Поправки к энциклопедии

Поправки к энциклопедии

Утром позвонил полковник Анатолий Краюшкин, из Архивного управления КГБ:

— Я сегодня еду в Бутово. Не хотите ли составить компанию? Думаю, вам будет небезынтересно. Это надо увидеть…

Был лучезарный, просторный день осени. После затяжных холодных дождей купол неба вдруг распахнулся, и с него приветливо глянуло солнце, пригрело и разгладило лица. И даже скучные, плоские фасады домов зажглись, заиграли, перебрасываясь золотистыми бликами в окнах. Вдоль шоссе немыми застывшими кострами пламенели деревья…

Накануне на Лубянке мне впервые показали папки из сверхсекретного фонда № 7, который здесь скрывали от посторонних глаз дольше всего, до последнего времени убеждали, что он не сохранился, исчез — навсегда. И вот… нашелся.

Было что скрывать! Фонд № 7 — это предписания к расстрелу и акты о приведении в исполнение приговоров судебных и несудебных органов бывшего СССР, а проще говоря, расстрельные списки. Начиная с 1921 года, эти документы брошюровались в толстые папки и постепенно составили гигантское собрание. Сотни томов! В них — страница за страницей — шел сплошной ряд фамилий, многие тысячи, помеченные красной галочкой: приведено в исполнение. Читать невозможно — к горлу подступал ком.

Тут, в этой многоступенчатой гробнице исторической памяти, была спрятана правда о последнем круге советского ада. И понадобилось крушение коммунистической власти, чтобы эта правда была извлечена на свет.

Архивист протянул мне папку № 182, открыл на закладке.

— Вы запрашивали данные о смерти Эфрона…

«Ты уцелеешь на скрижалях!» — написала Марина Цветаева в стихах, посвященных мужу, Сергею Эфрону. Знала бы она, на каких скрижалях кроме книг уцелеет его имя!

На дворе — осень девяносто первого. А в папке — то, что творилось ровно полвека назад, осенью сорок первого. Грохочет и горит земля, немцы приближаются к Москве, молох войны безжалостно перемалывает тысячи и тысячи наших соотечественников. И в московских тюрьмах — тоже кровавая страда, столицу спешно очищают от врагов народа, здесь — другой молох, свои собственные фашисты.

Начальнику Бутырской тюрьмы НКВД

майору ГБ тов. Пустынскому

Выдайте коменданту НКВД осужденных к расстрелу нижепоименованных лиц:

1. Эфрон Сергей Яковлевич… 2… 3…

(Всего — 136 чел.)

Основание: распоряжение зам. Наркома Внутренних дел тов. Кобулова.

Начальник Тюремного управления НКВД

Майор ГБ Никольский.

16 октября 1941 г.

И на том же листе ниже — от руки:

АКТ

16 октября 1941 г. мы, нижеподписавшиеся, привели в исполнение приговоры о расстреле 136 (сто тридцать шесть) человек, поименованных выше сего.

Начальник комендантского отдела НКВД майор ГБ…

Начальник 17 отделения 1 спецотдела ст. лейтенант ГБ…

Подписи неразборчивы…

Трудно, почти невозможно сейчас представить, как все это было в тот осенний день.

Как выкликали их из камер, собирали, пересчитывали, как торопливо заталкивали в закрытые автофургоны с надписями «Мясо» или «Хлеб», выкатывали из ворот тюрьмы и мчали по московским улицам к месту расстрела — куда? Одному Богу известно. Может быть, по той же самой дороге — в Бутово?

Мы выехали с Лубянки на двух машинах: в первой кроме нас с Краюшкиным поместился журналист, уже несколько лет ведущий поиск мест массовых захоронений жертв сталинских репрессий, во второй — съемочная группа американского телевидения Эй-би-си. Дорогой я рассказал своим спутникам о небольшом исследовании, которое провел после вчерашнего знакомства с расстрельными списками. Вернувшись домой, я просто взял «Литературную энциклопедию», выписал из нее столбиком даты смерти писателей, погибших в годы террора, а рядом — истинные даты их гибели, которые стали известны из лубянских архивов. Фальсификация была налицо. Чтобы скрыть правду, сотрудники карательных органов произвольно разносили даты, намеренно их искажали. Родственникам осужденных сообщали о приговоре: «Десять лет без права переписки» — и близкие искали их, надеялись и ждали, в то время как тех уже давно не было в живых. И даже во времена так называемого раннего реабилитанса, в середине 50-х, вершители закона продолжали традицию лицемерия и лжи: указывали в справках о реабилитации лживые даты и причины смерти репрессированных. Эти даты до сих пор значатся в энциклопедиях и справочниках, научных трудах и популярных изданиях, вводя в заблуждение современников. Так уродовалась история…

— Это делалось по приказу свыше, от партруководства, — сказал Краюшкин. — А вы заметили, как сдвинуты даты — в основном на годы войны? Не случайно, пусть, мол, считают, что убиты на фронте. Такая логика!

— А что думают писатели об увековечении имен погибших коллег? — спросил журналист. — Нужен памятник, Мемориал!

— Нужен, — говорю, — но какой? Уже собирались, обсуждали. В Доме литераторов висит мемориальная доска в память о тех писателях, кто погиб на войне, — семьдесят имен. Предложили повесить такую же доску с именами репрессированных. Но ведь места не хватит, все стены будут исписаны — и внутри, и снаружи… А там — кафе, ресторан…

— Проблема! — усмехнулся Краюшкин. — Но мертвые, как говорят, сраму не имут. А вот что делать с живыми? Ведь наш архив не академическое собрание, а минное поле, он взрывоопасен, он тысячами нитей связан с сегодняшней жизнью. Ну, вот вы публикуете фамилию какого-нибудь сотрудника НКВД — палача. И поделом ему — он заслужил бесчестье. Но вы представьте себе его родных. Вдруг оказывается, что любимый дедушка, почетный человек, орденоносец, имя которого произносилось в семье с гордостью, был мучителем и убийцей. Каково принять такую правду детям, внукам? Ведь бесчестье ложится на всю семью! И сколько таких случаев! Взрывается мина замедленного действия, и от нее страдают ни в чем не повинные люди.

— У меня был другой случай, — вспоминаю я. — Прихожу к вам в архив, а мне говорят: «Мы передаем вдове писателя Эн рукописи ее мужа. Случайно сохранились в деле. Посмотрите, может быть, там есть что-то ценное для литературы». Открываю папку — а там переписка этого писателя с любовницей. И я сразу увидел его вдову: как она, больная, старая, приходит, с трепетом берет эти листки, читает… Что с ней будет?! Нет, говорю, не давайте это, не показывайте!

— Но вы же сами требуете: откройте архивы, отмените цензуру! — смеется Краюшкин.

— Закройте архивы! Введите цензуру! Для таких случаев. Есть личная тайна человека, принадлежащая ему одному. Как есть безопасность личная кроме государственной.

За окнами машины мелькают пригородные дачи. Свернули с шоссе на боковую дорогу и минут через десять встали. Вот и Бутово. Крепкая крашеная ограда, ворота с проходной будкой, из которой сразу вышел к машине какой-то человек. Как оказалось, это еще не то Бутово, в которое мы ехали. Здесь размещается дачный поселок КГБ, человек, ожидавший нас, — провожатый. За ним-то мы и заезжали.

То Бутово, которое нам было нужно, находилось чуть дальше, по другую сторону дороги. Опять забор, но потемневший, обветшалый, покосившийся. Откуда ни возьмись появился сторож — в довольно затрапезном виде, в линялом тренировочном костюмчике, всклокоченный и небритый. Почему-то совсем не помню, как мы проникли за этот забор, помню, что не сразу и не просто — чуть ли не раскручивали какую-то ржавую проволоку, скреплявшую калитку, или раздвигали доски, — хорошо отпечаталось в сознании несоответствие ожидаемого и увиденного, трагической значительности места и будничного бесхозного запустения.

И вдруг мы оказались в большом, пронизанном солнцем саду. Ряды приземистых яблонь, развесистых, с тяжелыми ветвями, полными румяных, спелых плодов, уходили в даль, казалось, бесконечную. Двинулись в глубь сада по неровной, поросшей травой земле. Заработала видеокамера американцев, сопровождаемая голосом нашего попутчика — журналиста:

— Здесь, под нами, в этой земле, на которой вырос такой роскошный сад, лежат тысячи расстрелянных людей. Сюда в самый пик репрессий из разных тюрем Москвы привозили в закрытых фургонах приговоренных. Расстрельные команды работали в страшной спешке, день и ночь, под заглушающий шум моторов. Выстраивали людей рядами над вырытым заранее рвом — и палили. Заполнив яму, забрасывали землей и готовили другую… Я опрашивал местных жителей, стариков, разыскивал свидетелей. Не хотят говорить, вспоминать об этом, да и боятся до сих пор. Но кое-что все-таки удалось узнать. Рассказывают, что вон там, направо, стоял домик, где хранилось оружие, отдыхала расстрельная команда. Это были конченые люди. Накачивались спиртом и все равно недолго выдерживали. Говорят, некоторые сходили с ума, были случаи самоубийства. Их регулярно заменяли свежими силами…

Водила своим глазом камера. Звучал нервный, с хрипотцой голос журналиста, но первоначальный напор его слабел, а слова все более казались ненужными, лишними.

Мы застыли в середине сада, окруженные со всех сторон его ослепительными плодами. Дальше идти не хотелось. Американцы, поначалу улыбчивые и шумные, примолкли, помрачнели. Изредка сад словно вздыхал — от порывов ветра качались ветви, срывались и кружились пожухлые листья.

— Бутово — одно из самых страшных мест на земле, — сказал журналист. — Но сколько еще таких! И нет на них ни памятников, ни вечного огня…

Съемки закончились. Мы уже собирались уходить, когда журналист вдруг сорвал с дерева яблоко и протянул американскому коллеге:

— Вот, возьмите на память.

Американец протянул было руку и тут же отдернул:

— Нет-нет, нет, не надо. Спасибо.

Журналист, смутившись, неловко положил яблоко на землю. Всем стало не по себе. Я взглянул на Краюшкина. Лицо его было каменным. Он что-то тихо сказал, я не расслышал.

— Что-что?

— Несчастная страна…