Письмо Льюису Галантьеру[57] [ноябрь 1941 г.] Перевод с французского Е. Баевской

Письмо Льюису Галантьеру[57]

[ноябрь 1941 г.]

Перевод с французского Е. Баевской

Дорогой Льюис,

Я уезжаю в воскресенье. Дела наконец пошли на лад. У меня даже появилась надежда избавиться от этих приступов, которые повторялись все чаще и чаще, отравляя мне существование, и, к сожалению, вовсе не были связаны с нервами! Разве бывает такая депрессия, от которой просыпаются в три часа ночи, стуча зубами и дрожа всем телом в сильнейшей лихорадке с температурой 104–105![58] Ни от какой депрессии нельзя спастись сульфамидом, специальным антисептиком, а я, приняв сульфамид при жесточайшем приступе, к вечеру того же дня вполне приходил в себя и мог пожаловаться лишь на небольшое повышение температуры и легкую тошноту…

Но это лекарство, каждый раз приносившее мне облегчение, — опасная штука. С другой стороны, что со мной станется, не окажись его в нужную минуту под рукой? Всю войну я таскал его с собой в кармане на случай, если угожу в плен!

Все мыслимые анализы подтверждали, что приступы у меня — воспалительного характера. Лейкоциты и т. д. (да еще характерный озноб в придачу). Но у меня не было болей, которые точно указывали бы на очаг инфекции, и потому все лекари сходились на том, что надо удалить желчный пузырь — единственный орган, мало-мальски меня беспокоивший. Самому-то мне это недомогание казалось пустячным по сравнению жестокими приступами лихорадки, и я упорно отказывался от операции. Мне хотелось доказательств поубедительней.

И вот, чем дальше, тем больше я верю здешнему диагнозу. В Калифорнии я поначалу перенес за неделю три приступа, а после операции, несмотря на то что она была мучительной несмотря на то что нервы у меня расшатаны, несмотря на тысячу дел, от которых чудовищно страдает моя книга, несмотря на временные осложнения, у меня не было ни единого приступа.

Конечно, бывало и раньше, что приступы месяцами не повторялись, так что в полное исцеление я поверю еще не скоро. Но, во всяком случае, последнее время лихорадка трепала меня очень уж часто, и этот спокойный месяц кажется мне добрым знаком.

Пишу обо всем этом потому, что вы, по-моему, подозревали будто я, как юная неврастеничка, лечусь от мнимых недомоганий, а дело-то было в очевидных, сильных и частых приступах, которые, не будь на свете сульфамида, укладывали бы меня всякий раз на две недели в постель и, возможно, свели бы в могилу. Да и что это была за жизнь! Если бы у меня в группе кто-нибудь проведал об этой хвори, меня бы мигом отправили к моим дорогим бумажкам и никто не доверил бы мне самолет со всем экипажем; я не смел жаловаться, потому что боялся, как бы меня насильно не спровадили в тыл, так что приходилось вылетать на задания и подниматься на большую высоту с немыслимой температурой. А однажды, как раз когда меня лихорадило, к нам явилась с проверкой медицинская комиссия и пришлось наврать врачам с три короба о приступе малярии хотя за все время, что я провел в колониях, эта дрянь ко мне пристала.

Вы не знали о моей болезни только потому, что сульфамид с грехом пополам помогал мне держаться. Но если бы вы видели как за несколько часов до приема лекарства я стучу зубами от температуры 105, вы бы сами послали меня к хирургу. И я наверняка лишился бы почти здорового желчного пузыря только потому, что его, за неимением иного объяснения, облюбовали господа врачи. Замечу в скобках, что рубец убрали не для того, чтобы заменить его новым, а для уничтожения очага нагноения. [Рисунок: схема трех стадий состояния рубца.] (На самом деле выступающий рубец заменили плоским.)

Думаю, любой лекарь согласится, что такой выступающий рубец (…) становится постоянным источником сильной инфекции, сказывающейся (…) на почках. Любой, кто бы ни обнаружил такой неиссякаемый источник заразы, послал бы меня на операционный стол.

Простите, что так разболтался о своих болезнях. Это вовсе не в моих правилах, и, по-моему, я всегда говорил обо всем этом. куда меньше,, чем мог бы, с моими-то хворями. Но мне, как-никак, пришлось три невыносимых года молча терпеть эти хвори и не лечить их — так не сердитесь же, что мне захотелось выговориться!

(Помните обед на 21-м этаже[59] с вашей племянницей? Я тогда ушел работать. Это была неправда. Я ушел потому, что чувствовал, как поднимается температура, и у меня буквально подкашивались ноги)

Дорогой Льюис, я вас очень люблю. Клянусь никогда больше не мучить вас подобной стариковской болтовней. Сам понимаю, как это противно, но я сейчас только об этом и думаю. Вот выговорился — и кончено. Буду думать о книге.[60] Заглавие. Война. Европа. И дружба, дорогой мой Лыюис.

Сент-Экс