I. Царское Cело (Пушкин)
I. Царское Cело (Пушкин)
22. 6. 41. Сегодня сообщили по радио о нападении немцев на нас. Война, по-видимому, началась, и война настоящая.
Неужели же приближается наше освобождение? Каковы бы ни были немцы – хуже нашего не будет. Да и что нам до немцев? Жить-то будем без них. У всех такое самочувствие, что вот, наконец, пришло то, чего мы все так долго ждали и на что не смели даже надеяться, но в глубине сознания все же крепко надеялись. Да и не будь этой надежды, жить было бы невозможно и нечем. А что победят немцы – сомнения нет. Прости меня, Господи! Я не враг своему народу, своей родине. Не выродок. Но нужно смотреть прямо правде в глаза: мы все, вся Россия страстно желаем победы врагу, какой бы он там ни был. Этот проклятый строй украл у нас все, в том числе и чувство патриотизма.
28. 6. 41. Самое поразительное сейчас в жизни населения – это ненормальное молчание о войне. Если же кому и приходится о ней заговаривать, то все стараются отделаться неопределенными междометиями.
30. 6. 41. Слухи самые невероятные. Началась волна арестов, которые всегда сопровождают крупные и мелкие события нашего существования. Масса людей уже исчезла. Арестованы все «немцы» и все прочие «иностранцы». Дикая шпиономания. Население с упоением ловит милиционеров, потому что кто-то пустил удачный слух, что немецкие парашютисты переодеты в форму милиционеров. Оно, конечно, не всегда уверено в том, что милиционер, которого оно поймало, – немецкий парашютист, но не без удовольствия наминает ему бока. Все-таки какое-то публичное выражение гражданских чувств.
По слухам, наша армия позорно отступает.
5. 7. 41. Сегодня на площади около дворца[147] парторг дворцовой ячейки[148] Климашевский проводил митинг. Это была не речь, а истерический крик на тему: «все, как один, на рытье противотанковых окопов». «Не сдадим врагу ни одного нашего дома, ни одного завода, ни одного учреждения – все сожжем сами», – отсюда слушатели сделали вывод, что врага ждут и к нам, и довольно скоро. При призыве:
«все, как один, на работы по обороне» – слушатели как по команде стали придвигаться к воротам поближе, боясь, как бы они не захлопнулись и всех не погнали бы на окопы прямо с площади. Потому ли, что на митинге были, главным образом, старики и дети, или потому, что начальство не догадалось вызвать «бурный и неудержимый энтузиазм», – ворота не захлопнулись. Еще не успел оратор докричать последних лозунгов, как все бросились занимать очереди у продуктовых магазинов. В течение получаса весь недельный рацион магазинов был расхватан.
11. 7. 41. Многие убегают в Ленинград, боясь, что бои за него будут разыгрываться в его окрестностях. Да и рассчитывают, что там безопаснее будет пересидеть самый боевой период, а также боятся, что немцы придут туда раньше, чем к нам. «Убегают» потому, что ездить туда уже нельзя без специальных пропусков[149]. На железных дорогах несусветная неразбериха. Из Ленинграда многие учреждения эвакуируются, но население из него не выпускают.
Нас уже бомбят. Правда, все пока военные объекты. Ленинград же, говорят, бомбят ежедневно. На днях с нами был такой весьма характерный для нашей жизни анекдот: началась воздушная тревога. Мы зашли в подворотню. Дом старинной постройки, так что это была даже и не подворотня, а глубокий каменный коридор. Стоим. Подходит к нам дворник и приказывает перейти в маленький деревянный сарайчик во дворе. На наше замечание, что здесь от бомб безопаснее, он ответил: «Не бомбы надо бояться, а начальства». И категорически потребовал, чтобы мы перешли в сарайчик. Против такого резона не попрешь, и мы перешли к сарайчику. И так-то вся наша жизнь проходит под страхом начальства, которое, конечно же, страшнее всякой бомбежки и бьет без промаха.
15. 7. 41. Новая беда на нашу голову. Все домашние хозяйки и неработающие взрослые должны ежедневно слушать «доклады» наших женоргов[150] о текущем моменте. «Доклады» эти сводятся к довольно безграмотному чтению газет. Никаких комментариев и никаких вопросов не полагается. То, что каждая из нас может сама прочесть за четверть часа, мы должны слушать целый час. Господи, когда же все это кончится?
27. 7. 41. Очень красивы противовоздушные заграждения, которые каждый вечер поднимают над городом. Как огромные серебряные рыбы, плавают они в вечернем воздухе.
Бомбят, а нам не страшно. Бомбы-то освободительные. И так думают и чувствуют все. Никто не боится бомб.
7. 8. 41. Сегодня мои именины, и к нам приехали из Ленинграда Ната и Толя. Я была этим чрезвычайно тронута. Хотя мы и росли вместе, но все же приехать в такое время!
Они рассказывали, как Ната и ее младший брат Вася ездили на рытье окопов в Малую Вишеру. Нату мобилизовали, а Вася поехал с целью как-нибудь оттуда ее вызволить. И им это удалось. У Наты после тифа тромбоз ноги. Но доктор сказал, что если ее освободить от окопных работ, то он должен и всех остальных освободить, кого он обязан посылать на эти проклятые работы. Все эти медицинские комиссии – одно издевательство.
По дороге на работы на какой-то станции они попали в сильную бомбежку, от которой прятались в подвалах ГПУ[151]. Чины сего милого учреждения были с ними весьма любезны и милы. Вася говорит, это потому, что в практике сего учреждения за все время его существования это в первый раз, что граждане пришли в него добровольно.
Проводили гостей на вокзал. Коля печально сказал: «Может быть, больше не увидимся. Или вас немцы займут раньше, а нас куда-нибудь угонят, или наоборот». Стало очень печально. Почему-то ни у кого не является мысли, что ведь это же война и с нами могут случиться всяческие ужасы. Есть только боязнь не попасть к немцам.
10. 8. 41. Муж Нины Фед[оровны], брат Надежды Влад[имировны][152] и многие другие идут добровольцами на фронт. Это отнюдь не энтузиазм, а расчет. Семьям добровольцев обеспечивается довольно большое пособие, а мобилизуют все равно не через неделю, так через две. Вот люди и спешат в «добровольцы». Власть делает из этого пропагандную шумиху. И волки сыты и овцы, если не сыты, то все же имеют какой-то профит.
12. 8. 41. Опять бомбили аэродром. Две бомбы попали в Александровский парк[153]. Пока бомбят очень аккуратно – только военные объекты. О Ленинграде слухи все нелепее и чудовищнее. Говорят шепотком, что никого из него не выпускают, что он обречен быть «крепостью и оплотом народного духа против фашистских агрессоров», что биться за него будут «до последнего вздоха», а в то же время, что в нем крошечный гарнизон и что население должно само, своими силами отстаивать этот «оплот». Если все это слухи и вздор, то они очень показательны для настроения населения.
Пережила момент страшнее бомбежки. Пишу я свои заметочки и вдруг слышу за собой какое-то сопение. Оглядываюсь, а это за спиной стоит Катька Мамонтова и старается прочесть, что я написала. Хорошо, что она была слишком ленивая и не научилась читать по-писаному как следует. Учить же грамоте я ее начала, чтобы как-нибудь от нее избавиться. Повадилась она ходить ко мне каждый день и торчать часами. Конечно, она имела задание. Но мне-то от этого не легче. И вот я и предложила ей заниматься с нею русским языком, так как она почти не умела читать. Отказаться от «товарищеской помощи» она не посмела. (А вдруг и я сексот?[154]) А мне, таким образом, насчитывался общественный капитал, и я оправдывала свою защитную репутацию «общественницы». Как только она приближается – я сейчас же за уроки. Почти совсем отвадила. И вот она спрашивает:
– Что это вы пишете?
– Да свои приходы и расходы, Катя.
– Ну, какие уж теперь приходы и расходы? Скоро все магазины будут даром раздавать.
– Чепуха, и как вы, комсомолка, а верите всем этим бабьим сплетням.
– И ничего не бабьи сплетни. Нам сам секретарь говорил. Только это военный секрет, и вы никому не говорите.
– А раз секрет, зачем же вы мне-то сказали?
– Ну, вы своя.
– Все равно. А приходы и расходы я всегда записываю. Вы это хорошо знаете. Я так привыкла.
Вымелась, а я, действительно, всегда записываю свои приходы и расходы. И один раз эта моя привычка спасла нас от большой беды. Жили мы в Москве. Все деньги, какие зарабатывали, тратили на еду, а ходили оборванцами. Соседи донесли, что живем «не по средствам». Готовишь в общей кухне, и вся квартира, а отсюда и весь двор знает, что ты ешь. А объяснять принципы домашней экономики всей этой шпане не станешь. Вот и донесли. Дело было совсем не в том, что мы жили не по средствам, а была надежда, что, может быть, удастся нас выселить и получить нашу комнату. Вызвали нас для дачи объяснений в некое учреждение. Я представила все свои приходно-расходные тетрадки примерно за три года. Они сделали вид, что где-то все это проверили и отпустили нас с миром. Только посоветовали обратить внимание на одежду. Обратили. Купили по пальто и голодали три месяца. А могло бы быть и хуже.
Записочки эти придется теперь вести по вечерам. Запираться днем – тоже вызовет подозрение, а все катьки всегда влезают без стука. А это тебе не приход с расходом, а вернейший способ вывести самих себя в расход. Писать же их ни за что не перестану. Такое счастье отдыхать за ними. И, может быть, будущему историку освобожденного русского народа они послужат как живой и достоверный материал.
13. 8. 41. Вчера один летчик, пообедав в столовой аэродрома, сказал кассирше: «А теперь полетим бомбить врага на его территории в … Сиверской»[155]. Отсюда узнали, что Сиверская занята немцами. Когда же они придут к нам? И придут ли? Последние часы перед выходом из тюрьмы всегда самые тяжелые. Ленинград окружают, но к нему не приступают. Попадем ли мы в число городов окружения или останемся у нашей дорогой и любимой власти?
14. 8. 41. Вчера прибегал из Л[енингра]да студент, сын соседей Боря. Принес нам приветы от Наты и братьев. Звал нас с собой в Ленинград. Знает место, где можно пробраться, не нарвавшись на милицию. В Ленинграде говорят, что бои за него будут именно в нашем районе и от Пушкина и «угольков не останется». Мы никуда не пойдем. Неизвестно, как будет со снабжением Ленинграда, а жить придется без прописки. Навязывать себя кому-нибудь в нахлебники – не подходит, да и подвести тех, у кого будем жить, весьма даже возможно. Проверки-то, конечно, будут, да и шпиономания принимает все более чудовищные размеры. Да и не верю я, что бы мы вот так глупо погибли перед самым освобождением.
15. 8. 41. В Екатерининском парке выставлены три новых мраморных бюста. Один из них совершенно замечательной работы. Очень портретен. Римский молодой патриций какой-то. Сегодня мы со Стеллой пошли их смотреть. К нашему отвращению, патриций был весь в плевках. Стелла говорит, это потому, что у него еврейские черты лица. Я раньше этого не замечала, но после ее слов, действительно, увидела. Стало противно. Если бы еще Стеллы не было со мной. Она говорит, что сейчас очень сильны антисемитские настроения. Мы не замечали. Но, понятно, что ей, как еврейке, это больше бросается в глаза. Такой противный осадок на душе. Никакого антисемитизма или антикитаизма в русском народе нет, есть только антикоммунизм. Просто хулиганская выходка. Но тошнит. И какой может быть у нас антисемитизм, если мы страдаем вместе с евреями от одних и тех же причин. А во время «золотой кампании»[156] евреям досталось еще больше, так как кое-какое золотишко у них было.
17. 8. 41. Объявлена общая эвакуация женщин и детей. Работает эвакуационное бюро. С необычайной отчетливостью наметилась грань между «пораженцами» и «патриотами». Патриоты стремятся эвакуироваться как можно скорее, а вторые, вроде нас, стараются всеми способами спрятаться от эвакуации. Да и прямой здравый смысл говорит за то, что «плановая эвакуация» гораздо опаснее войны и боев. От этого еще есть какая-то надежда спастись, а первая бьет без промаха.
18. 8. 41. Над[ежда] Владимировна устроилась в испанских детдомах[157] воспитательницей и будет с ними эвакуирована. Ну, ей-то прямой смысл. Трое детей, причем младшим двум вместе – четыре года. Муж еврей, и хотя он сейчас в концлагере, а все же, кто его знает? Да и у них у всех ненависть к немцам за их антисемитизм. Если бы это были англичане или какая-нибудь еще безобидная нация, конечно, и они остались бы. Советского патриотизма даже и в этой семье нет. Да и у всех. Есть еще ненависть и боязнь немцев. Конечно, Гитлер не такой уж зверь, как его малюет наша пропаганда, и до нашего родного и любимого ему никогда не дойти и не всех же евреев «поголовно» он уничтожает, но, вероятно, какие-то ограничения для них будут, и это противно. Но замечательно то, что все вот такие жалельщики евреев в Германии или негров в Америке, или индусов в Индии никогда не помнят о своем русском раскулаченном мужике, которого на их же глазах вымаривали как таракана. Боже сохрани, чтобы я оправдывала гибель хоть кого-нибудь из человеков, но все-таки становится страшно за человечество. Неужели страхом и пропагандой можно заткнуть рты, завязать глаза так, что люди даже и без намордников продолжают не видеть и не слышать. А таких у нас очень много. Например, две мои приятельницы, весьма культурные и интеллигентные люди, плакали горькими слезами, что наши «освободили» Польшу[158] и что люди там «страдают». На мое замечание о том, что, насколько я понимаю, полякам будет несравненно лучше, чем русским мужикам во время коллективизации, и что неплохо бы, чтобы и Европа немного понюхала нашего рая, который она поддерживает всячески, они напали на меня за «бесчеловечность». Вот и пойди ты к этим человеколюбцам. Нет, Диккенс[159] бессмертен. От многих евреев мы слышим такое: «Зачем мы будем куда-то уходить. Ну, посадят, может быть, на какое-то время в лагеря, а потом и выпустят. Хуже, чем сейчас, не будет». И люди остаются.
Среди населения антисемитские настроения все же прорываются. От призывников можно услышать: «Идем жидов защищать». Самое же показательное, что эти высказывания не вызывают никакого отпора ни от властей, ни от партийцев. «Не замечают». Впечатление такое, что нашему дорогому и любимому зачем-то нужно развязать антисемитские настроения у черни и что эти высказывания инспирируются сверху. Может быть, мы ошибаемся, но очень на то похоже.
20. 8. 41. Приходила Н.В.[160] Получила письмо от Марка, ее мужа. Уже из лагеря где-то на Печоре. Его арест и ссылка весьма характерны и поучительны. Он еврей, из бывших беспризорников. Воспитывался в детдоме. Сейчас ему 27 лет. Страшно претенциозен и глуп. Был бы неплохим художником, если бы не был таким лентяем. Учиться не хочет – «потому что все эти профессора и академики только уродуют таланты». А талантишко у него есть. По возрасту, по воспитанию, по поведению, по убеждениям – полный воспитанник советской власти. Жена у него – умница, и никак он ей не пара. Но вот, поди ж ты, страстная любовь. Эта самая любовь вроде чумы или проказы. Но не в этом дело. Как только вышел в свет знаменитый «Краткий курс ВКП(б)»[161], Марк начал им «упиваться». И хотя его выгнали из комсомола за недисциплинированность – он все же остался комсомольцем. Приходил к нам с предложением к Коле читать вместе это замечательное произведение. Я откровенно заявила, что у Коли нет времени на эту чепуху. Они мне, как больной[162], многое спускают. Да и не утерпишь всегда. Так вот, штудируя этот источник мирового разума, Марк нашел какое-то место, которое противоречит то ли Марксу, то ли еще какому-то из св. отцов коммунизма. И написал о своем несогласии в ЦК. Оттуда получил грубейшее письмо от какого-то секретаря. И жена, и мы все ему говорили, чтобы он сидел теперь, как мышь под метлой, и не рыпался. Но он с пеной у рта кричал на нас, что мы все контрреволюционеры и не верим в самую лучшую в мире конституцию. Мы, конечно, отступились, и он написал еще одно письмо в ЦК. В результате пытливости научной марксистской мысли и веры в конституцию – арест и ссылка на Печору в лагерь на 8 лет.
У нас такое впечатление, что Н.В. не так уж огорчена этим происшествием, как можно было бы ожидать. И слава Богу. Война, забота о детях, да еще бы горе об этом дураке. Перенести невозможно. Мы все ее очень любим и ценим. Она и талантлива, и умна, и добра. Не чета этому комсомольскому межеумку.
2[3]. 8. 41. Вчера вечером сильно бомбили Александровку. Одна бомба упала в Александровском парке около «Слонов»[163].
В Александровском парке есть, вернее, был «Китайский театр». Совершенная драгоценность. В нем было «Фарфоровое фойе», производство Императорского фарфорового завода. Равного ему не было в мире. Знаменит он был также и своими старинными китайскими лаками, которыми были отделаны ложи. С началом войны в театре был молниеносно устроен госпиталь, который на днях также молниеносно был эвакуирован. А вчера ночью этот театр загорелся… Когда городская и дворцовая пожарные команды прибыли на место тушить пожар, то натолкнулись на оцепление милиции, которая никому не позволяла подойти близко к месту пожара. Так он и сгорел. А утром в местной газете была истерическая статья на тему: «немецкие зверства». «Немцы знали по опознавательным знакам, что в театре госпиталь и потому его и разбомбили. Много наших героических борцов сгорело!» Какое презрение к населению. Половина города знала, что госпиталь эвакуирован. Весь город знал, что никакой бомбежки близко не было. Но население все это восприняло совершенно равнодушно. Привыкли.
24. 8. 41. С питанием все труднее. Запасов, конечно, ни у кого нет. Все воруем картошку на огородах. Предполагается, что это огороды эвакуированных, но где же там ночью разобраться. За керосином очереди фантастические, и все больше нужно изворотливости, чтобы избегать милиции. Жалко, что не всех их передушили, как немецких парашютистов.
Дворцы и учреждения эвакуируются. Статуи в парках зарывают в землю. Из этого дорогая и любимая власть тоже ухитрилась сделать ловушку для населения. «Военная тайна». А конспирация такова: дня за два роют ямы – «могилы» – и ставят возле деревянные башни с цепями. Башня стоит дня два-три, и все безнаказанно могут ходить мимо нее. После начинаются «похороны». Жители Софии[164] никогда не знают о дне похорон, а ходить через парки гораздо ближе к вокзалу, чем по улицам. И вот спешит человек к вокзалу на поезд или на службу здесь же, в городе, пройдет почти всю дорогу, а потом его поворачивают обратно. Никакие уговоры не помогают. Почему бы не закрывать ворота парка на время этой процедуры? Идиотизм в междупланетном масштабе.
В нашей квартире радостное событие. Катька записалась на эвакуацию. Исчезла вместе с потомством. Прекратились шпионство, матершина и прочие безобразия. Уж из-за одного этого хорошо, что война. Она исчезла потому, что всех комсомолок гонят на рытье окопов. Детей отбирают в детдома. Девочку ей никак не жалко, но работать она предпочитает с солдатами по ночам. Теперь в нашей квартире закрылся публичный дом. Какая разница. Тося тоже комсомолка, тоже с ребенком, тоже без мужа. Но какая прекрасная мать и соседка! А вот Катька!
Рытье окопов начинает принимать размеры настоящего народного бедствия. Все население, непригодное к военной службе, все школьники старших классов и все полутрудоспособные женщины мобилизованы на рытье противотанковых рвов, которые должны окружить «неприступным поясом Ленинград по радиусу в 50 километров». Творчество военного гения Ворошилова[165]. Граждане воспрянули духом. Значит, немцев ждут к Ленинграду и скоро, судя по темпам, которые требуются от автогробокопателей, как их уже окрестило население. Скептики утверждают, что эти «египетские» работы придуманы специально для того, чтобы население не вздумало повторить петроградской истории[166] в Первую мировую войну. Правительство не доверяет населению и боится бунтов. А тут, во-первых, надзор за этим населением значительно облегчается, а во-вторых, условия работы, в какие оно поставлено, отнюдь не способствуют появлению каких-либо посторонних мыслей. На некоторых участках, главным образом на которых работают школьники, дело поставлено еще сносно. На всех же прочих ничуть не лучше, чем в лагерях. По теперешней жаре нет не только кипяченой, но и никакой воды. Нет помещений или палаток, и люди спят на голой земле, часто в болотах. Нет почти никакого питания. «Все должны привозить с собой». А что можно привезти на две недели при нашем снабжении? Говорят, что немцы расстреливают копателей пулеметами с самолетов. Смертельно боюсь за Николая. Хотя по возрасту он уже и не подходит, но что стоит кому-нибудь проявить административный восторг, или просто попадет в облаву на улице. Поминай как звали. Еще эти дурацкие дежурства против бомбежки. Ну что он может сделать голыми руками против зажигательной или незажигательной бомбы?
25. 8. 41. Сегодня уехал на рытье окопов Борис Николаевич. У него тяжелый порок сердца. На войну не взяли, а на окопы взяли. А тяжелая работа для него хуже войны.
26. 8. 41. Сегодня все копаем противовоздушные щели. По состоянию здоровья я не подлежу никакой мобилизации. Но чтобы получить увольнительную записку, я должна идти в амбулаторию и проделать все формальности в «общем порядке», т.е. простоять в очереди несколько часов. И хотя врач, который освобождает от работы наш район, ежедневно бывает у меня для лечения, она не может выписать мне эту увольнительную дома. Я не пошла в больницу, а пошла на работу. Это все же легче. Таскаю доски, отгребаю землю. Вообще ковыряюсь. Да и противно сидеть дома, когда все отбывают каторгу. Наша щель в Пушкинском садике. Все время воздушные тревоги. Но бомбят пока только аэродром. По радио непрерывно сообщения о победе над немцами «части боевого командира такого-то». Ни названия, ни местности, ни даже направления. А бомбежки все ближе и чаще.
27. 8. 41. Женщины с детьми и старики, которых направили на эвакуацию, вот уже пятый день сидят на площади перед вокзалом. Поездов нет, но отлучаться на квартиры нельзя. Окружены милицией. Воды нет никакой, но зато есть плакаты: «Пейте только кипяченую воду». Говорят, что установлены два случая дизентерии у детей. Ночью шел дождь. Все вымокли. Дети кашляют. Поезда иногда подаются, но на них попадают только парт- и ответработники. Попытались было некоторые женщины организовать передачу кипяченой воды и горячей пищи детям – запретили: советские граждане не нуждаются в частной благотворительности. О них заботится государство. По этому поводу я совершенно [откровен]но и безо всяких фиговых листков и умолчаний поругалась с М.Н. – моим врачом. Ее муж сейчас является секретарем ячейки эвакуационного бюро. Воды нет, а вот ячейка уже готова. Конечно, ничего из моей ругачки не вышло. Господи, когда же, наконец, придут немцы и прекратится этот бедлам!
Ужасные вещи рассказывала нам сегодня О.Г., которая убежала из больницы в одном платье, случайно не сданном в камеру хранения. Белье, туфли, пальто – все осталось там. Самое же страшное это то, что паспорт остался в канцелярии больницы. Пришел приказ об эвакуации больных и всей больницы. Немедленно оказались запертыми все входы, и больных стали грузить на грузовики. Кого в одежде больницы, кого только в белье. Тяжелых больных и недавно оперированных клали на дно, а легко больные и выздоравливающие должны были стоять у бортов. Никакие просьбы больных отпустить их домой не помогали. Несколько человек, в том числе и О.Г. (после операции аппендицита), перелезли через забор заднего двора и сбежали. В результате такой гимнастики у О.Г. разошлись швы, но она боится позвать врача, чтобы ее не обвинили в «дезертирстве» (до чего же все-таки можно довести человека! Ушла из больницы – дезертир). Страшно волнуется из-за паспорта. Мы ее успокаиваем, что все это чепуха, сейчас нашему заботливому правительству не до паспортов.
Я привела к ней М.Н., которая, не задав ни одного вопроса о причинах, сделала ей перевязку и приказала лежать. По-видимому, поняла «причины». С больницей увезли дочку нашей соседки восьми лет, которой только позавчера оперировали гланды. Мать почти помешалась. И есть из-за чего. «Забота», которую проявляет о своих гражданах наше правительство, известна всем, и у бедной матери, конечно, нет почти никакой надежды увидеть свою девочку. И ничего, ничего мы не можем поделать с этими негодяями! Когда же конец?
Бомбят все сильнее и чаще.
28. 8. 41. Сегодня мимо нашего дома проехал грузовик, наполненный старыми табуретками, вешалками и прочей рухлядью. По-видимому, эвакуируется какая-то пошивочная мастерская, и директор ответственен «за инвентарь». И в то же время из Ленинграда непрерывно движется толпа людей с детскими колясочками и тележками. Для них транспорта нет, как не было его и для мастериц этой самой мастерской. Люди ищут спасения по-своему. Одни пробираются тайком в Ленинград, другие, тоже тайком, из него бегут. Все это «своими силами», своим разумением. Из Ленинграда никакой официальной эвакуации нет. Но учреждения, инвентарь и оборудование вывозятся. А люди должны сидеть на месте. Говорят, что около Вишеры милиция приказала таким вот пешеходным эвакуантам вернуться обратно. Это более ста километров!
Бомбят где-то очень близко. Сидим на полу и играем в «слова».
29. 8. 41. Фронт катастрофически приближается. Мы решили никуда не уходить из города. Несколько боевых дней пересидим или в подвалах, или в щели. Благо М.Ф. зовет в свою, санаторскую. Здесь хоть какая-то надежда на спасение и на освобождение имеется. А уйти, как теперь говорят, «на эвакуацию» – гибель по плану обеспечена. Да и от надежды попасть «под немца» уходить нам никак невозможно. Как принимают беженцев, мы уже наслышаны. Некоторые уходят, потому что боятся фронта: убьют, искалечат. Но ни один поезд с беженцами не избегает бомбежки, потому что дорогое правительство ко всем санитарным и беженским поездам прицепляет воинские эшелоны в надежде, что немцы этих поездов бомбить не будут. А может быть, чтобы напугать население и приостановить беженскую волну. Ни жить беженцам негде, ни кормить их нечем. А потому в газетах и по радио сообщают «о немецких зверствах». Как после этого поверить, что это НЕМЦЫ уничтожают поголовно русское население?
А как приятно, наконец, НАПИСАТЬ такое. Правда, это еще кукиш в кармане, но не будь войны, я бы никогда не посмела его показать. А сейчас необычайно острое ощущение, что все идет под занавес. Да и у «бдителей» сильно трясутся поджилки, и бдительность сильно потускнела.
30. 8. 41. Сегодня милиция раздавала бесплатно соль населению. С каким удовольствием это делалось. Все молчали, но было совершенно ясно, что все, в том числе и милиционеры, радуются. Милиционеры, в конце концов, тоже «население». И никакой толкотни не было. Добровольцы помогали насыпать мешочки, все проходило удивительно гладко. и при полном молчании. «Как в церкви», – сказал какой-то дяденька. И правда, было похоже.
Вчера немцы сбросили листовки с предупреждением, что будут бомбить привокзальный район. Несмотря на все кары, которыми грозили за прочтение листовок, листовки были все же прочтены. Некоторые хотели уйти из домов. Но район был оцеплен милицией, и не только никто не смел выселиться, но даже и за хлебом не пускали. Под угрозой пристрела на месте. Посмотрим, будут ли бомбить именно этот район.
1. 9. 41. Бомбили и зверски. И бомбили, как и обещали, только привокзальный район и вдоль железной дороги на Павловск. Да еще и наш, около аэродрома, который бомбят всегда. У нас только двое легко раненных, а там, говорят, сотни. Ну не сотни, но и десятков вполне достаточно. А ведь этих жертв можно было избежать.
2. 9. 41. К нам во двор заехали какие-то военные машины, спасаясь от артиллерийского обстрела, начавшегося сегодня с ночи. Публика места себе просто не находит. С одной стороны, от радости, что уже скоро немцы придут сюда, а с другой – от страха. Снаряды маленькие. Знатоки говорят, что обстрел производится большими танками. Стрельба довольно интенсивная, и снаряды густо ложатся по городу. И все же стрельба совсем не производит впечатления большого боя. Поэтому было странно слышать, как шофер одной из машин с большим почтением повторял: «И где он, гад, столько снарядов берет? Жарит и жарит». Если это производит такую реакцию на военных, то что же будет, когда будут настоящие бои? Пожилой офицер, который был начальником отряда, разговаривал с нами с большим и заметным напряжением. Видно было, что он боялся, что мы начнем расспрашивать о положении на фронте или его комментировать. А чего уж там расспрашивать или комментировать, когда и так все ясно. Скоро конец! На прощанье он нам посоветовал выбираться из нашего района куда-нибудь подальше. Сказал, что он самый опасный в случае боев за город. Пойдем в щель.
3. 9. 41. Вчера вечером переселились в щель, потому что стрельба очень заметно усилилась. Бежали под огнем. Добежали благополучно, если не считать порванных подошв на башмаках, так как вся улица сплошь покрыта битым стеклом.
М.Ф. оставлена в санатории «за коменданта». Коля зачислен к ней в дворники, иначе он не смог бы попасть в щель. Меня приняли, как старую служащую. И то одна баба подняла было хай: «Как строили, так их никого не видать было, а как спасаться, так они тут». Ее утихомирили. За меня вступились сестры и сиделки. Все они знали, что я, будучи гл[авным] бухгалтером, всегда могла им напакостить, но никогда этого не делала. И даже старалась помочь им, чем только могла. Могла я, правда, очень немного, но и то, что я не ужимала их, было уже очень важно. И еще они ценили меня (не без некоторой доли простодушного презрения) за то, что я никогда не украла ни одной крошки из санатория. Парторг, гл[авный] врач, кладовщик и прочее партийное начальство таскало сколько только было в их силах. А вот одна санитарка унесла домой ребенку кусок белого хлеба, оставшегося после больных, – ее упекли на сколько-то лет. «Расхищение социалистической собственности». Слава Богу, что это было до меня. Мне они верили. Бухгалтер я была никакой, и как я ухитрилась проторчать на этом месте больше полугода – непонятно совершенно. Работу эту вспоминаю с ужасом и отвращением. Но после нашего бегства из Москвы Коля зарабатывал 105 руб[лей] в месяц, и мне пришлось пойти на первую попавшуюся работу. Пошла. Теперь никогда в жизни не составлю ни одного годового отчета. Даже недельного, не только годового. Лучше в прачки пойду в тот же санаторий.
А щель наша замечательная: сухая, чистая, с электричеством и уборными. Над головой три наката бревен с землей. Для себя строили.
Чуть не забыла, а записать надо. Интересно.
Дня за два до нашего переселения сюда мы как-то пошли вечером к Сп[еранским]. Задержались дотемна. Началась стрельба, и они оставили нас ночевать у себя. У них живет писательница Н.Ф.[167] Мы с нею просидели всю ночь и проговорили. Было уже всем ясно, что большевики кончаются. Она бегала все время из своей комнаты на помойку соседнего двора с охапками красных томов Ленина. Помойка во дворе у гр[афа] Толстого. Дом свой он передал для дома отдыха Союзу писателей. Нет, даже не дом отдыха, а «Дом творчества»[168]. Для разной писательской мелкоты, которая живет не в особняках, как Толстой, а по комнатам и коммунальным квартирам. Условия для «творчества» не совсем подходящие. Вот и предоставляется право за плату в 400 руб[лей] в месяц иметь «условия». Н.Ф. жила рядом с ними в крошечной комнатушке со своей дочкой. У Над[ежды] Вл[адимировны] двое детей за стенками, собака, кошка, Марк, непрерывный поток различнейшего люда. Гвалт в квартире перманентный. Но у нее не было 400 руб[лей], чтобы заплатить за «творческие условия». Завидовала она соседям и ненавидела их страшно. И вот теперь со сладострастием она бросала в помойку этого Дома творчества компроментантные красные тома. Правда, месть была платоническая, потому что все творцы давно разбежались.
Судьба Н.Ф. очень интересна и характерна для многих наших женщин. Муж ее был редактором большой краевой газеты, а значит – партийцем. Сама она была сотрудником этой газеты. Во время ежовщины[169] мужа ее расстреляли, ее немедленно выгнали со службы и из ее прекрасной квартиры с двумя сыновьями. Дочка жила в это время со своим отцом, первым мужем Н.Ф., в Ленинграде. Ей пришлось без документов бежать в деревню к матери и там как-то спасаться. После того как стали расстреливать тех, кто расстрелял ее мужа, ей позволили вернуться к жизни и ехать, куда она хочет. Она выбрала Ленинград и приехала к мужу с дочкой. Но по какой-то странной случайности стала жить не с ним, а с его братом, и дочка называет обоих – и отца, и дядю – «папа». Здравомыслящему человеку все это понять не так-то легко, но партийная этика породила много таких монструозностей.
Н.Ф. написала какую-то колхозную пьесу и получила за нее премию в 10 000 руб[лей]. Ждала она этих денег страстно, потому что живет она теперь совершенно по-нищенски. Ни белья, ни платья, ни посуды. И вот началась война, и из банка выдают только по 200 руб[лей] в месяц. Во-первых, ничего на эти деньги сделать нельзя, а во-вторых, – банки поразбежались. Вот и еще раз подтвердилось наше правило – не верь советской власти. Никогда и ни копейки не держи в банке.
Таская на помойку сочинения величайшего гения, Н.Ф. забегала к нам перекурить и поговорить. Жаловалась на свою судьбу и… на советскую власть. Значит, дела этой самой власти очень неважные.
Н.Ф. не из тех, кто поддается эмоциям. Не такое она получила воспитание сначала на вершинах партийной лестницы, а потом на ее низах. Все эти п[ере]живания в духе солнечной конституции сделали ее абсолютно циничной, не верящей ни в коммунистический чох, ни в идеалистический сон. Забавно ее наблюдать. Немцев-то ей, конечно, есть уж чего опасаться: жена трех евреев, дочка полуеврейка. У самой рыльце в коммунистическом пушку[170]. Коля сегодня ходил в город и встретил ее. Говорит, что она очень напугана. Еще бы! Испугаешься.
5. 9. 41. Сегодня наша замечательная газета уже не вышла. Еды все меньше. Питаемся исключительно картошкой, за которой бегаем на огороды в перерывах между стрельбой. Варим ее в подвалах санатория. Стрельба все ближе и чаще, и пока картошку сваришь, сто раз из тебя душа выскочит. М.Ф. и Николай ведут себя так, как будто бы это не стрельба снарядами по их головам, а веселый фейерверк. Самые странные наши переживания теперь – ночные пожары. Обычно пожар – это много людей и шуму. Теперь же абсолютная тишина и только треск пламени, еще больше подчеркивающий тишину. Населению с наступлением темноты запрещено покидать жилище под страхом пристрела на месте. Дежурят уже теперь не милиционеры, а военные патрули. Говорят, что эта мера вызвана тем, что в привокзальном районе нашли двух зарезанных милиционеров.
9. 9. 41. Дни походят один на другой. Совершенно отрезаны от города и не знаем, что делается на свете. С нами сидят и Ивановы-Разумники[171]. [Его жена работала у меня счетоводом и была, если это только возможно, счетным работником еще хуже меня. Так что мне пришлось ее уволить.] Он был в ссылке и вернулся перед самой войной. Квартира у них во дворе санатория. Теперь сидим все вместе в щели. Ив[анов]-Раз[умник] очень помогает не бояться. Как только начинается сильная стрельба по нашему участку, он начинает делиться своими литературными воспоминаниями. А так как он был близок почти со всеми символистами, акмеистами и представителями прочих литературных течений, то его рассказы очень интересны, и рассказывает он необыкновенно увлекательно. (Не дай Бог, если ему не удастся выскочить из теперешней переделки, и все его воспоминания пропадут.) Или читает нам свои и чужие стихи, которых он помнит великое множество. Или Коля пускается в какой-нибудь исторический экскурс. И мы совершенно забываем, что ежесекундно может упасть снаряд прямо на наше литературное общество, и от нас и мокренько не останется. Сидеть здесь было бы очень интересно, если бы не так тесно, особенно по ночам. Здесь мы начинаем уже ощущать первое, едва уловимое приближение свободы. Так как публика с нами сидит сплошь почти неинтеллигентная, то она смотрит на нас, как на каких-то полуумных «малохольных», которые вместо того, чтобы корчиться от страха, занимаются какими-то идиотскими и малопонятными стишками. Мы же можем говорить и говорим уже много такого, чего до войны и щели ни за что не сказали бы ни во сне, ни в пьяном виде полузнакомым людям. Это как в тюрьме, когда удается хоть в щелочку подышать свежим воздухом. Дневник свой я пишу уже совершенно открыто. Никого это не интересует. Бдительность отсутствует в теперешнем нашем обиходе.
10. 9. 41. Электричество погасло. То ли станция сгорела, то ли все разбежались. Стало грустно. Труднее всего мне выносить темноту.
Лучше голод и холод. Зажигаем, когда необходимо, свечи, но ненадолго, потому что мало воздуха. Вентиляционные трубы чем-то забиты. Уже два дня курим перед дверью по очереди. Открывать двери можно только на очень короткое время из-за стрельбы.
Что-то большое упало на соседний с нами зигзаг. Потолок прогнулся. Там никого нет. Это наша нейтральная зона. В третьем зигзаге сидит одна сестра милосердия со своим больным мужем и дочкой. Очень милая семья, но мы с ними мало общаемся, потому что у них имеется свой отдельный выход.
Едим только хлеб с водой в очень ограниченном количестве. Экскурсии за картошкой пришлось прекратить из-за стрельбы. Вода из противопожарного пруда. Быть у нас тифу и дизентерии. Вода грязная и вонючая. Снарядами разбило дом во дворе. Боли мои начинают уже очень усиливаться. Но я все же никак не ожидала, что буду таким молодцом, как до сих пор.
11. 9. 41. Сегодня стрельба тише. Вылезали во двор. На нашей щели лежат телеграфный столб, принесенный с улицы, беседка, принесенная из сада. На зигзаге, что прогнулся – воронка от снаряда. Вот так щелочка! Хотя снаряды и маленькие, а все же. Вот так строили! А если нас здесь засыплет, то никто и не узнает, так как мы почти за городом и вокруг нет никого, кроме нас. Так и будем лежать до победы. Но страха нет.
Сготовили обед в кухне санатория: фасоль, вареная картошка и морковка. Даже было немного жира. Налопались чудо как. И помылись. Проветрили щель. Сейчас опять началась жестокая стрельба.
Я сегодня поругалась впрах с М.Ф. С самого начала войны во всех учреждениях введены круглосуточные дежурства служащих. В санатории сейчас дежурят по 12 часов по очереди наши «дворники» – Коля и еще один старик. Дежурство состоит в сидении около калитки. Они должны проверять документы у приходящих. Но вот уже неделя, как никто не приходит. Нет также и никаких «контролеров». Все поразбежались. А устроено это все, видите ли, затем, чтобы никакие враги не могли прийти и устроить «диверсии». Это в женском туберкулезном санатории на сорок коек! Больных, конечно, уже давно нет. Нет и никакого начальства. Только М.Ф., несколько сиделок, кучер, пара сестер и мы. Потом понабилось и еще какого-то постороннего народа. Всего 27 человек. И вот эти двое несчастных должны сидеть у ворот в деревянной будке. М.Ф., как комендант, должна отвечать «за порядок». И она очень трусит и трусит именно «не бомб, а начальства». И вот эти бедняги сидят. Коля всегда просится в ночные дежурства и прекрасно спит в будке. У него непостижимая способность спать под стрельбу, как под дождь. Только крепче спит. И спать в будке, конечно, не в пример удобнее, чем в щели, где мы лежим вплотную друг к другу и не можем повернуться всю ночь. Так что бедра и ребра сводят судороги. Но на днях снарядами разбило домик, у которого проходная, и у меня теперь души нет, когда он на дежурстве. А несчастный старик всегда ни жив ни мертв и скоро помрет от страха. С сегодняшнего дня эти дурацкие дежурства прекращаются, калитка заколачивается наглухо, а если кому приспичит выйти или войти, то он может это прекрасно проделать через… громадные дыры в заборе, которые мы же и проделали, когда разбирали забор на помост у пруда и на дрова. Нельзя представить большего идиотизма, как заставлять людей рисковать жизнью из-за дырявых заборов. Коля говорит: чистейший фикционализм. Он составил цельную и продуманную теорию насчет большевистских фикций. Как будет жалко, если эта теория умрет вместе с ним, не дождавшись возможности себя огласить. Да мало ли еще каких теорий у нас имеется. И не у нас одних. Есть еще и кроме нас много умных людей в России. Только бы свободы дождаться. А то мир «ужахнется». Ведь сейчас все лучшее: наука, литература, искусство – все лежит под спудом и дожидается своего времени. И неужели же это время почти уже пришло? Дух захватывает! Одних непечатающихся прекрасных поэтов скольких мы знаем!
12. 9. 41. Иванов-Разумник и Коля ходили в город, но не дошли и до дворцов из-за стрельбы. Она такая, какой еще ни разу не было. Бьют и по нам. Но главный огонь на Колпино. От нас ясно видны попадания снарядов в заводы. Бьют тяжелыми. Если начнут бить такими по нашему сектору – нам крышка. Никакая щель не спасет. Одна надежда на то, что объект малоценный.
По дороге они встретили д[окто]ра М., и он рассказал им то, что произошло в Екатерининском дворце в одну из ночей. В подвалах Екатерининского дворца каждую ночь набирается много народа – гл[авным] обр[азом] женщины с детьми. Прячутся от стрельбы и бомбежек. С ними всегда сидит кто-нибудь из партийного начальства. Дворцового или городского. Не очень крупного и не имеющего никакой власти, кроме исполнительной. Освещаются коптилками. Почему – неизвестно, т.к. в городе электричество работает до сих пор. Это только нашу линию повредило.
Часу в первом ночи к начальству пробрался человек с фонарем и передал ему телеграмму. Начальство ее прочло и огласило: «Все должны немедленно идти домой, взять с собой по чемодану и НЕ ПОЗЖЕ как через час от настоящей минуты прибыть на вокзал, где ждут поезда, приготовленного для эвакуации». Откуда телеграмма и кем подписана – указано не было. Огласив телеграмму, начальство скрылось. Люди кинулись к выходам, но из подвалов их не выпускала милиция, которой о телеграмме ничего не было известно, и приказ о том, чтобы никто не выходил из подвалов, отменен не был. Все вернулись в подвалы.
Через несколько минут где-то в другом подвале стали что-то заколачивать и раздался женский крик: «Они нас здесь заколачивают, а потом взорвут дворец с нами. И будут писать о немецких зверствах. Как с китайским театром». Поднялась паника. Ринулись к двери. Милицию смели. Какой-то милиционер хотел стрелять. Его обезоружили и избили. Многие, не заходя домой, бросились к вокзалу. Никаких поездов не было. И на вокзале их было арестовала новая милиция, но через полчаса вся куда-то скрылась. Вокзальное начальство ничего ни о каких поездах для населения не знало. Бросились искать партийное начальство, но выяснилось, что ВСЕ куда-то смотались. Совершенно ясно, что занавес опускается.
Во всей этой истории самое замечательное и показательное – это доверие населения к правительству. Ну где, в какой другой стране возможно, что население поверит в то, что его собственное правительство будет его замуровывать в подвалах, а потом взрывать? А вот у нас верят! И слава Богу, что верят.
15. 9. 41. Все дни сидели в щели, не вылезая. Даже ночью нельзя было выйти. Тяжела духота. Сейчас абсолютная тишина. Нигде не видно и не слышно ни души. Кто-то сказал: «А что, если во всем городе одни мы и остались». Стало неуютно. В город пойти еще не решаемся. За картошкой сбегали. Тишина давит и пугает больше стрельбы. Прошла кучка солдат без командиров и без оружия. Впечатление полной растерянности. Мы спросили, где немцы? В Кузьмине. Значит, у нас они будут примерно через два часа.
17. 9. 41. До сих пор никаких немцев. Ходили в город. Тишина подавляющая. Никогда бы не поверила, что буду хотеть стрельбы. В городе никакого намека на начальство нет. Если оно и есть, то попряталось. Все боятся проронить хотя бы одно слово о происходящем. Как будто бы это так и полагается ходить по улицам, вымощенным стеклами и кирпичами от разрушенных домов, сидеть по подвалам и щелям. И все трясутся, что придут наши, а не немцы. Никаких эксцессов, грабежей или чего-либо подобного. Все понимают, что решается общая судьба: придут немцы, какие-то незначительные, с нашей точки [зрения], ограничения, а потом – СВОБОДА. Придут красные, и опять безнадежное прозябание, а вернее всего, репрессии и какие-нибудь новые изобретения советской юридической мысли, лагеря, а может быть, и смерть. Придут они, конечно, разъяренные, что население видело их трусость, слабость и бездарность. А этого они не прощают.
18. 9. 41. Немецкие самолеты сбрасывали пропагандные листовки. Мы одну подобрали. Какое убожество, глупость и подлость. А главное, бездарность. «Морда просит кирпича», «Бей жида-политрука» и пр. И какой вульгарный и исковерканный язык. И не только на нас, интеллигентов, они произвели кошмарное впечатление. У всех настроение как перед смертью. Неужели же мы и здесь ошиблись, и немцы то самое, что о них говорит советская пропаганда. Иванов-Разумник высказал предположение, что это большевики, чтобы скомпрометировать немцев, под их марку выпустили такие листовки. Мы вздохнули с облегчением и опять стали надеяться на лучшее. Да иначе и быть не может.