«Хранить вечно» или «совершенно секретно»?
«Хранить вечно» или «совершенно секретно»?
Как все началось? Как было? Как пришли ко мне герои этой книги — писатели, поэты и мудрецы, аскеты и пожиратели жизни, побежденные и победители — рабы свободы, той невиданной в истории иллюзорной свободы, которая была провозглашена на одной шестой части Земли в двадцатом веке? Или это я пришел к ним?..
В самый канун 1988 года я закончил книгу стихов. Поставил точку, разрешился от бремени. Внутри образовалась та сосущая пустота, провал, воронка, которая зарастает не сразу, а со временем, когда туда попадает семя нового замысла. Огляделся вокруг. Жизнь казалась непредсказуемой.
Непредсказуемостью дышала в тот момент вся страна — впервые с 1917 года. Кипела перестройкой. Стоячее социальное болото, в которое мы были погружены, всколыхнулось и вздыбилось. Вдруг до всех дошло, что так дольше жить нельзя, что можно жить по-другому. Но вот как надо жить — не знал никто. На эволюцию прогнившая советская система была неспособна, начался ее стремительный и мучительный распад, гибель. И в агонию эту так или иначе был втянут каждый человек. Наступала другая эпоха.
И что было важнее всего — прийти в сознание, очнуться от безмыслия и бесправия, вернуть себе достоинство. И память. Ведь наше прошлое, история наша отняты у нас, уродливо искажены. Все это относится и к литературе. В той войне, какую власть вела со своим народом, писатель — одна из самых выбитых профессий.
Слово, литература всегда занимала особое, исключительное место в русской жизни. Литература была в России не только искусством, но общественным парламентом за отсутствием такового в политике, гласом совести и правды. За Слово у нас убивали — так высоко оно ценилось. Сколько их, художников слова, погибло на этой голгофе?
Но у писателя свои счеты со временем. Жизнь его не обрывается физической смертью. Писатель жив, пока его читают. Людей, погибших от репрессий, не воскресить, но писателей — можно. Нужно только дать им слово. А слово их — рукописи, может быть, еще живы, замурованные где-то в секретных хранилищах, запрятанные в домашних архивах от гэбэшного сглаза, и ждут своего часа, взывают к нам.
«Хранить вечно» и «Совершенно секретно» — две такие надписи стоят на следственных делах репрессированных. Не пора ли разделить: возьмите себе то, что действительно «Совершенно секретно», и отдайте нам, обществу, что надо «Хранить вечно» — нашу историю, культуру — ведь только то, что становится достоянием гласности, и хранится вечно, спасается от забвения.
Ясно, что одному такого дела не поднять. В одиночку Лубянку не возьмешь.
И я настрочил заявление — обращение ко всем писателям:
Уважаемые коллеги!
Вношу такое предложение.
За годы советской власти было арестовано около двух тысяч литераторов, около полутора тысяч из них погибли в тюрьмах и лагерях, так и не дождавшись свободы. Цифры эти, конечно, не полные, уточнить их пока невозможно. «Хотелось бы всех поименно назвать, да отняли список и негде узнать…» (Ахматова). Обстоятельства и даты смерти этих писателей замалчиваются или фальсифицированы, биографии зияют провалами, в энциклопедиях и справочниках приводятся неверные данные.
И самое важное. Во время арестов писателей их рукописи и архивы изымались и оседали в секретных хранилищах. Есть надежда, что какая-то часть уцелела. Попробуем спасти! Распечатаем черный ящик! Только теперь, в условиях развивающейся демократии и гласности, в пору, будем верить, не «оттепели», а настоящей весны, появилась такая возможность. Посмотрим, в конце концов, горят ли рукописи! Погибших не воскресить, но мы можем и должны компенсировать духовное ограбление народа.
Предлагаю создать при Союзе писателей специальную комиссию, которая займется этим святым делом. Состав комиссии должен быть избран демократическим путем — при общем обсуждении и голосовании.
5 января 1988 г.
Одним из первых идею комиссии поддержал Булат Окуджава. В его доме мы и собрались для совета. Пришли поэт Анатолий Жигулин, бывший узник Колымы, и Олег Васильевич Волков, патриарх нашей литературы, двадцать семь лет проведший в лагерях и ссылках. Позвонили прозаикам Камилю Икрамову и Юрию Давыдову, тоже имевшим печальный лагерный опыт, известному публицисту Юрию Карякину — и он, хоть и не был за решеткой, немало натерпелся от властей. Получилось нечто вроде инициативной группы.
Встала еще проблема. Как соединить демократов по убеждениям, которые находились в оппозиции к официальной линии Союза писателей, и руководство его, правоверных коммунистов-функционеров, без которых, как стало ясно, тоже нельзя было обойтись?
Убедил мой друг, поэт Владимир Леонович:
— Пусть и «нечестивые» делают хорошие дела, это их шанс проявить себя с лучшей стороны…
Необходимо было еще связаться с писателями из Ленинграда, Сибири, других республик Союза — чтобы в комиссии была представлена вся страна. И тут дело сладилось: к нам присоединились Виктор Астафьев, Геворк Эмин, Чобуа Амирэджиби… Это уже была крепкая опора.
На пробивание «безумной идеи» ушел целый год. Пришлось продираться сквозь частокол бюрократических рогаток. Сколько раз я слышал: это невозможно! так не положено! так не делается! Или: ждите, нужно обмыслить, посоветоваться с товарищами…
Идею мою перебрасывали, как мячик, но все по горизонтали, вверх никто не пасовал. Со стола на стол — на каждом стоял телефон, но никто не смел набрать заповедный номер решающей инстанции — ЦК КПСС или того паче КГБ — мыслимое ли дело?!
И все-таки идея двинулась по ступенькам советской иерархии, неуверенно, но вверх: со стола парторга Союза писателей — в горком партии — в ЦК КПСС — и, наконец, в Политбюро ЦК КПСС. И заиграл бы ее вконец главный «застрельщик всех начинаний и свершений», не попади она на стол «архитектору» перестройки — Александру Яковлеву. И тут случилось чудо. При его мощной поддержке дело закрутилось: Прокуратура и КГБ получили указание помочь писательской инициативе. Без этого ничего тогда не удалось бы сделать. Нас услышали!
В декабре 1988-го в газетах появилось сообщение о создании Всесоюзной комиссии по творческому наследию репрессированных писателей. Теперь она обрела законный статус в пределах СССР. Мог ли я думать, что пройдет совсем немного времени, и СССР исчезнет, а вместе с ним испарится Союз советских писателей?
Но идея выживет…
А тогда, тогда на заседания Комиссии съезжались писатели со всей страны. Кипели яростные споры, бурные обсуждения. Оказалось, повсюду — от Балтики до Тихого океана — есть энтузиасты, бережно собирающие и хранящие память о самом трагическом периоде истории нашей литературы. Письма, бандероли, телефонные звонки — люди присылали, приносили стихи, прозу, воспоминания, документы, фотографии и рисунки, приезжали из других городов, чтобы отдать то, что они писали и прятали годами и десятилетиями, под угрозой обысков и арестов. Тут было свое и чужое, переданное кем-то на хранение, случайно уцелевшее, известных, малоизвестных и вовсе неизвестных авторов. Вот, возьмите, напечатайте! Теперь, мы верим, не отберут, не уничтожат…
Лучшее мы сразу же публиковали — в газетах, журналах, стали выпускать и сборники, книги — одну за другой. Репрессированное, потаенное Слово нашло наконец выход к читателю. «Открылась бездна, звезд полна, звездам числа нет, бездне — дна…»
Услышали нас и те, кто увидел в нас своих врагов, кто или сам принимал участие в репрессиях, или оправдывал их. Права Ахматова: две России глянули друг другу в глаза — «та, что сажала, и та, которую посадили». Палачи и стукачи преспокойно разгуливали среди нас и, в отличие от своих жертв, обеспеченные долголетием и здоровьем, пережидали перестройку в своих благополучных квартирах и на дачах с надеждой на ее скорый конец.
— Вы не имеете никакого права этим заниматься! Вы еще об этом пожалеете! — раздавались анонимные звонки.
Были такие и среди писателей. Они боялись: в случае открытия лубянских архивов их имена всплывут — и плодотворная работа в жанре доноса получит массового читателя. Но больше было таких, кто не принимал нашей инициативы просто по убеждениям, — твердокаменных, неизлечимых сталинистов.
Трагический список — первые тринадцать имен из мартиролога нашей литературы — попал в Политбюро ЦК, а оттуда в Прокуратуру и, наконец, в КГБ вместе с моим заявлением:
Исаак Бабель, Артем Веселый, Александр Воронский, Николай Гумилев, Иван Катаев, Николай Клюев, Михаил Кольцов, Осип Мандельштам, Борис Пильняк, Иван Приблудный, Дмитрий Святополк-Мирский, Павел Флоренский, Александр Чаянов…
Лубянка — крепость в центре Москвы, из сросшихся между собой многоэтажных тяжелых зданий, подкованных гранитом, соединенных надземными и подземными коридорами, увитых лестницами, облепленных, как жуками, черными машинами. А перед ней, посреди площади, срывающейся вниз к театрам и гостиницам, Манежу и университету, — памятник Дзержинскому. Воткнут в небо, прямой, как штык, — Железный Феликс, в шинели до пят, зорко озирающий с высоты гудящую столицу.
Каждый гражданин нашей необъятной державы знал, что он живет под прицелом Лубянки, что в любую минуту в его жизнь может вмешаться Лубянка и сделает с ним, что захочет, и защиты от Лубянки нет.
Сколько же судеб переломала и перемолола эта фабрика страха и смерти, сколько душ здесь просквозило и сгинуло! Пулеметной очередью прострочило нашу историю: ЧК — ОГПУ — НКВД — МГБ — КГБ… И ни один человек из двухсот с лишним миллионов не уберегся, не остался в стороне — все так или иначе пострадали и если не гибли физически, то жили в страхе, с контуженым сердцем, изувеченной совестью, деформированным сознанием, — никто не был вполне свободным, полноценным человеком.
Камни Лубянки обдавали враждебностью, смертельным холодом, зашторенные окна зияли слепыми бельмами. Никогда не думал, что мне будет суждено войти туда и даже работать там, читать и перечитывать залитые слезами и кровью документы истории, искать истину, спасать и воскрешать арестованное Слово.
На пробивание «безумной идеи» ушел год, еще почти год ушел на то, чтобы получить доступ к первому архивному делу Лубянки. Такая работа в круг обязанностей хранителей государственных тайн не входила. Мы пришли туда с прямо противоположной целью — открыть то, что они столько лет старательно прятали. Да и как преодолеть государственный запрет — «Совершенно секретно»? Закон устарел, стал анахронизмом, но продолжает сковывать жизнь. Как обойти закон? Пришла пора срывать с нашей истории мертвящие грифы.
Массивные тройные двери впускают с шумной, душной площади в просторный прохладный вестибюль. Пристальные прапорщики проверяют пропуск, внимательно изучают паспорт. Широченная лестница, и над ней — белый бюст Андропова. Бесконечный коридор с высоким потолком — можно кататься на велосипеде или скакать на коне, по сторонам вереница дверей. Тихо, пустынно. Судя по всему, антураж за многие годы мало изменился. Все как тогда?..
Небольшой кабинетик на третьем этаже. Белые шторки скрывают улицу. На столе — пухлая желтоватая папка.
Полковник Анатолий Краюшкин, которому поручено наше дело, усмехается:
— Кажется, вы первый писатель, который пришел сюда добровольно… Куда мне вас посадить?..
Мы переглянулись и расхохотались.
— Как ты можешь ходить туда? — спрашивали меня. — Как можешь иметь дело с гэбистами?
Туда, но не к ним — к сотням заточенных и приговоренных к неволе и смерти писателей, которые сами уже не могут постоять за себя. И еще к сотням других, которые не были арестованы, но преследовались Лубянкой всю жизнь…
Пухлая желтоватая папка… Первым человеком, чью трагедию удалось приоткрыть, был Исаак Бабель.