М. Казаков ПРОЛЕТАРСКИЙ ЯКОБИНЕЦ (Рассказ)

М. Казаков

ПРОЛЕТАРСКИЙ ЯКОБИНЕЦ

(Рассказ)

Из воспоминаний старого чекиста

Под Новый год Алексей Павлович Кузин приехал в Ленинград и пробыл там несколько дней моим гостем. Старик ходил по городу, в котором не довелось ему быть в течение двух последних десятилетий, с любопытством и взволнованностью всматриваясь в жизнь Ленинграда.

Естественно, что, пользуясь присутствием в доме Алексея Павловича, некогда так щедро обогатившего меня личными воспоминаниями о Феликсе Дзержинском, я постарался и в эту встречу с Кузиным максимально насытить свою записную книжку литератора.

Мне всегда казалось, что каждый рассказ Кузина — это эскиз, деталь портрета, посвященного облику неповторимого Феликса, — вот почему и эти записи имеют право на внимание.

1

Я сидел у Дзержинского, когда в кабинет вошел один из дежурных ВЧК и доложил:

— Феликс Эдмундович, солдат задержал на улице какую-то девушку. Хочет говорить только с вами.

Спустя минуту он впустил в комнату низенького рябого солдата, державшего за руку испуганную, всхлипывающую девушку лет семнадцати-восемнадцати.

— В чем дело, товарищ? — обратился к нему Дзержинский, вставая из-за стола.

— Желаю доложить. Случай, значит, с этой молодой гражданкой. Как есть важный случай на улице. Докладывать можно, товарищ председатель?

— Да вы почему за руку ее держите? Отпустите: не убежит.

— И то верно. Не убежит, — согласился солдат. — Ну чего ты ревешь, гражданочка? Чего?.. — досадливо обратился он к плачущей девушке. — Не могу я, понимаешь, когда плачут…

— Что произошло? — спросил ее Дзержинский.

— Меня папа послал… Он служит на курсах Лесгафта, — сказала девушка. — Папа меня будет ждать… волноваться, если я не вернусь к обеду, понимаете? А он, — она ткнула пальцем в грудь солдата, — пристал ко мне, товарищи… И не отдает… Я уронила, а он пристал: в ЧК да в ЧК. И привел… и не отдает…

— И не отдам, гражданочка! — с некоторым задором сказал солдат и похлопал рукой по карману своей шинели, где, очевидно, находилась сейчас та вещь, о которой шла речь.

Феликс Эдмундович Дзержинский.

По знаку Феликса Эдмундовича дежурный увел девушку в соседнюю комнату, и мы услышали непринужденный, с ярославским говорком рассказ солдата:

— Верно, она потеряла из шубейки своей эту бумагу. Не врет, что потеряла. Отчего не поднять? Поднял это я, значит. Пожалуйста, думаю, гражданочка, возьмите свое. Идет это она вперед, ничего не примечает. А я — сзади. Развернул я, значит, бумагу. А почему не развернуть? Солдат — он тоже бумаги понимать должен. — Он вынул из кармана шинели вчетверо сложенную бумагу. — Глянул я на эту бумагу, присмотрелся к ней, какие-то на ей крестики да кружочки наставлены, туды-сюды стрелочки, и чиркнуло тут в голову: «Стой!.. Стой, солдат Петроградского гарнизону революции Семен Семенов! Гляди в оба, Семен Семенов…» А что значит — в оба? Ну, тут уж первым делом — иди в ЧК. Принимайте.

И он передал в руки Дзержинского свою находку. Нам, чекистам, не надо было много времени, чтобы убедиться в ее исключительной ценности: это был план Петрограда со значками, указывающими расположение воинских частей, и линией маршрутов Владимира Ильича Ленина.

Несомненно, можно было предположить, что в наши руки попала одна из нитей заговора, одного из многочисленных в те годы заговоров против Советской власти.

— Ну, солдат революции Семен Семенов, так говорите: глядеть в оба?

— Выходит так, товарищ Дзержинский, — крепко пожимая протянутую ему на прощание длинную, с тонкими пальцами руку, ответил солдат.

Когда он ушел, я не смог сдержать своего удивления:

— Подумать только… Какой случай! Рядовой солдат и…

Но Дзержинский не дал мне договорить:

— Случай? Нет, Кузин! Эта тревога рядового солдата за революцию — не случай! Это — сила нашей ЧК.

Он сказал это просто, тихо и с той внутренней убежденностью в своей правоте, которая накоплена бывает человеком в долгие часы раздумий о чем-то главном для него и волнующем. Рот его улыбался при этом мягко и почти застенчиво. Узкое лицо с выдающимися скулами и впадинами щек еще больше посветлело от этой улыбки, а глаза (он имел обыкновение всегда глядеть в лицо собеседника) словно спрашивали моего ответа с надеждой и ревнивым ожиданием.

Несколько недель назад в Смольном он говорил о том же:

— Наша Чрезвычайная комиссия не может быть узкой цеховой организацией. Наша сила в связи с рабочими массами. Без этой связи грош нам цена.

Накануне заседания Совнаркома 20 декабря 1917 года Ленин прислал ему свою знаменитую записку с проектом декрета о борьбе с контрреволюцией и саботажем. На заседании этот вопрос был решен, и тотчас же встал другой: кого же поставить во главе созданной Всероссийской чрезвычайной комиссии? Нам, членам партии, рассказывали, что Владимир Ильич, оглядев всех присутствующих, с улыбкой сказал: «А ведь в нашей среде есть настоящий пролетарский якобинец!» Он но назвал еще имени, но взоры всех присутствующих обратились в сторону Дзержинского.

— Согласитесь, Кузин, что я прав, — возвращаясь к письменному столу, сказал Феликс Эдмундович. — Как вам нравится этот солдат Петроградского гарнизона революции? «Солдат — он тоже бумаги понимать должен», — подражая разбитному ярославцу, весело проговорил он. — Солдат свое дело сделал, теперь нам предстоит наше, Кузин. Позовите сюда эту девушку.

2

В этот же январский день 1918 года заявился, помню, к Дзержинскому не совсем обыкновенный посетитель. Я никак не мог предполагать в тот момент, что наша встреча с ним будет находиться в какой-либо связи с только что описанным эпизодом. Но так случилось…

Дзержинскому доложили:

— Настойчиво добивается к вам писатель один, поэт… Странный какой-то. В мужицкой поддевке, с рыжей бородой, а поэт.

— Да неужто Корнев? — воскликнул я. — Известный Митрофан Корнев? — Я узнал его по описанию.

— Он самый.

Отвесив пригибистый, низкий поклон, молитвенно сложив руки на груди, Корнев елейным, подобострастным тоном просителя обратился к Феликсу Эдмундовичу.

— Обидели, — печальным голосом начал он. — Стихотворца Руси-матушки ограбили. С жалобой я.

— На кого жалуетесь? — спросил Дзержинский.

— Ограбил ваш человек. Перстни старинные, иконы древние, письмена радонежские… Слава тебе, господи, не оставляла до сих пор заступница Митрофана мужика. Живу смирно: много ли мужику нужно? — насмешливо смотрели на нас его умные глаза. — Сыскал я клетушку-комнатушку и живу-поживаю там скворцом тихим. Заходи, голубь, осчастливь!.. — обратился он неожиданно на «ты» к Дзержинскому, а мне подмигнул: — На Морской, за углом клетушка. «Отель де Франс» называется. Стихи прочитаю, душой русской писанные.

И поистине, что-то неповторимое, древнее, как сама Русь, услышали мы, когда он вдруг заговорил стихами.

Феликс Эдмундович внимательно слушал.

— А хочешь, Гёте прочту? — хитро заулыбался рыжебородый мужик в синей поддевке.

— Гёте… «Кто хочет действовать, тот позабудь покой!» — вспомнил Дзержинский и переглянулся со мной.

Он хорошо знал западную литературу, а Гёте, в частности, очень любил и многие вещи его помнил наизусть. Не всем было известно, что и сам Феликс Эдмундович в молодости писал стихи. Во время первого этапа в ссылку он читал на привале у костра свою революционную поэму. Ни один из каторжан не понимал польского языка, но всех их взволновала поэтическая горячность Дзержинского.

— С «Фаустом» знакомы, ишь! — отозвался Корнев. — И я… Маракую малость по-басурмански. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей будут. Ох, голосистей! «Ах ты птица райская, дребезда золотоперая…» — повел он было снова свою стихотворную речь, но тут же оборвал ее зло и хмуро: — Ограбил ваш, вот что!

— А почему думаете, что наш? — насторожился Феликс Эдмундович. — А если просто бандит?

— Хвалился, антихрист. По приказу, говорит, Совета Народных Комиссаров и самой Чрезвычайки. Ух, дьявол-человек… Вихрь с пистолетом!

Дзержинский прервал Корнева:

— Хотите изложить вашу жалобу в письменной форме? Прошу вас. Дело тут не в официальности, товарищ Корнев, не в канцелярщине. Вы изложите все, как было. Опишите приметы грабителя. Вы облегчите тем самым работу наших следователей.

Признаться, мне казалось, что такое предложение должно было создать непреодолимые трудности для поэтического нрава этого самобытного олонецкого мужика, но я еще больше удивился, когда Феликс Эдмундович серьезно, без тени усмешки добавил:

— Для вас, я думаю, товарищ Корнев, это не составит большого труда: вы ведь кончили с блеском юридический факультет. Правда, вы, говорят, увлекались международным правом, а не уголовным…

— Откуда вы знаете, Феликс Эдмундович, эти подробности? — заинтересовался я, когда мы остались одни.

— Ознакомьтесь, Кузин, с материалами Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, — ответил он. — Обратитесь к историку Щеголеву. В разделе «Распутиниада» вы найдете рассказы дворцовых люден о том, что искали преемников убитому Распутину, и в перечне их наряду с каким-нибудь старцем Мардарием вы найдете и нашего фиглярничающего поэта.

Надо сказать, что Корнев весьма по-деловому отнесся к сделанному ему предложению: присев к столу, он довольно быстро написал подробное заявление об обстоятельствах грабежа, жертвой которого стал, тщательно перечислил вещи, отобранные у него грабителем, и точно нарисовал его приметы. Однако в перечне похищенных вещей отсутствовали «иконы древние» и «письмена радонежские», о которых он лукаво упоминал полчаса назад, потому что… не могли же эти предметы находиться в момент грабежа в отдельном кабинете ресторана «Медведь», где произошло ограбление!.. Виновник его, проходимец и жулик, некий князь Эболи, вкупе с другим проходимцем, бывшим летчиком, произвел обыск у веселившейся компании, забрал ценности и деньги, заявив, что уполномочен на то комиссией Дзержинского. В доказательство был предъявлен подложный мандат на бланке ВЧК. Летчик пребывал еще на свободе, а князь Эболи со вчерашнего дня находился уже под арестом. Из кого состояла ограбленная им компания, Эболи, по его словам, не имел представления; он помнил только, что среди жертв грабежа находился какой-то иностранец, хорошо говоривший по-русски, — вероятнее всего, англичанин. В заявлении Корнева этот иностранец не был почему-то упомянут, но я, пользуясь показаниями князя Эболи, осведомился у Корнева, не было ли с ними иностранца? Оказалось, что это Эркварт — корреспондент английской прессы, несколько лет уже проживающий в России. Мы имели все основания особо интересоваться этой личностью, а встреча его в ресторане «Медведь» с правым эсером Серебровым, одним из ближайших друзей известного террориста Савинкова (Серебров упоминался в заявлении поэта), могла сегодня говорить нам уже о многом: Викентий Константинович Серебров — это и был тот человек, которому должна была отнести карту Петрограда задержанная на улице девушка.

Надо было действовать осторожно, чтобы узнать больше, чем мы уже знали, но и решительно, чтобы предотвратить опасность, которая, по всей видимости, быстро назревала.

— Придется вам вечером побывать в «Привале комедиантов», — сказал мне Дзержинский. — А оттуда, если это увенчается успехом, немедленно приходите сюда. Я поручаю вам первый допрос.

И он пояснил мне, что? именно должно увенчаться успехом.

3

В тот же вечер я посетил «Привал комедиантов». Это популярное литературно-художественное кабаре занимало огромный подвал на углу Мойки и Марсова поля. Кстати сказать, в этом же доме жил известный писатель Леонид Андреев, редко баловавший своим присутствием место сборища всей столичной богемы.

Тусклый свет почти не освещал центральную черно-красно-золотую залу росписи художника Судейкина. Бистро? было расписано удивительными парижскими фресками Бориса Григорьева, смежный зал декорировал художник Яковлев. Старинная мебель, парча, деревянные статуи из древних церквей в сочетании с кривыми лесенками, сводчатым низким потолком, причудливыми средневековыми уголками и неожиданными таинственными коридорчиками — все это должно было настраивать посетителя на особый лад отрешенности от привычных условий жизни — будничной и незатейливой. В глубине помещения находилась эстрада и перед нею — несколько рядов кресел и столики разнообразной формы.

Я не без любопытства осматривал кабачок, в котором давно не был. Все его убранство сохранилось и после революции, но дыхание оскудения чувствовалось всюду. Роскошная обивка мебели заметно пообтрепалась, позолота расписных стен осыпалась, электрические лампочки раздражающе мигали, поэтому подвал освещался дополнительно толстыми восковыми свечами, быстро оплывавшими в подсвечниках. В каминах лениво горели мокрые дрова, и сырость, уже не сдерживаемая былым жаром печей, вступила в свои права: стены были влажные, плаксивые. На многих посетителях «Привала» была теплая, внакидку, верхняя одежда, а некоторые из тех, что оставались во фраках, предпочли тем не менее валенки франтовским штиблетам. Транспарант над эстрадой таил в себе сейчас, в дни бури политических страстей, исторических событий, крушения старой и рождения новой России, явную иронию над своим автором и его последователями:

Нам философии не надо

       И глупых ссор.

Пусть будет жизнь — одна отрада

       И милый вздор.

Это были слова из гимна «Привала комедиантов», неоднократно распеваемого в течение вечера. А припев был такой:

Дважды два — четыре,

Два да три — пять.

Ах, вот и все, что мы можем,

Что мы можем знать…

Текст этого гимна безрассудства и нарочито инфантильная музыка к нему принадлежали перу известного поэта, одного из талантливейших представителей дореволюционной литературы, отличного переводчика и безупречного знатока театра. Вообще, среди постоянных посетителей этого кабаре было немало таких знаменитостей, и возможность увидеть их всех вместе, завести с ними знакомство привлекала многих в «Привал комедиантов».

Я и моя спутница, журналистка из «Известий», заняли один из маленьких столиков и, затерявшись, как мне казалось, среди многочисленных посетителей (была суббота), с интересом наблюдали разноликих «комедиантов».

На эстраде, не обращая ни на кого внимания, группа актеров заканчивала репетицию «Зеленого попугая» Артура Шницлера. Потом эту группку лицедеев сменила, при всеобщем оживлении, исполнительница злободневных частушек. Увы, это не была обычная эстрадная певица, подвизавшаяся ранее на подмостках «Аквариума» или «Буффа», — с частушками выступала достаточно известная Петербургу оперная актриса:

Эх, на улочках костерики горят,

Нам не страшно, что буржуи говорят.

Вслед за ней появился на эстраде толстенький пожилой человек в старомодном пенсне, с округлыми, плотными, словно раздутыми двусторонним флюсом, румяными щеками, пушистыми усами и седой испанской бородкой. В ученом академическом мире его считали газетчиком, в либерально-народнических газетах он слыл ученым. Он произнес речь следующего содержания:

— …Итак, современники, петербургский период российской истории кончается. Как баснословно он начался, так баснословно кончается на наших глазах… Петрограду быть пусту. В петровском парадизе, в николаевском аду горячего до слез хлебнула российская Федора! Но в аду все-таки жарко. Жарче, чем в бане. Теперь, — обвел он рукой зал, — этот ад замерзает без дров и обращается в белую пустыню. Замирает петербургская жизнь. Но даже и теперь, сидя в нетопленой горнице, на голодном пайке, без хлеба, без картошки, я не могу, не хочу, подобно другим, терзать свои пышные седые кудри (он похлопал себя по лысой голове) и вопить благим матом: «Погибла, погибла Россия!..» Ибо я все-таки чувствую, своим обывательским сердцем, самой печенкой своей ощущаю: Россия не погибла!.. Петербург погибает, но Россия не погибла. Живуча как кошка Россия. Как гигантская кошка допотопного пещерного периода. Не погибла Россия! — с увлечением воскликнул плотненький оптимист. — Ничего, братцы, худшее прошло!.. Вильгельм и немцы хотят нас доконать — не выйдет! Не обманывайтесь, современники, — листья и ветви российского дерева увяли, засохли, валятся вниз. Но корень жив. Грубая это будет государственность, мужицки-экономная, лишенная ненужных украшений, но — государственность!..

— С большевиками, профессор, или без оных? — раздался вдруг сухой насмешливый голос откуда-то сбоку от меня, но я не успел разглядеть в ту минуту его обладателя.

— Ну, господа… Ну, миленькие… без политики, без политики!

Это кругленький и бритый, на редкость подвижной как ртуть, директор кабаре озабоченно напомнил своим друзьям об обещании, которое они, очевидно, ему дали в свое время, но которое едва ли могли сдержать.

— За искусство, господа! Долой политику! За это — обещаю, господа, сюрприз… Сюда, сюда, голуба! — вывел он на середину зала очередную знаменитость: это был Игорь Северянин.

— «Поэза строгой точности» — таково название, — провозгласил певуче поэт.

— Поставьте перед ним жирандоли! Пусть они будут факелами его души!

Северянин, улыбаясь, взял в руки по бронзовому подсвечнику и, размахивая ими, стал читать нараспев:

Искусство в загоне, сознаемся в этом!

Искусство затмила война!

Что делать в разбойное время поэтам,

Поэтам, чья лира нежна?

Не успел он закончить свое стихотворное выступление, как разыгрался маленький, но показательный для этих «аполитичных» людей скандал.

— Стыдно! Русской интеллигенции стыдно за вас! — раздался чей-то женский голос в противоположном конце зала.

И оттуда же — хмельной и насмешливый:

— Фу-ты ну-ты! Ин-тел-лигенция, ишь!

— Фигляры вы, господа. Дряблые эгоисты! — истерически продолжала поэтесса из кадетской газеты. — Из дикарей, из руссо-монголов в боги не прыгнешь… У нас, по-вашему, политика недостойна внимания поэта? Ах вот как? Но Ламартин, господа, немножко иначе рассуждал, иначе вел себя во Франции, в сорок восьмом году.

— Правильно, Зинаида Николаевна, правильно! — поддержал ее знакомый уже, сухой и резкий голос человека, иронически вопрошавший ранее профессора, за какую он русскую государственность: «С большевиками или без оных».

Голос этот прозвучал вблизи от меня. Я повел головой в ту сторону и сразу же узнал Сереброва: опираясь на палку, стоял желтоволосый, коротко остриженный, сухопарый человек в пушистом светлом кашне, один конец которого был перекинут небрежно через плечо. На какую-то долю секунды взгляды наши встретились, и я увидел серые, прищуренные глаза, внимательно всматривавшиеся в поэтессу-скандалистку. И рядом с Серебровым — другого человека: с круглым бритым лицом актерского типа, с ямочками на щеках, с коротким тупым носом и пухлой, словно ужаленной, верхней губой. Я с волнением подумал, знают ли уже  н а ш и о том, что он здесь?.. И я досадовал, потому что не успел заметить, когда и с кем он появился в «Привале».

— Кто вы? — разорялась между тем истеричная контрреволюционная поэтесса. — Жалкие вы болтуны… Болтуны в тогах на немытом теле! И на что вы России? Ей куда нужней сейчас пять русских генералов. Да, да, да!

— Господа, господа… я убедительно прошу вас прекратить всякую политику! — взмолился опять незадачливый хозяин кабаре. — Одну минуточку, господа… Сообщение, достойное вашего трезвого внимания… Честное слово! — старался он привлечь внимание к своей персоне. — Заморские журналисты любят русское искусство. Нашему «Привалу» доставлены подарки. Консервы, лепешки и вино! Минуточку, господа! Через четверть часа это все поступит в продажу.

Шумные веселые выкрики были ему ответом. К нему подбежали и стали качать.

…Неподалеку от меня за круглым столиком какой-то худосочный, с седыми космами литератор, почтительно присев на кончик стула, просил снисходительно улыбающегося человека с тупым носом послушать его «лирическое стихотворение в прозе» о России. Я не меньше, чем этот жалкий пиит, жаждал, чтобы иностранец оказал ему побольше внимания. У меня были на то свои причины.

Человек с седыми космами загробным голосом стал нести какой-то бред о деревенском воскресшем боге, о неприкаянной родине и так далее. Но не успел он закончить своей духовной исповеди, как на пороге зала показались трое людей, не из числа обычных посетителей «Привала комедиантов», но лично мною с нетерпением ожидавшихся.

— Чекисты!.. — выкрикнул кто-то, и воцарилась мгновенная тишина.

В зал вошел хорошо знакомый мне по ВЧК, а раньше по работе в партийной организации Александро-Невского района Никита Денисов в сопровождении двух красногвардейцев.

— Граждане, спокойствие! — сказал Денисов. — Прошу всех остаться на своих местах. Проверка документов, ничего больше. Каждый сможет заниматься потом своим делом.

— А у кого нет при себе документов? — заблаговременно был задан вопрос.

— Вашу личность смогут удостоверить ваши товарищи, — последовало тотчас же успокоительное разъяснение Денисова.

И он занялся тем, для чего был послан сюда.

С момента его появления я уже не спускал глаз с соседнего столика, за которым сидел Серебров. Я не заметил ни волнения, ни тем более тревоги в его лице. Точно так же держался и его спутник. Не знаю, было ли это результатом нетерпения, обнаруженного Денисовым, или наши столики ближе других были к тому месту, откуда начал он проверку, но чекистский наряд через минуту-другую очутился рядом со мною и Серебровым. Серебров поднялся со стула, положил на столик трость, которая была у него в руках, и вынул из бокового кармана пиджака кожаный бумажник, в котором, очевидно, находились его документы. Не двигаясь с места, его сосед, продолжая попивать мелкими глотками рислинг, снял трость со стола и поставил ее сбоку от себя.

— Ваш?.. Ваш? — следовали с короткими интервалами обращения Денисова к сидящим в зале. — Ваш?.. — протянул он руку к документу моей спутницы и через несколько секунд повторил тот же вопрос, бесстрастно пробегая глазами мой партийный билет. — Ваш, гражданин? — шагнул он к Сереброву.

— Член Всероссийского учредительного собрания, — демонстративно громко отрекомендовался тот.

— Отойдите в сторону, — озадачив его, сказал Никита Денисов и обратился к иностранцу: — Ваш документ?

Не меняя позы, но улыбнувшись приветливо, человек с актерской физиономией произнес:

— Подданный его величества короля Англии и Великобритании Эркварт. Сотрудник газеты «Таймс».

— Так… По постановлению Всероссийской чрезвычайной комиссии вы арестованы.

Гул изумления и любопытства прошел по залу.

— Это смешно, господин комиссар, — подпрыгнули вверх белесые широкие брови Эркварта.

— Встаньте! — скомандовал Денисов.

— Хорошо… Но где же предписание?

— Вот, — вынул Денисов зеленый ордер из-за обшлага шинели. — Ордер на арест гражданина Эркварта. Подпись товарища Дзержинского. Достаточно?

— О нет! — усмехнулся иностранец, отстраняя рукой зеленую бумажку.

— Почему?

— Можно подвергнуть задержанию юридически обозначенную личность, господин комиссар. Живую, — подчеркнуто сказал он. — Я не Эркварт. Эркварт — это мой журналистский псевдоним. Мало ли Эрквартов? Мое настоящее имя — Антонио Джельби. А такого ордера у вас нет.

В зале раздался одобрительный смешок.

— Вот беда, мистер Джельби, — растерянно, беспомощно, как показалось мне, сказал мой товарищ. — Что же делать?

Он расстегнул шинель и вынул из накладного кармана френча смятую папироску и что-то еще.

— Вот беда… вот беда, — озирался он и, встретившись со мной взглядом, вдруг лукаво, озорно подмигнул.

— Русские большевики любят спешить. И особенно мистер Дзержинский, — снисходительно усмехнулся иностранец.

— Совершенно верно… особенно, когда это необходимо! — веселым тоном ответил Никита Денисов, протягивая ему второй ордер. — Прошу, ваше имя на сей раз? Антонио Джельби, так? А вот опять подпись товарища Дзержинского. Его подпись? Его! Впрочем, если вы вспомните еще одно свое имя — Сидней Джексон, — и, вытащив из накладного кармана френча третью зеленую бумажку, он показал ее, — если хотите, то и на этот случай, как требуют правила об иностранцах, есть на ордере виза товарища Дзержинского. Это у вас, мистер, разные имена, а у нею всегда одно имя — Дзержинский.

4

Прошло двое суток с момента ареста Эркварта-Джельби-Джексона. Был поздний час. Несколько человек сидели в кабинете Дзержинского, докладывая ему дела, а их было немало, и все они — разного свойства. В гостинице «Отель де Франс» весь второй этаж заняла германская комиссия по обмену военнопленных, но она занимается не столько своими прямыми обязанностями, сколько тем, что широко выдает удостоверения о немецком подданстве контрреволюционным русским офицерам и свозит оружие в свое помещение. Некий гражданин, по фамилии Череп-Спиридович, скупает у биржевиков акции национализированных заводов и переправляет их все тем же немцам в Берлин и Гамбург. Саботажники на железных дорогах гоняют продовольственные грузы из одного города в другой, не направляя их к месту назначения: так, эшелон с продовольствием, отправленный из Саратова голодавшему Петрограду, сделал два конца сюда и обратно и снова очутился в Саратове. В подвале одного из домов на Васильевском острове рабочие нашли две тысячи пудов гвоздей, а в другом — шестьдесят пудов шоколаду. Обнаружены следы Гоца и Авксентьева — главарей эсеров-террористов, ушедших в подполье. На Николаевском вокзале задержали несколько групп спекулянтов: они перевозили бриллианты в вареных яйцах, нитки и кружева — в ватных одеялах… Мало ли таких дел и происшествий было в ту пору!

Дзержинский спросил меня:

— Что Эркварт? Ему дали горячий ужин?

— Не беспокойтесь, — ответил я. — И ужин мясной с бутылкой вина, и табак первый сорт, и… неглупого собеседника. Никиту все хочет объехать.

— Он все еще отрицает? — усмехнулся Дзержинский.

— Отрицает и… посмеивается. Люблю, говорит, неожиданные приключения: будет что описать в английских газетах. Богачом, говорит, вы, большевики, меня сделаете. Обещает Денисову подарки из Англии прислать — так много, мол, заработает на нас денег…

— Из Англии?.. — живо переспросил Феликс Эдмундович и почему-то загадочно усмехнулся.

— Очевидно, надеется, что мы его вышлем на родину, — высказал я эту догадку.

— Ладно, — закончил беседу Дзержинский. — Прошу вас, Кузин, в десять утра быть у меня.

…В назначенный час я явился к нему.

Никита Денисов ввел своего подследственного. Эркварт шел, опираясь на трость. В другой руке у него была пегая, под цвет пальто, мерлушковая шапка. Войдя, он учтиво поклонился Дзержинскому.

— Садитесь, — указал Феликс Эдмундович на кресло у стола.

Эркварт и Денисов уселись друг против друга. Улыбнувшись Никите, словно тот был его старым приятелем, иностранец вынул из кармана кожаную записную книжечку и что-то занес в нее тонким карандашом.

— Вы что это записываете? — полюбопытствовал Дзержинский.

— О-о, блокнот журналиста — это шкатулка памяти! — охотно вступил в разговор сотрудник «Таймса». — Я записал быстро, стенографически. Это касается лично вас, мистер Дзержинский. Я написал тут: высокий, худой, в солдатской шинели, наброшенной на плечи, потому что в кабинете у вас холодно. Солдатская гимнастерка с широким воротником на две пуговицы. Изможденное — от переутомления, наверно? — тонкое лицо… А вот теперь, когда вы начали говорить, я отмечу, что у знаменитого мистера Дзержинского слегка надтреснутый голос… Это от природы или вы много курите?

Он держал себя как опытный разбитной газетчик, берущий интервью, и меньше всего походил на арестованного преступника.

— Вы чрезвычайно любопытны, — усмехаясь, прервал его Дзержинский. Он не без интереса, так же как и я, наблюдал за этой заморской птицей.

— Это моя профессия — любопытство!.. — галантно объяснил Эркварт. — Знаете, мистер Дзержинский, каждый англичанин, отправляясь за море, меняет только климат, но не свой характер и профессию, — изрек он сей афоризм.

— Почему? Это не так, — с молчаливого согласия Дзержинского вставил свое слово Никита Денисов. — Политический свой характер вы меняли. Чем же объяснить иначе, что вы, Антонио Джельби, состоя при ставке Николая Второго, были… всем это известно… на стороне царя и его политики, а став приятелем Керенского, называя уже себя Сиднеем Джексоном, сделались сразу же неразлучным советником ЦК эсеров? Что ж это выходит: меняетесь или не меняетесь?

— Вы думаете — я изменил себе? Нет.

— Совершенно верно! — сказал Дзержинский. — Совершенно верно. И царь, и кадеты, и эсеры — все они против свободы русского народа, и господин Эркварт готов чем угодно и как угодно способствовать врагам нашего народа. Вы не изменили себе, господин Эркварт. Совсем, конечно, другой вопрос, кому вы…

И, как в ночном разговоре, он усмехнулся, оборвав начатую фразу, непослушно соскочившую с языка, и тотчас же добавил:

— Вы, иностранцы, выступаете против нашего народа, против нашего революционного государства. Выступаете — я подчеркиваю это слово. И выступаете на нашей территории, на нашей! Вы знаете, господин Эркварт, о чем я говорю. Отлично знаете. Для нас — вы государственный преступник и должны быть судимы по нашим законам. Следователь предъявил вам доказательства, мы изобличили вас, но вы, как добродетельный ангел, все отрицаете.

— Феликс Эдмундович! Он так думает: разговор — серебро, а молчание — золото… — раздосадованный Денисов даже привстал с кресла.

— Но кстати, зачем, например, пересылать золото на Дон генералу Каледину? — спросил Дзержинский. — Мы и это знаем, Эркварт. Впрочем, это знает не хуже нас и ваше посольство.

— Не понимаю, — пожал плечами англичанин. — Я не имею чести состоять в посольстве.

— Это мы тоже знаем. Не состоите в посольстве, но надеетесь на него?

— Возможно, — усмехнулся Эркварт.

Он спрятал записную книжечку и карандаш и, сложив руки на серебряном набалдашнике трости, внимательно слушал Дзержинского. Снова и снова ему был перечислен ряд активных антисоветских действий, участником которых он был.

— Все то, мистер Дзержинский, — с улыбкой отвечал он, — что вы называете «обвинениями», на мой взгляд, есть лишь политические разногласия. Разве я их отрицаю? Но на Западе за это не судят. Вы сторонник одной истины: истины мистера Ленина, а я — другой истины. Что ж, бояться мне из-за этого, дрожать, хоть я и нахожусь сейчас в вашей грозной ЧК?

— Если хотите — бояться, дрожать, да!.. — горячо воскликнул Дзержинский. — И не потому только, что есть ЧК… Есть гораздо большее в мире: Ленин и его правда!

— Я не отрицаю значения Ленина. И многие западные государственные деятели не отрицают.

— И боятся, дрожат! Не верите, Эркварт? — спросил Дзержинский и неожиданно саркастически продолжил: — Рассказывают, что Пифагор… он, как известно, был язычник… открыв свою знаменитую теорему, принес в жертву Юпитеру сто быков. С тех пор, говорят, все скоты на земле дрожат, когда открывается новая истина!

Мы с Денисовым искренне расхохотались. Эркварт сделал вид, что именно в этот момент ему потребовалась кожаная книжечка — записать слова грозного большевика, и он обидчивым тоном сказал:

— Пифагор — это, конечно, иносказательно. Браво, браво, мистер Дзержинский! Вы имеете в виду истину Ленина… Та-ак… Ну а мы в Европе…

— Помилуйте, — иронически возразил Феликс Эдмундович. — Разве вы можете пожаловаться, что вас кто-нибудь здесь оскорбил?.. Однако, — перешел он на другой тон, — я ведь хотел сказать вам и кое-что другое. Не думаю, чтобы вы возражали против того, что я скажу.

— Хотел бы этого, мистер Дзержинский…

— Товарищ Денисов, — обратился к нему Феликс Эдмундович. — Напишите краткое постановление об освобождении господина Эркварта!

— Да-а?.. — вскрикнул от неожиданной радости журналист.

А Никита Денисов остолбенел:

— Не понял я, Феликс Эдмундович…

— Очень просто: об освобождении, — повторил Дзержинский. И, обращаясь уже к оживленно заерзавшему иностранцу, продолжил: — Господин Эркварт, ваше посольство обратилось с просьбой к Советскому правительству о вашем освобождении. Вот официальное письмо, — указал он на пакет, лежавший на столе. — Здесь ничего, правда, не говорится о вашей невиновности, и это умно…

— А о чем же там говорится?

— Там говорится об обмене вас на одного нашего весьма уважаемого товарища, большевика, старого революционера. Его не выпускали на родину, в Россию, а месяц назад ваши власти посадили его в тюрьму. И вот теперь…

— Квит на квит? — рассмеялся порозовевший Эркварт.

— Нет, представьте, — приберегая иглу насмешки под конец, возразил ему Феликс Эдмундович. — Вы льстите себе. Вместо одного нашего товарища ваше посольство требует четырех своих задержанных агентов. Очевидно, наш товарищ и на английских весах значит гораздо больше, чем каждый из вас четырех. А вы в этой четверке — последний!

Эркварт деловито спросил:

— Какова будет техника обмена?

— Это мы завтра выясним. Равно, как и срок вашего отъезда из России, — ответил Дзержинский.

Он пробежал глазами протокол, составленный Денисовым, и сказал:

— Распишитесь здесь, господин Эркварт.

И он передал ему протокол.

Эркварт отставил в сторону трость, которую держал между колен, и потянулся к перу.

— Нет, я внимательно прочту, что здесь написано…

— Да уж читайте как хотите, — ворчливо отозвался Никита.

Он порывисто встал и, зацепившись сапогом о нижнюю перекладину кресла, пошатнулся и сбил на пол прислоненную к столу трость Эркварта. Но тотчас же поднял ее и, держа в руках, нервно зашагал по комнате. Эркварт вздрогнул и быстро повернул голову в его сторону.

— Я не могу разобрать ваш почерк, мистер Денисов, — сказал он. — Прочтите, пожалуйста.

Неожиданное беспокойство Эркварта, его непроизвольно скошенный взгляд, устремленный на трость, попавшую в чужие руки, — все это мгновенно было замечено Дзержинским.

— Помогите ему, товарищ Денисов, — распорядился он и взял из его рук желтую трость.

Что-то пробормотав, Эркварт торопливо подписал протокол.

— Вот, пожалуйста…

— Какая красивая палка у вас, — рассматривая ее, сказал Дзержинский.

— Подарок приятеля, помощница моей больной ноги… Мистер Дзержинский, разрешите угостить вас моей хорошей папиросой?

— Но она очень легкая…

— Напротив, табак крепкий, первого сорта…

— Нет, она очень легкая, чтобы опираться на нее… Я это… о вашей палке, господин Эркварт, — не спуская с него глаз, сказал Дзержинский и неожиданно перебросил ее мне: — Посмотрите, дорогой Кузин!

— Набалдашник отвинчивается? — спросил я, только сейчас оценив исключительную наблюдательность Феликса Эдмундовича.

— Предполагаю, — коротко бросил он.

— Вероятно, отвинчивается, — из последних сил стараясь сохранить спокойствие, кивнул головой Эркварт. И безразличным тоном добавил: — Иногда такие трости бывают полые…

Я отвинтил туго притертый серебряный набалдашник. Настолько туго, что я даже повредил, сломав частично, нарез деревянного винта. Трость действительно была полой, и в ней, увы, ничего не оказалось. Тщательный осмотр набалдашника дал те же результаты. Денисов и я не сумели скрыть своего разочарования, Эркварт — своего явного удовлетворения.

— Получайте… — хмуро сказал Дзержинский, протягивая владельцу его разобранную на две части, поврежденную трость. — И простите за невольную поломку… Но если эта палка вам дорога как память о вашем друге, приятеле, оставьте ее: через час вам ее здесь починят, — добавил он.

— Благодарю. Но она действительно дорога как память о нынешнем дне, мистер Дзержинский, и поэтому я ее унесу с собой, — не без яда ответил обладатель трости.

Он схватил ее, а набалдашник сунул в карман пальто.

И вдруг теперь, когда, казалось, закончился безуспешно наш поединок с врагом, раздался резкий, надтреснутый от волнения голос Дзержинского:

— Положите обратно, Эркварт! Каждая палка о двух концах!..

И он сам, взяв трость из рук побагровевшего врага, стал быстро отвинчивать ее металлический наконечник. Да, каждая палка о двух концах!.. И второй, нижний конец ее тоже оказался полым… Из трости были извлечены несколько бумажек, свернутых трубочками.

— Эге, что это? — заглядывая через плечо Дзержинского, воскликнул Никита. — Чистые бланки удостоверений о немецком подданстве… Записка Гоца… да не простая! Феликс Эдмундович, ведь что же это… Какой-то Павлов выделяется для… для террористического акта против товарища Ленина?!

— А это что? — не сразу понял я содержание папиросного листа с нанесенными на него знаками, сделанными разноцветными карандашами.

— Это?.. Это, Кузин, дислокация. Помните, точно такую же солдат принес? Ну, что вы скажете теперь, господин Эркварт?

И в этом суровом вопросе Дзержинского уже звучал приговор.

— Почему вы решили, — спросили мы Феликса Эдмундовича, когда остались одни, — что нужно осмотреть и нижний конец трости?

— Это результат некоторой необходимой в жизни наблюдательности, — ответил он просто. — Обычно наконечник приколачивается гвоздиками, здесь же их, как видите, нет, — продемонстрировал он знакомую нам трость. — Однако наконечник можно также плотно набить, но в этом случае он бывает легким, прочно охватывающим дерево, а не таким, как этот: сравнительно тяжелый, медный. Такой не прибить вплотную со всех сторон, он бы не держался. Значит, подумал я, он может держаться только на винте. Но Эркварт помог мне продолжить мою догадку. Вы заметили, как он успокоился, когда вы, Кузин, спросили его, отвинчивается ли набалдашник? Подозрительное самообладание! А до этого момента он явно выдал себя, как только трость попала в руки товарища Денисова. «В чем же дело?» — подумал я. Разгадка пришла в ту минуту, когда я отдал ему трость в разобранном виде. Естественно, казалось бы, навинтить набалдашник на палку… пусть даже нарез винта немного испорчен, но все равно Эркварт видел, что набалдашник можно приделать так, чтобы держался. Машинально, по привычке это сделал бы другой человек… Во всяком случае, попытался бы это сделать. А он — нет. Положил без раздумья ненужный набалдашник в карман (не оставлять же его у меня на столе) и сразу же ухватился за трость. Без серебряного набалдашника какая в ней ценность? Но самое главное, что я увидел: он перевернул трость, ухватил ее нетронутый нижний конец, зажав его в кулаке. Он инстинктивно хотел закрыть от нас ту часть вещи, которая, благодарил он бога, осталась нами нетронутой… Ну а когда я еще предложил отремонтировать сию штуку, — Дзержинский отбросил ее в угол, — и он отказался, я и сказал тогда, что палка о двух концах! — закончил он свое объяснение.

Когда мы остались вдвоем, Феликс Эдмундович посмотрел на меня смеющимися глазами, подергал свой золотистый ус и спросил:

— Ну, теперь вы понимаете, Кузин, какой каверзной державе мы подложили крупную свинью?

Я удивился этому простому вопросу — ну как же тут было не понять?

— Нет, — сказал он, — не той. Немцам, Кузин, немцам! Эркварт четыре года в России, и все четыре года он тайный агент германского генерального штаба. Тоже своего рода палка о двух концах… Англичанам это не известно… Ныне знает это Всероссийская чрезвычайная комиссия, призванная охранять революцию.