллегорию или в ряд символов, смысл которых я не смогла уловить. Боуден предположил, что нимфетка – символ Америки, попавшей в объятия стареющего европейца (Владимира); отсюда все эти описания мотелей и прочих атрибутов Соединенных Штатов (между прочим, именно эти описания мне понравились).
Но во второй части есть и более определенные символы; чувствуется, что у персонажей имеются воздушные змеи смыслов, за которые дергают откуда-то сверху, из таинственных Володиных эмпирей. Например, как насчет этого преследователя? Думаю, я, наверное, нашла бы ответ на вопрос, если бы прочла книгу до конца.
С другой стороны, мне показалось, что книга написана довольно-таки неряшливо, особенно вторая часть. Роман перенасыщен тем, что преподаватели литературы называют «невнятностью», всеми этими пустейшими Володиными шутками и прибаутками. Я даже подумала, а не специально ли он так писал – может быть, это входило в его замысел. <…>
Эдмунд Уилсон – Глебу Струве, 27 декабря 1954
<…> Дорогой Струве! Большое спасибо за рукопись; только что прочел ее с огромным удовольствием. <…> Вы очень добры к Алданову и Набокову, но мне удивительно слышать от русского, что последний даже в социальном плане – вне русской системы координат. Безусловно, его неукорененность характеризует положение русского изгнанника. <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 3 января 1955
<…> Я получил сегодня «Другие берега» Набокова. Читать сейчас всю книгу (вернее, вторую часть ее, не вошедшую в журнальные публикации) у меня нет времени. Но, открыв книгу наудачу, я напал на следующее место о Бунине: «Книги Бунина я любил в отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчовой прозе, которой он был знаменит» (дальше идет о личном знакомстве с Буниным – довольно зло). А страницей раньше Набоков кается в том, что когда-то «слишком придрался к ученическим недостаткам Поплавского и недооценил его обаятельных достоинств». Таким образом, я потерял своего главного союзника в критическом отношении к Поплавскому. <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 6 января 1955
<…> Я все-таки чувствую внутреннюю правоту, ставя Набокова и Бунина в одну категорию. Ваша цитата для меня просто спасение и доказательство правоты (где он предпочитает стихи Бунина прозе). Оба они прозаики-поэты, а не поэты-прозаики (разница, пожалуй, такая же большая, как между человекобогом и богочеловеком). В тайниках Набоков не поэт, он примитивен в стихах, несмотря на все усилия скрыть это «модернизмом». Он пахнет почти Никитиным, но стыдится этого и рядится под highbrow47. <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 8 января 1955
<…> (С чего Вы взяли, кстати, что я собираюсь отказываться от оценки Поплавского только потому, что Набоков взял назад свое мнение о нем?) Вы правы, что в Набокове есть Никитин (есть даже и Надсон!), но все-таки это не так просто – если брать под сомнение набоковские поздние стихи, то приходится брать под сомнение и его прозу (что я как-то и делаю). Впрочем, я никогда об этом с Вами не спорил – и Бунин и Набоков прозаики, пишущие стихи, но Вы в этом вопросе как-то все упрощаете, слишком грубо делите (кстати, я не знаю, как Вы расцениваете прозу Гёте – как прозу поэта? Но ведь это же явление совершенно другого порядка, чем проза Пастернака или Мандельштама. Проза Пушкина и Лермонтова тоже иное дело). Для Набокова всё же существенно, что он написал сотни стихотворений до своего первого рассказа и продолжал писать стихи и потом. <…>
…13 января 1955
<…> Брат из Парижа мне пишет, что концовка пассажа Бунина в книге Сирина – «очень ловкая имитация бунинского письма». Я этого не заметил (но читал пока не очень внимательно). Если так, это подтверждает мое мнение, что Сирин прежде всего несравненный пародист и pasticheur. <…>
Юрий Терапиано – Владимиру Маркову, 7 апреля 1955
<…> Стихов Сирина я не люблю, у него формальный талант, внешний блеск, постоянно – слишком уж здорово, постоянно – он утомительно красуется этой способностью. Поэму, конечно, читал, вспоминаю, – и не люблю! Вспоминаются (куда большие масштабом) стихи А. Белого – и все-таки не поэт, а прозаик. <…>
Георгий Адамович – Юрию Иваску, 29 апреля 1955
<…> Кое-что об отдельных вещах:
Варшавский интересен в первой части, но не о Набокове, и притом по названию его статьи можно ждать параллели, сопоставления, а он просто ограничился разбором «Приглашения на казнь», вещи пустой и банальной, при всех ее стилистических штучках. Все эти будущие тоталитарные ужасы с роботами и номерками успели превратиться в «общее место», лживое и глупое, и не стоило Варшавскому об этом и говорить. <…>
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,
29 апреля 1955
<…> Ваша статья очень хорошая в отдельных замечаниях, и очень хорошо написана, но почему Вы не сопоставили Набокова и Поплавского, как обещает заглавие? В частности, всё о Поплавском, по-моему, интереснее и вернее, чем о Набокове и этом его несчастном «Приглашении на казнь» с лубочно-обывательским его замыслом, достойным Газданова или Одоевцевой. <…>
Моррис Бишоп – Элисон Бишоп, 18 мая 1955
<…> Я расспрашивал его [В. Набокова] насчет его скабрезного романа. Там говорится о мужчине, который влюбился в маленькую девочку; эта тема в нашей стране (и, на мой взгляд, справедливо) – совершеннейшее табу. Он утверждает, что там нет ни единого непристойного слова и что это по-настоящему трагическая и страшная история. Что ж, надеюсь, книга не окажется и в самом деле скандальной. <…>
(Пер. О. Кириченко)
Эдмунд Уилсон – Элен Мучник, 18 августа 1955
<…> Дорогая Элен… Понедельник и среду я провел у Набоковых в Итаке. Он – профессор с пожизненным содержанием, но все же немного опасается того, что случится, когда выйдет его новая книга, о которой я тебе рассказывал (по-видимому, они ничего не сказали тебе о ней из-за ее аморальности). Никому не говори про нее, а то дойдет до академических кругов. Несмотря на это, никогда не видел Набоковых такими бодрыми; я очень хорошо провел время с ними. Я притащил им огромное количество шампанского, которое не смог бы выпить в одиночку. Он работает над переводом «Евгения Онегина» и громадным комментарием: нет нужды добавлять, что в нем особо подчеркивается глупость других переводчиков и комментаторов. Полагаю, что перевод хорош. Он более или менее принял метод, использованный мной при переводе нескольких отрывков: точно следуя за текстом оригинала и передавая строки разной длины в соответствии с метрической схемой пятистопного ямба. <…>
Набоков недавно сделал открытие, что Стендаль – дутая репутация, и намеревается поведать эту новость студентам. Еще он впервые прочел «Дон Кихота» и объявил, что книга эта никудышная. Я не мог согласиться с ним, так как не читал ее. Он пришел к выводу, что «Смерть Ивана Ильича» – лучшая вещь из всех, когда-либо написанных Толстым. Он очарован как раз тем, что мне в ней не нравится (она не раскрывает всей правды жизни). Из-за той манеры, с которой он говорил о книге, смакуя ее жестокую иронию, она выглядела рассказом самого Набокова. Когда я заметил, что в ней слишком много говорится о нравственном падении, он был удивлен и возмущен. Он забыл о толстовском взгляде на жизнь и думает, будто эта вещь – из числа тех, что пишет он сам. <…>
Эдмунд Уилсон – Роману Гринбергу, 28 сентября 1955
<…> Кстати, ты читал его «Лолиту»? Книга показалась мне настолько гадкой, что это даже отвратило меня от него самого. <…>
(Пер. О. Кириченко)
Владимир Марков – Глебу Струве, 30 сентября 1955
<…> Купил Адамовича («Свобода и одиночество» [так! – Н.М.]). Читаю с удовольствием. Не могу того же сказать о «Камера обскура» Сирина, которую с большим трудом дочитал недавно (читал в первый раз). Показалась книга до чрезвычайности пошлой и низкопробной, да еще полной неприятного инфантилизма (точнее, «адолесцетизма») в местах, связанных с «сексом». Не знаю, верно ли мое впечатление (я, к сожалению, читаю Сирина в обратном хронологическом порядке), но давно я не получал такого неприятного впечатления от книги. <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 7 октября 1955
<…> Насчет «Камеры обскуры» согласен с Вами. У Сирина вообще проскальзывает пошлость, но тут она прорвалась вовсю. Это самая плохая его вещь (я как раз недавно ее пересмотрел и по-русски и по-английски). В извинение ему можно только сказать, что эта вещь была написана в надежде пристроить ее в кинематограф, когда он очень бедствовал и нуждался в деньгах. Ею действительно заинтересовался замечательный немецкий актер Кортнер, но из постановки, кажется, ничего не вышло <…>.
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,
9 октября 1955
<…> Книга [«Одиночество и свобода»] имеет некоторый успех (устный). Я удивлен, т. к. не ждал этого. Терапиано сообщил мне, что возмущен Набоков: будто бы «рвет и мечет». Если из-за себя лично, то напрасно. Ничего дурного о нем в книге нет, а что он с чем-то очень русским не в ладу, верно это ему только приятно.<…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 22 октября 1955
<…> Парижская «Русская мысль» сообщает, что новый английский роман Сирина («Волшебник») выходит (по-английски) во Франции. Очевидно, это тот роман, о котором Вишняк говорил мне, что американские издатели отказались принять его из-за порнографии. Получается новый Генри Миллер или «Улисс»; может быть, это создаст успех Сирину, но Нобелевскую премию ему после этого едва ли дадут. <…>
Юрий Терапиано – Владимиру Маркову, 7 ноября 1955
<…> Адамович для Вас и для Моршена – явление новое, Вы лучше можете воспринять его разговоры об эмигрантских писателях, чем мы, 30 лет слышащие их и давно уже привыкшие к блестящей, извилистой, неопределенной, без твердых очертаний, импрессионалистической критике Адамовича. Все очень хорошо, все – спорно, все нужно читать между строк. Мне кажется, похвала Сирина-поэта – случайность, Адамович никогда не был в особенном восторге от его поэзии, уж хотя бы потому, что Сирин стремится к внешним эффектам, впрочем, помню, в какой-то своей статье о стихах Сирина в «Новом русском слове» Адамович многое у него хвалил. Значит, в последние годы (после войны) в отношении сиринских стихов «линия» Адамовича изменилась, обернулась другой стороной своего хамелеоновского цвета. <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 2 декабря 1955
<…> А вот Адамович о стихах «Василия Шишкова» (он же Сирин): «Талантлива каждая строчка, каждое слово, убедителен широкий их напев, и всюду разбросаны те находки – то неожиданный и верный эпитет, то неожиданное и сразу прельщающее повторение… – которые никаким опытом заменить нельзя». Любопытно и пикантно то, что Адамович не узнал в «Шишкове» Сирина, о стихах которого он раз отозвался довольно пренебрежительно. А тут, задаваясь вопросом, кто же такой Шишков, откуда он, он писал дальше: «Вполне возможно, что через год-два его имя будут знать все, кому дорога русская поэзия». Речь идет о стихотворении «Поэты», которое вошло в набоковский сборник в «Рифме», стихотворении, кстати, очень пастернаковском (один из удачнейших пастишей Набокова)*. Адамович цитировал с восхищением две его первые строфы, кончая строками: «с последним, чуть зримым сияньем России – на фосфорных рифмах последних стихов», по которым, пожалуй, можно было узнать Набокова**. Чем руководился Набоков, печатаясь под псевдонимом, я доподлинно не знаю (он вообще любитель мистификаций), но думаю, что он именно хотел знать, как отнесутся к его стихам, не зная, что это его. Думаю, что, если бы Адамович знал, он не пришел бы в такой восторг. <…>
* Перечитал сейчас все стихотворение и нахожу, что оно не столько под Пастернака, сколько под Багрицкого. Но у Набокова почти всегда под кого-нибудь.
** Кстати, в этом стихотворении есть и тайная сигнатура Набокова: «уборная, кружащаяся в сумерках летних»! <…>
…8 декабря 1955
<…> «Уборная» у Сирина. Неужели Вы не заметили, что у него нет почти романа или рассказа (а иногда и в стихах), где бы не фигурировала уборная или акт, совершаемый в ней (и в английских его рассказах тоже). Есть у Набокова очень интересный рассказ, немного экспериментальный, как бы вводящий в его творческую лабораторию, где он говорит, что мечтает написать роман из жизни старушки-уборщицы в парижских общественных уборных (рассказ называется «Пассажир», я когда-то перевел его на английский и напечатал). <…>
Владимир Марков – Глебу Струве, 14 декабря 1955
<…> «Уборные» у Набокова я замечал, но они у меня в сознании не сложились в «систему». Кстати, когда я на субботе у Моршенов упомянул, что Вы считаете Набокова «pastiche’ером», Кузнецов за него обиделся и прочитал с очень большим чувством какое-то раннее стихотворение Набокова о Страстях Господних – в доказательство чего, я не понял. <…>
Глеб Струве – Владимиру Маркову, 17 декабря 1955
<…> Я вовсе не утверждаю, что Набоков только pasticheur, так что Вы напрасно об этом говорили. Но думаю, что как раз то стихотворение, которое привел Кузнецов, могло бы служить доказательством моего взгляда. Именно этого стихотворения я не помню, но у Набокова среди ранних есть много весьма фальшивых стихотворений на религиозные темы (очень трогательных иногда) – религиозности в нем никогда ни на йоту не было. Но особенно фальшиво и безвкусно его стихотворение о том, как Блока принимают в раю Пушкин, Тютчев и пр. поэты. У меня случайно есть копия – посылаю Вам. Конечно, ему тогда было всего 22 года. <…>
Роман Гринберг – Эдмунду Уилсону, 20 декабря 1955
<…> Ты спрашиваешь меня, что я думаю о «Лолите»? Я думаю, что Набоков никогда ничего более значительного не написал. Это – лучшая его книга, не радующая, не благодатная, но самая пылкая и свежая. Она очень страшная в гоголевском смысле этого слова. Принадлежит она к отделу «Ада», по каталогу Ватиканской библиотеки, хотя непристойность отдельных эпизодов фабулы, да и всей темы, как-то искупляется громадным артистическим умением. Читаешь и с отвращением и умилением, с досадой и восторгом. Мысли в ней нет никакой – Набоков уносится эмоциями, раздирается. Удивительная сцена убийства двойника – это знаменитое «зеркало» Гоголя. Мне нужно было написать для русского одного издания рецензию о «Лолите», и я до сих пор не знаю, как за это взяться, но эпиграф мне явился сразу, как только я прочел книгу: «Как отвратительна действительность… и что она против мечты» – это опять-таки Гоголь из «Невского проспекта», откуда вышла отчасти и «Лолита». Ибо никакой действительности в ней нет, а есть тоскливая мечта поэта о том, что когда-то померещилось. В «Лолите» Набоков рассказал о своей душевной жизни с огромной щедростью и об этом можно долго говорить. <…>
Ивлин Во – Нэнси Митфорд, 11 января 1956
<…> В «Санди Таймс» Грэм Грин рекламировал какую-то порнографическую книгу. Я имею в виду такого сорта книгу, за которую ты готова сажать в тюрьмы. <…>
Ивлин Во
Роман Гринберг – Эдмунду Уилсону, 20 января 1956
<…> Возвращаюсь к набоковской «Лолите». Позволь быть совершенно откровенным и признаться в том, что я всегда относился к его писаниям двойственно и никогда не мог сформировать в себе окончательного к ним отношения. Но мне кажется совершенно неверным рассматривать его творчество в общих категориях, поскольку он принадлежит к той группе писателей, кто считает себя «исключениями из норм морали». На самом деле у него нет связи с родной землей и с материнским языком, он происходит из мира, созданного писателями-романтиками 1830-х годов; он, безусловно, ближе к Эдгару А. По, Гоголю и французам вроде Бодлера, чем кто бы то ни было другой из современных писателей. Тематическая безвкусица его романа для тебя не новость. Но у Свифта была Стелла, у По – Аннабел Ли, у Льюиса Кэрролла – множество его Алис. Тем не менее я считаю «Лолиту» самой замечательной книгой Набокова потому, что она написана с наибольшей искренностью в сравнении с другими его вещами <…>.
(Пер. Р. Янгирова)
Из дневника Эдмунда Уилсона, 1956
<…> Сейчас, когда читаю и перечитываю Гёте, я вспоминаю, как Володя Набоков говорил: «Ужасный Гете», – он нарочито неправильно выговаривал имя, как и в случае с Фрейдом. Я понимаю теперь, почему как писатель Гёте непонятен ему: в его понимании литературное творчество – нечто вроде яиц Фаберже или подобной искусно сделанной безделушки. <…>
Георгий Адамович – Владимиру Варшавскому,
5 февраля 1956
<…> Когда-нибудь Вы будете горько раскаиваться за диплом гениальности, выданный Вами Сирину. <…>
Дмитрий Кленовский – Владимиру Маркову, 11 марта 1956
<…> Раздобыл почти всю прозу Сирина-Набокова и читаю с наслаждением. Знакомы ли Вы с нею? А поэт он неважный (больше рассказчик, чем поэт). <…>
Георгий Иванов – Роману Гулю, 13 апреля 1956
Данный текст является ознакомительным фрагментом.