ЖИВЕТ В СЕВАСТОПОЛЕ ЗОЯ…

ЖИВЕТ В СЕВАСТОПОЛЕ ЗОЯ…

Если вам хоть однажды довелось побывать в послевоенном Севастополе, вы навсегда запомните веселый, праздничный город, раскинувшийся на десятки километров от Инкермана до Херсонеса и от Балаклавы до Качи. Запомните Приморский бульвар, весь в зелени и цветах; живописные бухты, даже в ясный день чуть подернутые нежной голубоватой дымкой. В памяти у вас навсегда останется Малахов курган, словно богатырь, охраняющий покой трудового люда Корабельной стороны. На берегу, у самого моря, вы увидите бетонированное убежище знаменитой тридцатой батареи, а перед ней братские могилы и поле, густо поросшее красными маками. Старожилы уверяют, будто никто не сажал эти цветы, будто они сами по себе поднялись там, где в июньские дни 1942 года насмерть стояли последние отряды красноармейцев и моряков.

Всюду люди — горожане и туристы. Растекаются они ручейками по историческим местам, музеям. И не минуют Севастопольской картинной галереи. Она в самом центре города — никак не пройдешь.

В тот день я тоже отправился в галерею. У входа сидела кассирша, на вид моложавая женщина, с мягкой, застенчивой улыбкой на лице. Когда она протянула мне билет, я заметил на ее руке цифры «40495», синие цифры — знак страшного прошлого. Я не раз видел жестокое клеймо и узнавал руки узников фашистских концлагерей. Я знал, что людям, побывавшим там, вспоминать об этом — значит будоражить свои глубокие душевные раны. И потому не решился сразу вступить в разговор с этой женщиной. Сколько же ей было лет, когда с ней все это произошло?

После осмотра зашел в дирекцию и, начав разговор издалека, поинтересовался, кто эта женщина. Мне назвали ее имя — Зоя Козинец. «Она местная, — пояснил директор. — Дочь севастопольского рабочего. Всю оборону была медсестрой военно-морского госпиталя, вместе с нашими отступала…»

Зоя Козинец? Нет, это имя мне ни о чем не говорило, ничего не приходило на ум, и, только познакомившись с Зоей Федоровной, удалось установить, что именно о ней рассказывала мне в 1942 году старая севастопольская учительница Александра Сергеевна Федоринчик, настоятельно рекомендуя найти девочку-медсестру и написать о ней в «Правду». И вот то, что я не успел сделать четверть века назад, вернулось ко мне, или, как говорится, само пришло в руки.

Мы сидели с Зоей Федоровной в гостинице, разговаривали, и я очень ясно припомнил госпиталь тех времен — в глухой севастопольской штольне. В нем было все, что полагается: операционная, лечебные кабинеты и даже камбуз.

Как-то раз я заметил там сероглазую девчушку — живую, веселую, с двумя забавными косичками. Она ходила из палаты в палату и, как могла, старалась отвлечь раненых, развеселить их: то писала под диктовку письма родным, то, подражая Рине Зеленой, читала детские стихи, то пела песенку, сложенную в Севастополе, в ту пору особенно популярную:

Крутятся, вертятся фрицы в горах,

Крутятся, вертятся, чувствуя страх,

Крутятся, вертятся, пальцы грызут,

А Севастополь никак не возьмут.

Эта девочка, как и многие другие дети Севастополя, приходила помогать в госпиталь из соседней штольни, где укрывались потерявшие кров женщины и дети.

Когда я писал эти строки, снова видел огромную пещеру с мрачными растворяющимися в темноте сводами, полную молчаливых людей, скучившихся на щитах с косыми дырами — раньше в эти отверстия вставляли бутылки шампанского, теперь на них сидели и лежали присмиревшие люди. Кое-где горели свечи, и от их слабого мерцания эта штольня казалась бесконечной.

О севастопольском подземном госпитале мы вспомнили с Зоей Федоровной, когда я рассказал ей о девочке с косичками-бубликами, спросив, не она ли эта была? Зоя Федоровна поправила прическу и сказала:

— Нет, мне тогда было не до песенок. Каждую ночь к нам доставляли раненых. Мы приносили их в приемный покой, заполняли карточки, а там уж распределяли кого куда — в операционную, в палату… Так и работали. Жили тут же, в госпитале, на казарменном положении. И хотя дом рядом, а забот столько, что никак отлучиться нельзя.

Но был такой случай, что остался в памяти на всю жизнь. Внесли носилки с раненым. Он с головой закрыт одеялом и не подает никаких признаков жизни. Я открыла одеяло и обомлела. Женя Табачный! Наш школьный пионервожатый. Всегда веселый такой… По каждому поводу шутил… А теперь лежал с закрытыми глазами, белый-белый, как простыня. Внесли мы носилки в палату, положили его на койку. Я села рядом и всю ночь прикладывала мокрый тампон к его сухим губам. Он горел в жару, в горячке бредил, кричал: «Бей, бей их!.. Вперед, за мной!.. Гранаты, гранаты!..» И куда-то рвался, делал руками какие-то немыслимые движения. Я держала его руки и уговаривала: «Женя, успокойся!» Не понимая, кто рядом с ним, он все рвался в бой. Так он «провоевал» всю ночь, а к утру, должно быть, изморился, схватил меня за руку, вытянулся. И не стало Жени Табачного.

Признаться, я всегда боялась смерти. А тут столько умирало, но это был наш вожатый Женя, которого мы любили, и он нас любил, как своих младших сестер, братьев. Вероятно, потому у меня вместе с жалостью и болью, что он таким молодым умер, появилась ненависть к тем, кто его убил.

На другой день после его похорон я стала проситься на передний край, который в это время проходил уже в нескольких километрах от нашего госпиталя, и простым глазом виделись орудийные вспышки, и даже слышалась пулеметная дробь…

Меня, понятно, не отпустили, потому что и тут было работы по горло. Я даже не знала, что наш домик на Корабельной стороне уже разбомбили и что отец во время этого налета был тяжело ранен и через несколько дней скончался. Меня не хотели расстраивать и сообщили об этом значительно позже…

В октябре 1941 года налеты на Севастополь усилились и, кроме того, немец обстреливал нашу Корабельную сторону из тяжелых орудий. Было решено военно-морской госпиталь эвакуировать на Большую землю. Мы день и ночь на машинах возили раненых к лидеру «Ташкент» и размещали их по каютам. Я тоже получила приказ эвакуироваться с ранеными. Мое место было в трюме корабля. Спустилась вниз, положила там свои вещички, сошла с корабля, и стало очень тяжело расставаться с родным Севастополем, мамой, оставшейся вдовой, со всем, что меня окружало в детстве.

Пошла я от пирса вверх, не отдавая себе отчета, куда иду и зачем. Просто шла и шла обратно на Корабельную сторону, не глядя на людей. Вернулась в госпиталь. Комнаты пустые, железные койки, тумбочки. И ни живой души. Тут я поняла: зря ослушалась приказа. И во всю прыть помчалась обратно к пирсу. Подхожу, а корабля уже нет. Ушел. Я всплакнула. Домой решила не показываться — стыдно сказать матери, вроде дезертир получается… Пришла опять в госпиталь. Уже надвигалась ночь. Я, не помня себя от усталости, свалилась прямо на пол и заснула. Проснулась — было уже утро. Меня кто-то тормошит за плечо. Смотрю, стоят военные — мужчины и женщина. «Ты что тут делаешь?» — спрашивает один. Я, как есть, все начистоту рассказала. Оказывается, сюда заселяется армейский медсанбат. «Ну хорошо, оставайся у нас, — сказали мне, — будешь продолжать службу». Я очень обрадовалась. И снова закружилась в привычных делах. Опять раненые, операции, перевязки…

Несколько месяцев я так служила — всю зиму и весну. Принимала раненых, ухаживала за ними, писала письма родным, не гнушалась никакой работы.

А летом, в 1942 году, начался третий, последний, штурм Севастополя. Это было в июне. К концу месяца бои усилились, и наш госпиталь оказался под огнем прямой наводки. Госпиталь перевели подальше — на противоположную сторону города, в район Херсонеса, — к самому аэродрому, и постепенно на самолетах и кораблях переправляли раненых на Кавказ. Но, знаете, число мест в самолете ограниченное. Старались побольше взять раненых. Мы оставались до конца. А там наши начали отходить.

Что делать? Пришла я на аэродром, и командир эскадрильи мне говорит: «Не горюй, дивчина, дело для тебя найдется. Будешь возить еду летчикам». «Куда возить?» — удивилась я. «Поживешь — увидишь», — ответил он. С этого дня у меня появилась новая специальность, стала я вроде поварихи.

Аэродром большой — глазами не охватить, и летчики круглые сутки дежурят в землянках или в капонирах у самолетов, даже не снимая парашютов. Завидят ракету — и в воздух… Они в такое горячее время дорогу в столовую забыли. Вот я их и снабжала… Получаю котел с первым блюдом, со вторым, хлеб, компот и разъезжаю по аэродрому, кормлю их.

В последних числах июня получаем приказ об оставлении Севастополя. Летчики перегоняли самолеты на Кавказ. Улетали один за другим, а для меня опять места нет. На аэродроме оставался весь технический персонал, подрывали уцелевшую технику, чтобы ничего не досталось врагу, кое-что свозили на грузовиках к морю и сбрасывали в воду, а потом туда же, в море, сбрасывали с разгона и грузовики.

Остались кто в чем есть и отходили к самому берегу моря — к воде. Укрывались под скалами и несколько дней отстреливались, отбивались гранатами, я перевязывала раненых.

В одну из ночей нас, оставшихся в живых, гитлеровцы осветили прожекторами, навели пулеметы и приказали всем выйти наверх.

Мы хотели пробиться в горы к партизанам. Первые дни мы только об этом и говорили, а тут прижали нас к воде — и никуда не денешься. К тому же несколько суток мы не ели и не пили, ни капли пресной воды не было. Обессиленные, мы покорились судьбе. Нас погнали на Куликово поле, а потом в Бахчисарай. По дороге не кормили, и за несколько дней мы совсем ослабли.

В конюшне «Красного совхоза» остановились на ночевку, и у меня мелькнула мысль — бежать. Дождавшись темноты, я осторожно выбралась, подлезла под проволоку, скрылась в кустах и вышла на дорогу, встретила местных жителей и с ними добралась до Севастополя.

Разыскала мать — она жила уже в другом месте. Обрадовалась она несказанно, а вместе с тем испугалась. Спрятала меня на чердаке. Днем я не показывалась, мать приносила еду. Однажды я вышла на улицу и сразу попала в облаву. Меня схватили — и на вокзал, в теплушку. Там я встретила знакомых девочек: Лену Дудник, Веру Снитко.

Нас всех отправляли в Германию.

Ехали мы недели две. Привезли нас в Эрфурт, загнали в бараки за высокой кирпичной стеной. Выходить никуда не разрешалось. За нами следили надсмотрщики, полицаи с собаками, они нас сопровождали на завод и приводили обратно в лагерь.

Первый раз привели в цех, рассадили. На столах лежали кучки каких-то круглых стеклышек, покрытых черной краской. Мы должны были осторожно снимать черную краску, не повредив само стекло. Кому это нужно и для какой цели — никто не знал.

Однажды меня остановил француз, тоже из подневольных, и стал объяснять словами, а больше жестами, что мы готовим линзы для оптических прицелов. «Немцы будут бомбить Россию». Как услышала я это — во мне все перевернулось. Пришла я на свое рабочее место и говорю подругам: «Девчата! Вы знаете, что это за стеклышки?» Объяснила им все, со слов француза, и говорю: «Мы с вами находимся далеко от фронта и не можем вести борьбу с фашистами, но мы советские люди, и наш долг любым способом помогать Родине. Давайте делать брак…» И тут же я расковыряла стекляшку, приведя ее в негодность. Некоторые девушки со мной согласились. Другие побоялись. Но все же в цехе пошел массовый брак. Надсмотрщик из себя выходил. Мастер тоже нас клял на чем свет стоит. А мы продолжали свое…

Однажды прошел слух, что приехало гестапо расследовать, почему так много брака, и девчата предупредили меня: «Зойка, ты должна бежать, иначе начнутся допросы, и тебя могут выдать».

В тот день, вернувшись в барак, я взяла пайку хлеба и, дождавшись темноты, пролезла через дырку в стене и скрылась в лесу. Потом мне рассказывали, что действительно гестаповцы допрашивали многих. Ничего не добившись, выстроили всех и заставили стоять навытяжку целый вечер и всю ночь, пока не выдадут виновников. Но, к чести девушек, никто меня не назвал.

Весь следующий день я просидела в лесу, а ночью прошла через мост и отправилась дальше. По дороге встретила еще одну беглянку, украинку Марию из Днепропетровска. Она была уже взрослая, замужняя женщина, ее пригнали сюда на работу, а дома осталось двое детей. Она очень волновалась, только о них и говорила.

Теперь мы шли вдвоем. Днем прятались в лесах, ночью добывали себе пищу: где картошки наберем и огурцов, где свеклы или брюквы. Так и перебивались…

Мы решили: пройдем Германию, Польшу, а там и до Родины близко. Перейдем линию фронта — и мы дома. Так думали мы и тешили себя надеждой…

Но все оказалось куда сложнее. Осень, лили дожди, с питанием было очень тяжело. В лесу сырость… После двухнедельных мытарств, добравшись до Польши, где-то в районе Кракова, мы больше не выдержали — голод одолел, — завидели человека, на вид крестьянина, и обратились к нему. Он спросил: «Кто вы такие?» Мы объяснили. Он приветливо улыбнулся. Мне было стыдно за лохмотья, висевшие на плечах вместо одежды, и босые ноги. Ведь не объяснишь, что мы прошли не одну сотню километров, прятались в лесах, ели траву, листья, пили болотную воду. А тут, встретив такого приветливого человека, я подумала: «Наконец-то нашлась добрая душа».

Он по-отцовски взял нас за плечи, повел в дом, на столе появилась обильная еда: В первые минуты мы стеснялись. «Ешьте, дочки», — настойчиво повторял он. Видя, что мы смущаемся, он куда-то исчез. «Какой тактичный человек», — подумали мы и жадно набросились на еду.

Гостеприимный хозяин, ушел ненадолго, скоро он вернулся, притом не один — с двумя полицаями. Я вздрогнула. Хозяин даже не посмотрел в нашу сторону. Ушел в другую комнату и больше не показывался. «Русише партизан», — услышала я, получив при этом несколько крепких ударов. Повели нас в ближайший полицейский участок, заперли на замок в разных комнатах. На другой день меня вызвали на допрос: «Откуда ты?» «Из Польши, — отвечаю, — тут недалеко лагерь угнанных из России, я пошла в лес и заблудилась».

Я врала, путалась. Они поняли это и принялись меня избивать, а я твердила свое.

Так же точно вела себя и Мария. На этот счет у нас была договоренность еще раньше: всячески заметать следы…

Как немцы ни пытались, а не смогли выведать, откуда и кто мы такие. Тогда нас отправили в тюрьму. С двумя сопровождающими полицаями посадили в поезд в отдельное купе, закрывающееся на замок, и повезли в Гамбург. И надо же было случиться такому совпадению: я попала в ту самую камеру, в которой долгие годы сидел Тельман. Эту камеру все знали — от стражи до заключенных… Тюрьма находилась за высокой стеной, даже неба не видно… Здесь были суровые порядки. Опять начались допросы. Я молчала, твердила свое: «Была в лагере в Польше и заблудилась…» «Врешь, откуда убежала? Говори!» — требовал следователь.

Недели через три собрали очередную партию арестантов, меня втолкнули в машину. В массе людей я увидела свою подругу Марию.

Нас увозили. Куда? Мы сами того не знали. Увозили в неизвестность…

Зоя Козинец видела лагеря смерти. И там обретала жизненный опыт. Слишком дорогой ценой. Но и там люди понимали, что даже в неволе они не одиноки, никакие издевательства и пытки не могут подавить силу духа и чувство братской солидарности.

Но близился час освобождения. Уже доносились громы артиллерии. Гитлеровцы спешно загоняли узников в товарные вагоны, и черные эшелоны мчались по Европе. А в вагонах томились люди, сломленные голодом и болезнями, на каждой станции выносили десятки трупов. И Зоя металась в бреду, ей казалось, что видит Севастополь, мать, подруг детства…

Однажды, когда эшелон с узниками проходил через Прагу, фашистам не хватило сил для проверки составов, и они пригнали на вокзал чехов и заставили выгружать из вагонов умерших узников. Здесь оказалась и Мария Кудрнова — чешская патриотка, участница Сопротивления. Она вошла в один из вагонов, набитых узниками, и среди трупов заметила девчонку. Склонилась над ней — та еще дышала. Мария начала ее тормошить и, зная немного русский язык, тихо сказала: «Лежи, не шевелись, девочка. Сейчас тебя вынесем». Зою положили вместе с трупами на носилки и покрыли рогожей. Фашист, руководивший работами, посветил фонариком и скомандовал носильщикам: «Шнель! Шнель!» Так вместе с трупами выгрузили Зою на платформу, а ночью чехи переправили ее к себе домой.

И тут опять выручила дружба. Совсем незнакомые люди стали для нее родными, приняли в ее судьбе самое горячее участие, помогли встать на ноги.

В майские дни 1945 года, когда началось Пражское восстание, Зоя вместе с приютившей ее семьей вышла на баррикады и с оружием в руках сражалась против фашистов.

Борьба продолжалась несколько дней. Силы были слишком неравные. Чешские патриоты решили просить помощи у советского военного командования.

«Руде Армада! В Праге поднято восстание чешских партизан. Пришлите летаков або танков», — передавали они по радио.

Однако партизаны не были убеждены, что этот призыв услышан и, главное, понят. В разгар боев на баррикадах стали искать людей, знающих русский язык.

Тут-то и нашли Зою. Привели на радиостанцию, которую с трудом удерживали партизаны, и ее тревожный голос зазвучал в эфире: «Внимание Красной Армии! В Праге поднялось восстание чешских партизан. Пришлите самолеты и танки!»

…Вечером в штабе раздался телефонный звонок по ВЧ, и командующий 3-й танковой армией генерал Рыбалко узнал голос командующего фронтом Конева.

— Опять Прага просит о помощи, — сказал он. — Сначала обращались на чешском языке, теперь на русском, женщина непрерывно повторяет одно и то же: «В Праге восстание чешских партизан, пришлите самолеты и танки…»

— Мои радисты тоже слышат эту женщину. Все время она просит о помощи. Должно быть, там тяжкое положение…

— Несомненно! В Чехословакии миллионная армия немцев. Сами понимаете… Надо торопиться, Павел Семенович, — с тревогой сказал Конев.

— Машины заправляются. К ночи начнем движение. Прямо на Прагу!

— Ускорьте по возможности. Каждая минута дорога…

— Есть, товарищ командующий!

Рыбалко, которому уже несколько раз докладывали радисты о женском голосе, взывающем о помощи, после разговора с командующим проникся еще большей тревогой за то, что происходит в Праге. И стал торопить подчиненных…

Он был убежден, что выбор сделан правильно. Туда нацелен танковый корпус генерала Новикова.

Лихие танкисты комбрига Драгунского, за одну ночь преодолев большое расстояние, утром вошли в Прагу, и среди тысяч людей, высыпавших на улицы с цветами, была и та девушка, голос которой звучал в эфире.

Зоя Федоровна от природы скромный человек. Она тогда затерялась в толпе пражан. Кончилась война. Она вернулась в Севастополь, погрузилась в обычные дела и заботы. А в газетах писали о безымянной героине Праги. Ее разыскивали многие годы.

Случайная наша встреча позволила мне узнать о судьбе этой женщины.