1
1
Вера Ивановна прочитала ему с порога нотацию за то, что своими вечными подарками, всеми этими шоколадками, он окончательно портит внука. Гордеев слушал спокойно: Вера Ивановна несердито в общем выговаривала, потому что сама питала к внуку немалую слабость. Ей все казалось, что, пока росли свои в тесноте случайных в первую пору квартир, да при военных и послевоенных первой поры нехватках, она не успела дать им все, что хотела а что положено было их детству. Выросли дети, вот уж появился и первый внук, с которым она даже как бы снова помолодела, — и теперь она словно торопилась возместить ему то, чего не пришлось когда-то на дочкину долю, Гордеев все это знал, как вообще знал почти всегда наперед, что Вера Ивановна скажет и сделает. Также и она легко умела угадать его настроения и поступки: они столько пережили вместе всякого, что это было в общем не мудрено.
Пока внук потрошил кулек с дедовыми сластями, комментируя это занятие на одному ему понятном радостном языке, командир не спеша обошел квартиру, придирчиво заглянув во все закоулки.
Квартира у молодых была новая, чистенькая, только-только обжитая, но уже с толком обставленная. Не тянулись ребята за этакой роскошью, которой он сам с детдомовских времен не переносил, не тащили в дом ни того, что хоть и не нужно, да зато дорого (знай наших!), ни того, что нынче вдруг сделалось модой, а уже назавтра уступит место моде очередной. Во всем этом доме чувствовалась дочерина женская рука, и он про себя снова порадовался за то, что дочка нм с Верой Ивановной, кажется, удалась, серьезный человек.
Молодым не нужно теперь ломать голову над элементарными заботами, как мы ими маялись, думал он. То прикидывали, где угол снять. То — куда лишнюю койку втиснуть, из чего гостей накормить. К молодым жизнь куда добрей. Жизнь освободила им лишнее время на тепло друг к другу, на внимание, на заботу. И хорошо, если бы весь свой век они прожили миром да ладом — хотя бы и так, как они с Верой Ивановной. А они прожили как будто неплохо. Вот уж сколько лет прошумело над головой, а никогда, нигде, никакая другая женщина даже тенью не прошла между ними, и сейчас, если им случалось расставаться надолго, что бывало нередко, он не находил себе места и тосковал, как в молодости.
Думая об этом, командир окончательно пришел в отличное расположение духа и уже почти мирно отнесся к тому, что кое-где заметил поотставшие обои и неплотно пригнанные дверные ручки, хотя, аккуратист, подобных вещей он почти физически не выносил. Ему, бывало, портили настроение даже такие мелочи, как хлябающие из-за разболтанных защелок дверцы пилотских кабин. И каждый раз, принимая у бортмеханика очередной самолет, на котором предстояло работать, он не забывал строго спросить об этих расхлябанных дверях. Молодежь тихонько посмеивалась. Он оставался непреклонен и невозмутим. Юноши. На готовое пришли, думают, что этак роскошно во все времена было. Думают, изобилие так и создается: приказано — произведено. А оно от бережливости начинается. Сберег, что заработал, вот оно как…
Однако моралей на эту тему он читать не любил. Во-первых, потому, что терпеть не мог длинных речей, и, если требовалось кого-то чему-то учить, он предпочитал учить непосредственно делом, а не разговорами. Во-вторых, убежденно считал, что растолковывают азы только круглым невеждам; человек умный, да если ему дело дорого, сам докопается, кто прав и почему прав и придирка ли это, когда, к примеру, выговариваешь радисту за бездумно брошенный моток монтажного провода. Человек равнодушный — другой вопрос. С таким столковаться трудно. Да и само дело в конце концов таких отодвигает помалу в сторонку.
«Молодые, — думал он теперь о зяте и дочери, отыскав с неудовольствием отвертку в ящике кухонного стола и аккуратно подтягивая шурупы. — Молодые… Своя у них цена вещам, другое отношение, и винить за это сложно: нехваток-то не знали. Хорошо, что их это обошло. Но может, было бы лучше, если бы они знали?»
Тут он себя оборвал, потому что спор этот с самим собой был из категории вечных, тут одним махом решить ничего нельзя.
Пока он отводил душу, занимаясь по хозяйству, Вера Ивановна быстренько проверила содержимое портфеля, с которым он всегда отправлялся на вылеты, — не забыл ли чего? Впрочем, она сделала это скорее по многолетней, выработавшейся в ней привычке заботиться, чем по необходимости: Дед редко что забывал.
Потом она заварила ему «на дорожку» чаю, крепкого, С лимоном, как он любил; предполетное это чаепитие тоже стало частью освященного временем семейного ритуала, как и неизменно сопутствовавший чаепитию разговор о разных домашних разностях, которых, сколько ими ни занимайся, никогда не становится меньше.
И они поговорили не спеша о том, что вот у дочки в семье, слава богу, все ладно, спокойно, светло, хорошим человеком зять оказался, заботливым. Теперь бы только она сама от той заботливости не разбаловалась, разве не бывает? Поговорили о том, что вот у внука стали резаться первые зубки, значит, давай, Дед, готовь, по старому русскому обычаю, подарок внуку «на зубок»; и еще — вздохнула Вера Ивановна легко — теперь бы вот сыну в семейном плане определиться, и тогда ей ничего больше в жизни не надо. Тут Гордеев, у которого к сыну, как к мужчине, было свое, особенное отношение, сказал, что свадьба, если Вера Ивановна именно это имеет в виду, никуда не уйдет, главное то, что парень выходит на свою прямую уверенную дорогу: диссертацию закончил, в две кругосветные морские экспедиции приглашался, — значит, ценят, и пока это главное, а свадьба в свой срок все равно сыграется. А пока он, как отец, сына вполне одобряет: сначала крепко на ноги встань, а уж потом принимай на себя ответственность за другого человека.
Потолковали они и о предстоящем полете — Вера Ивановна всегда была в курсе его даже сугубо практических дел, — и об экипаже. И хотя она всех его нынешних «ребят» знала, Гордеев нашел в собственном рассказе о них и свое удовольствие: рассказывая, он должен был давать своему экипажу оценки, и теперь, как бы со стороны вглядываясь в них, он рад был тому, что они не вносили серьезных поправок в то впечатление, которое уже успело сложиться. Вера Ивановна с видимым удовольствием, оттого, что доволен был он сам, слушала о том, что с механиком своим Дед так сработался, что иной раз и не знает, он ли отдал команду механику, или тот сам понял необходимость того или иного действия в ту же секунду, когда ее понял сам Дед; что хорошо ему и с радистом. Штурман у них тихий, как девушка, а смотришь его расчеты, даже выполненные моментально, по требованиям ситуации, и кажется, что он все заранее предвидел и просчитал. И второй пилот хоть в экипаже недавно, а парень с заинтересованностью и с чутьем; в иную минуту, правда, азарта в нем сказывается больше, чем нужно, ну, так это понятно: только сейчас входит в полную силу. Чутье есть, значит, все прочее — дело наживное. Опыта наберется. Опыта всю жизнь набираются, это не формулу выучить — раз и готово…
Они и помолчали минуту «на дорожку», что, следуя давней семейной традиции, тоже делали всегда; каждый молча вгляделся в тот отрезок времени, который ему предстояло прожить без другого. Вера Ивановна проводила Гордеева до порога. Дальше провожать себя он не разрешал — и здесь, у порога, сказала ему то, что говорила ему в такие минуты всегда. Но это были уже и как бы совсем другие слова, потому что новым смыслом наполняло их каждый раз уходящее время. Это ведь так: чем дольше идут люди вместе сквозь годы, тем нежнее и крепче делается соединяющая их тайная общность, тем большим смыслом полнится каждый раз любое ее выражение, даже обыкновенное напутствие на дорогу — чтоб берегся, чтоб не выходил неодетым на сквозняки, сырой воды бы не пил да возвращался скорее…
Гордеев представил, чего ей будет стоить это снова начинающееся — или продолжающееся в бесконечности? — ожидание, как станет она считать часы, а когда ей покажется, что самолет опаздывает, начнет звонить в эскадрилью старому другу Кадыру, с которым они летали еще в войну, Гордеев представил себе все это, и ему захотелось сказать жене какие-то хорошие и единственные слова, и они вот уж как будто совсем подступили к горлу, но снова не дались, песком ускользнули меж пальцев, никогда не давались ему слова. И он пережил что-то похожее на отчаяние и растерянность от сознания этой своей беспомощности; мучаясь этим и не зная, как быть, он пробормотал в ответ, что конечно же станет беречься и не побежит нараспашку на ветер, не мальчик, вот они тут пусть лучше глядят за внуком, да и молодой хозяйке не мешало бы сказать, что жить на сухомятке не дело. Холодильник-то у нее набит, но продукты все легкие, для бутербродов, ну тут уж ей, Вере Ивановне, карты в руки, кухня — женское дело, свой разговор…
Спустившись во двор, к «Москвичу», Гордеев, прежде чем выехать, снова дотошно его осмотрел и выслушал, гоняя двигатель на разных оборотах; «Москвич» работал бесшумно, как хорошие часы, и осматривал он машину сейчас больше в силу привычки, чем по необходимости. Пока возился у машины, с неторопливым удовольствием перебирая инструмент и с наслаждением ощущая в ладонях его послушную тяжесть, думал, что нынешние летчики, даже и лучшие, все-таки уступают, пожалуй, летчикам старым. Старики были в одинаковой степени и летчиками, и механиками, знали машины до винтика, на ощупь. Впрочем, что же равнять, размышлял он. Тогда ведь и аэродромным службам далеко было до нынешних, и теперь в почете узкая, так сказать, специализация, и это, наверное, правильно, а все-таки «чувство машины» у теперешних, даже и лучших, не то…
Потом он ехал, держа, как положено, рядность и интервалы, и паузы у светофоров, и, чем ближе было к аэропорту, тем легче делалось у него на душе, отодвигались потихоньку на второй план другие заботы, оставалась главная одна. Привычно торопился он ей навстречу, и, когда машина выбралась на загородное шоссе, Гордеев невольно ускорил ее бег.
…Было одно место здесь, в загородной удаленности и тишине, мимо которого он проезжать не любил. Но и миновать его было никак невозможно.
Здесь слева, к самому дорожному полотну, не перешагивая только неглубокий кювет, поросший одуванчиками и пыльной ромашкой, темной, молчаливой и угрюмой в своей молчаливости стеной подступал лес. Было что-то зловещее, по крайней мере для самого Гордеева, в непроницаемой его высоте, в резкой очерченности крон, всегда казавшихся черными на фоне любого неба.
За правым кюветом лежало открытое поле. Оно было заброшено, ничего не росло на нем, кроме дикой травы и случайных кривых кустарников. Только по дальнему краю, где-то, может, у самой ветки железной дороги, виднелись крыши дачного пригородного поселка под пыльными тополями. Над полем всегда гулял ветер, и, если заглушить мотор и прислушаться, можно было уловить в его тягучем посвисте угрюмые нотки. Но так Гордееву, может, только казалось.
На этом месте ему неумолимо припоминался одни из давних теперь даже и для него самого полетов за линию фронта. Это было уже на Украине, авиатранспортная дивизия опускалась следом за армиями к Херсону, в боях за этот город полк, в котором летал Гордеев, получил почетное наименование «Херсонского». Время было горячее. Вылетов не считали, просто делали их, сколько могли. Площадки подчас менялись по два раза на дню. И когда теперь он пытался припомнить, как выглядели те их полевые аэродромы, ему отчего-то вспоминались только штабеля зеленых ящиков с боезапасом на дне степных балок и выгоревшая на холмах и по равнинам трава.
В тот день они пошли группой из трех самолетов, как всегда прижимаясь у переднего края к земле. Только один путь был у них для перехода линии фронта: глубокая лощина, слева над которой длинно и полого тянулись холмы, а справа лежала ровная степь. Солнце в то утро вставало за спиной у холмов, и оттого они угрожающе чернели и, казалось, высоко уходили в небо. Путь трех самолетов лежал где-то у их подножия. Безлюдными, мертвыми казались они, безлюдной казалась и степь в тот уже не ночной, а утренний час, но в боковом солнечном свете можно было успеть разглядеть, что испятнана она, как оспой, окопами и букетами пулеметных гнезд.
Три самолета, пройдя первую линию траншей почти на высоте их брустверов, ворвались в эту лощину — и огнем заклубилась навстречу им и справа степь, громом взорвались гребни ослепительно черных холмов; по ним били снизу — это было привычно, а теперь били еще и сверху, в ничем не защищенные спины, и плотен был огонь, отсекавший их от неба, и некуда было деться внизу. Оставалось только идти дальше вперед, надеясь на выносливость моторов и машин да на то, что существовал все-таки в их прорыве элемент внезапности, а потому велся хоть и плотный, но еще пока беспорядочный, неприцельный огонь, и, значит, была все-таки и надежда.
Гордеев видел, как дымно-желтым огнем выплеснуло из фюзеляжа третьей машины, крайней правой в строю, дальней от холмов, первой со стороны открытой степи. Видел, как мгновение спустя машина упала, смешав в месте падения огонь и тучи взметенной пыли. Но люди там еще могли быть живы, и он мгновенно представил себе, что чувствовали летчики, ставшие беспомощными на земле. Первым отчаянным желанием было вернуться за ними, попробовать поднять на борт тех, кто, уцелев при падении, обречен был на смерть теперь, но старший группы хрипло повторил исключавший всякие колебания приказ.
Он не смог забыть то страшное место, как долго еще после войны многое не мог позабыть.
Здесь, на шоссе, небо над которым всегда чем-то напоминало ему небо того давнего утра, он всегда либо сбавлял ход машины до шага, либо останавливался совсем. И в эту минуту на всем белом свете оставались только он да те, кого он вспоминал. Он как бы молча склонялся перед ними здесь, на пустынном для него в эти минуты шоссе, прямом, как взлетная полоса. За то, что они были. Пусть они, может, о меньшем, чем нынешние, мечтали, но они всегда примеряли собственные желания к потребностям времени. Без них не состоялось бы нынешнее сегодня.
Когда случались в этот момент в машине Гордеева попутчики, им просто казалось, что Дед малость устал за рулем и вот останавливается, чтобы встряхнуться. Даже домашние его думали так. Он никого не разубеждал.
…На круглой площади перед зданием аэропорта он принял вправо, мельком взглянул на часы. У него было семь всегдашних минут для того, чтобы успеть в точно назначенный срок переступить порог кабинета стартового врача.