XIII

XIII

Незаметно, в повседневных будничных делах пролетели конец лета и осень. В подъездах служебного ямото, в котором по-прежнему жил Таров, были развешены сосновые ветки — новогодние украшения.

В середине октября Ермак Дионисович виделся с Асадой, но делового разговора не получилось. Асада был сильно расстроен: на Филиппинах погиб его брат.

— Акико убили в день великого землетрясения, — взволнованно рассказывал Асада. — Я человек не суеверный, но скажите, почему именно в этот несчастливый день? Это что, простая случайность?

Таров молчал: никакие утешения не могли помочь Асаде — он был в отчаянии.

С того времени Асада не появлялся в Харбине. Ермак Дионисович дважды ходил к нему домой. Фусако сильно тревожилась за мужа: он никогда так долго не задерживался в Пинфане.

Лишь в январе Асада, наконец, позвонил Тарову и пригласил к себе. Знакомая китаянка открыла дверь, пригласила в дом. Асада сообщил, что Фусако с дочерью пошли по магазинам. Таров и Асада сидели возле хибати — медного бака на высоких ножках, наполненного горячими углями, и вели тихую беседу. Гибель брата сломала какую-то пружину в душе Асады.

— Спрашивайте, господин Таров, — на такое обращение Асада перешел после того, как между ними установился деловой контакт. — Сегодня я ничего не утаю от вас... А ведь и я когда-то был порядочным человеком, — с болью вздохнул Асада. — Я пошел на медицинский факультет, чтобы делать добро людям, избавлять их от страданий... Когда-то... Говорят, в старину и змея чудесно пела. Сказка... Ладно, спрашивайте...

— Я хотел бы знать, чем конкретно занимаются лаборатории?

— Экспериментируют. Ищут наиболее эффективные способы заражения, наблюдают за течением болезни, испытывают медикаменты... Вот самый последний случай. Подполковник Икара приказал своим помощникам заразить тифом большую группу людей, содержавшихся в тюрьме отряда. Приготовили литр подслащенной воды и заразили бактериями тифа. Потом еще разбавили водой и раздали, примерно, пятидесяти заключенным китайцам, насколько я знаю, военнопленным. Все, конечно, заболели. На них потом испытывали новый лечебный препарат. Он не помог, люди умерли.

Но не все жертвы так быстро освобождаются от мучений. Как правило, один человек подвергается опытам пять-шесть раз. Когда организм полностью истощается, «бревно» умерщвляют и отправляют в крематорий. Самой несчастной была одна женщина, русская эмигрантка. По слухам, ее забрали за то, что она написала письмо брату, который живет в России. В письме женщина жаловалась на трудности жизни и нелестно отзывалась о японцах. Она была на последнем месяце беременности, в тюрьме родила. Два года мучили мать и ребенка. Женщина забывала о собственных страданиях: была в постоянном страхе за судьбу своего мальчика. Они прошли все круги ада.

Асада замолчал.

— Какие способы распространения болезней считаются наиболее эффективными? — спросил Таров.

Асада поднял глаза.

— Сбрасывание бомб, заполненных насекомыми — носителями бактерий, с самолетов; заражение рек и водоемов... Самыми изощренными являются диверсионные методы. Я уже рассказывал вам о распылителях в виде авторучек, тросточек, игрушек... Для детей изготовляются шоколадные конфеты, начиненные инфекционными бактериями. Однажды генерал Исии распорядился испечь три тысячи булочек, заразить их бактериями тифа и паратифа. Потом этими булочками накормили военнопленных китайцев и распустили их по домам. Они занесли болезни во многие районы. В другой раз изготовили печенье и разбросали вблизи большого города. Голодающее население подобрало печенье, полагая, что оно забыто военными.

— Скажите, Асада-сан, большие ли масштабы приобрела подготовка к бактериологической войне?

— Я могу говорить только о своем отряде, об отряде Исии. Слышал, еще есть формирования подобного рода. Какие масштабы? С полгода тому назад я был в составе бригады, которая инспектировала работу Хайларского филиала нашего отряда. Там в специальных питомниках содержится более тринадцати тысяч крыс и мышей. На них за один цикл, за три-четыре месяца, выращивается до пятидесяти килограммов блох. В случае необходимости количество их может быть увеличено до двухсот килограммов. Этот питомник не единственный...

— И последнее, Асада-сан... Я как-то спрашивал вас о филиалах, питомниках и других подразделениях отряда?

— Я подготовил такие сведения. Вот, пожалуйста, — Асада протянул аккуратно сложенный лист бумаги.

— Спасибо, Асада-сан.

— Список неполный. Здесь только крупные филиалы.

— А нельзя ли продолжить его? Эти сведения очень важны.

— Я понимаю, господин Таров. Продолжить можно, потребуется время: нужно делать выборку из документов.

— Хорошо, Асада-сан. Еще раз большое спасибо. Это ваш подвиг, — сказал Таров. Теперь у него не оставалось сомнений: Асада откровенен до конца.

— А вы не забудете обо мне, господин Таров, в судный час? Не получится по пословице: кончается дождь — забывается зонт?

— Нет, Асада-сан, этого не случится. У нас с вами еще много дел. Мы должны сделать все, чтобы смерть не смогла выйти из пинфаньских лабораторий...

— Убедили, господин Таров. Я еще кое-что приготовил вам, — Асада достал из портфеля и протянул Тарову сверток. — Это кинокадры. Засняты лаборатории Пинфаня и жертвы бесчеловечных экспериментов.

— Как вам удалось получить это, Асада-сан? — спросил Таров, обрадованный неожиданным подарком.

— Конечно, без разрешения генерала Исии, — сказал Асада, улыбаясь.

Эта встреча оказалась последней.

Многим замыслам Тарова не суждено было осуществиться... Произошло событие, которое никто не мог предвидеть и предотвратить.

Прошло недели три. Капитан Токунага опять уехал в Халун-Аршан: ожидалось возвращение с задания его агента. Таров был один в своем рабочем кабинете, стоял у окна, вспоминал о Михаиле Ивановиче, о последней встрече с ним. Казаринов тогда поздравил Тарова с новым годом и тепло отозвался о его работе, поблагодарил за киноленты.

— Значит, гибель брата все-таки доконала Асаду, — сказал Казаринов, выслушав очередное сообщение Тарова. — Понятно, это толкнуло его на откровенность. Японским военным преступникам придется расплачиваться по полному счету! Будут держать ответ перед военной коллегией Верховного Суда СССР... Асада выступит свидетелем.

Резкий телефонный звонок прервал размышления Тарова. Его вызывал начальник отделения майор Катагири. Майор был очень спокойным человеком, может быть, даже флегматичным, мешковатым с виду. Своей внешностью и манерами обращения он напоминал пожилого сельского учителя. Этим Катагири заметно выделялся среди экспансивных и чересчур суетливых сослуживцев.

— Немецкие друзья передали нам группу монголов, — сказал Катагири. — Один доставлен к нам. Поговорите с ним и доложите ваши соображения, где и как мы можем использовать его.

Майор протянул талон на вызов из тюрьмы. На клочке бумаги иероглифами была начертана фамилия монгола. «Халсанэ» — прочитал Таров. Эта фамилия, распространенная среди бурят — в старом произношении — и монголов, ничего не говорила ему.

Возвратившись в свой кабинет, Ермак Дионисович вызвал надзирателя и передал талон, полученный от Катагири.

Минут через десять надзиратель ввел «монгола». Таров расписался в получении человека и только после этого взглянул на доставленного. Перед ним стоял Платон Халзанов.

Ермак Дионисович крайне удивился столь неожиданной встрече. За минувшие четыре года оба немало изменились, но сразу же узнали друг друга. Они по-мужски неловко обнялись и расцеловались.

— Ты какими судьбами попал сюда? — первым опомнился Таров. — Откуда?

— Чуть ли не кругосветку совершил.

— Фамилию ты изменил, что ли?

— Нет. Просто восстановил старобурятскую транскрипцию — Халзанэ.

— А почему монгол? — спросил Таров.

— Не знаю. Когда меня спрашивали о национальности, я сказал, что бурят-монгол[14]. Немцы записали для краткости: монгол.

— Ну, Платон, садись к столу и рассказывай о своих приключениях.

— Я так рад встрече, Ермак Дионисович... Не могу опомниться, будто во сне. Угостите, пожалуйста, сигаретой. Спасибо... Друзья-друзьями, а обращаются, как с арестантом, в тюрьме держат, — частил Халзанов, ломая спички дрожащими пальцами и отводя взгляд. Таров с недоумением и жалостью смотрел на него, ставшего предателем. В голове роились вопросы, догадки, сомнения...

Халзанов выкурил сигарету и почти спокойно приступил к рассказу.

В июне сорок первого закончил институт. Началась война, его призвали в армию. В октябре под Вязьмой Халзанов был захвачен немцами.

Жизнь в плену Халзанов рисовал так: «Доставили в лагерь, на севере Польши. До войны там были торфяные разработки, и фашисты наспех создали концлагерь. Вонючее, ржавое болото, чахлые деревца. Условия были жуткие. Давали двести пятьдесят граммов хлеба в день и мутную водицу, которую называли то супом, то кофе. Хлеб из отрубей и опилок.

Комендантом лагеря был гауптштурмфюрер — это вроде армейского капитана — Гельдерлинг, белобрысый верзила, пруссак «голубых кровей». Расстреливал людей по малейшему поводу, а бил без всякого повода.

Побег был совершенно невозможен. К лагерю вела одна дорога. По ней даже в шапке-невидимке не проскочишь. А кругом непроходимые топи. Находились смельчаки, бежали. Сами попадали на виселицу, и мы из-за них страдали: на заключенных накатывалась новая волна репрессий и издевательств. Пока силы были, держались, но к весне сорок второго года вовсе ослабли. Каждый день умирало тридцать-сорок человек. Бессмысленная смерть! Конечно, всякая смерть нелепа. Но на фронте у тебя в руках оружие, ты сам можешь убить того, кто несет смерть. В лагере же смерть была хозяйкой, никаких законов для нее не было. Смерть была злобной, мстительной: не сразу забирала человека, а издевательски долго отнимала силы, кровь и уж потом лишала жизни. На виду у всех день и ночь чадила труба крематория, напоминая о твоей неизбежной участи.

Тогда я понял, как мы были далеки от жизни до войны, болтая о гуманизме, философских категориях и прочих высоких принципах. Этот вздор в лагерных условиях никому не был нужен. В лагере ценится только сила. Если ты можешь лупить ближних своих, тебя боятся; если ты слаб и беззащитен, то самый последний доходяга норовит раздавить тебя, как мокрицу. Понятия чести, совести теряют всякий смысл...

Халзанов замолчал и опустил голову. Его лицо и уши были пунцовыми. Таров не останавливал, не перебивал его, не задавал вопросов. Он думал: «Зачем Халзанов так подробно рассказывает об этом? Хочет разжалобить меня или готовит оправдание каким-то подлым своим делам?»

Халзанов, не спросив разрешения, взял сигарету из лежащей на столе пачки и глубоко затянулся.

— Что замолчал? Продолжай.

— Умирать мне не хотелось, Ермак Дионисович, я ведь еще и жизни как следует не видел... Как-то пришли в лагерь люди, одетые в немецкую форму, и стали вербовать добровольцев в национальные легионы. Я записался в калмыцкий легион или корпус. Почему пошел? Хотел жить — это прежде всего. Может быть, рассчитывал этим путем освободиться от плена. Надо полагать, к тому времени не прошла обида за несправедливый арест отца и за то, что меня вышвырнули из института. Служил я добросовестно. Мстил беспощадно. Немцы заметили мое усердие, присвоили офицерское звание, доверили командовать батальоном. Потом стал сотрудничать с «абвером», сюда вот передали...

— Война скоро кончится. Как же будешь глядеть в глаза соотечественникам?

— Никак не буду, дорогой Ермак Дионисович. Я часто повторяю строчки, оставшиеся в памяти со студенческих лет: « Я ушел от родимой земли и туда никогда не вернусь, где тропинками ветер в пыли бороздит деревянную Русь».

— А вы-то, Ермак Дионисович, как очутились тут? — спросил Халзанов, очевидно, спохватившись, наконец, где он находится.

— Это долгая история, Платон. Я с восемнадцатого года служил офицером для поручений у атамана Семенова, с тридцать второго года состою сотрудником Японской военной миссии... Знаешь что, Платон, нам выгоднее скрыть наше знакомство. Тогда я могу больше сделать для облегчения твоей участи, японцы не заподозрят меня в покровительстве и необъективности.

— Хорошо, Ермак Дионисович.

— Какие твои планы? На что рассчитываешь?

— Я ничего не знаю. Как распорядятся хозяева.

— Ладно. Все, что в моих силах, я сделаю для тебя.

— Спасибо, Ермак Дионисович.

Майор Катагири сообщил, что Халзанов будет переброшен в Монгольскую Народную Республику, и поручил Тарову подготовить соответствующее задание для него. Майор изложил в общих чертах содержание задания.

Встреча с Казариновым должна была состояться через два дня. Ермак Дионисович решил тогда и доложить о Халзанове.

Ночь Таров проспал спокойно: у него даже мысли не возникало, что Халзанов может предать его.

Назавтра в конце рабочего дня — Таров сидел в своем кабинете и разрабатывал задание для Халзанова — без стука вошли полковник Хирохару — заместитель начальника ЯВМ и майор Юкава. Они объявили об аресте, сорвали погоны с плеч, потребовали сдать оружие и удостоверение. Вывернули карманы, обыскали сейф, рабочий стол и комнату, где он жил. Ермак Дионисович записей никогда не вел. Его память с фотографической точностью запечатлевала и удерживала нужные факты и сведения.

Никаких улик против Тарова не было обнаружено, и тем не менее Юкава обращался с ним, как с преступником, показывая служебное рвение перед полковником.

Ермаку Дионисовичу вспомнилось: однажды Казаринов спросил его об Юкаве. Тогда он так отрекомендовал своего бывшего следователя: не обладая большим умом, Юкава соединяет в себе фанатический национализм с солдафонской жестокостью. Теперь это подтвердилось.

— Знаете, господин полковник, ведь мы были «друзьями» с ним, — рассказывал Юкава, перетряхивая скудное имущество Тарова. — Я как-то «по-дружески» предупреждал его: тех, кто отказывается честно сотрудничать с нами или изменяет нам, мы отправляем в лагерь Хогоин...

— Заканчивайте быстрее, — поторопил полковник Хирохару. Он, видимо, не был настроен выслушивать подхалимскую болтовню Юкавы.

Тарова поместили в одиночную камеру. Несколько дней на допрос не вызывали. «Юкава лихорадочно собирает и изучает доказательства, — думал Ермак Дионисович. — Наверное, интенсивно допрашивает Халзанова... А может, зря я — на Халзанова?» Мысль о предательстве Платона казалась противоестественной: были так близки, ничего плохого ему не сделал. «Может, сам оступился где?»

Таров пытался глазами профессионального разведчика со стороны взглянуть на свое поведение, анализировал поступки — не было ли в них излишней настороженности, которая всегда вызывает подозрение. Ничего такого не находил. «Что может сообщить Халзанов? Как опровергнуть его показания?»

Таров день за днем перебирал в памяти время, когда Халзанов жил у него, а также их последующие встречи.

Ранней весной тридцать восьмого года Платон приехал из Москвы. Хорошо запомнился тот день. Они сидели за столом, пили чай. Халзанов говорил, что очень привязан к Ермаку Дионисовичу. По его словам, даже внешностью Таров напоминал ему отца: такой же крупный, сутулый и костистый, на лице редкие расплывшиеся оспины.

Потом Таров стоял у открытой форточки, через которую врывался отдаленный городской шум, паровозные гудки, рассказывал Платону о жизни города.

— Поясница замучила, — неожиданно для себя пожаловался он. — Все собирался куда-нибудь на источники, да не удалось. Много на нашей земле целебных мест. Легенды сложены о них. Хотите послушать одну, вместо сказки на ночь?

— С большим удовольствием, — поспешно ответил Халзанов, будто боялся, что Таров передумает и не станет рассказывать.

— Тогда слушайте. В далекие давние времена дочь родоначальника хоринских одиннадцати родов и агинских восьми родов Бальжин-хатан была выдана замуж за маньчжурского князя Дай-Хун Тайджи... — Таров говорил негромко, напевно, подражая сказителям-улигершинам, которых он с увлечением слушал в детстве. — Вместе с Бальжин были переданы под власть маньчжурского князя ее люди, буряты — в те времена совсем маленький народ. Князь Тайджи имел любовную связь со своей мачехой. Мачеха стала изводить Бальжин, всячески притеснять молодую невестку, угнетать ее людей. И вот Бальжин — она уже имела грудного ребенка — решила спасти свой народ от бедствий и вымирания. Темной осенней ночью Бальжин и ее люди ушли в сторону Байкала. Они надеялись на то, что немеряный простор и безводные агинские степи укроют их от преследователей. Много ночей и дней шли Бальжин и ее народ, и все же отряды князя настигли их.

Бальжин с горсткой храбрецов вступила в неравный бой с маньчжурами. Герои бились насмерть, давая возможность народу уйти как можно дальше. Но силы были неравными. Бальжин схватили.

Ее казнили у озера, которое сейчас называется Бальжино или Бальзино. На берегу озера выросло большое село, носящее имя легендарной героини. По преданию, маньчжуры жестоко истязали Бальжин. У нее отрезали груди и бросили в озеро. От этого вода в озере стала молочно-белой. В старину, да и ныне, многие женщины-бурятки и русские паломничают туда и исцеляют больные груди, омывая их водою чудесного озера.

— Красивая и грустная легенда...

— А теперь пора и спать. Однако уже полночь, — сказал Таров. — В эту пору даяны — злые духи — выходят на охоту за грешными душами...

— Я слышу их шаги, — по-мальчишески таинственно прошептал Халзанов. С улицы донеслось шарканье подошв о дощатый тротуар.

Вскоре Халзанов уснул. Голова его неловко запрокинулась. Таров поднялся, хотел разбудить Халзанова, но передумал. На лице Платона выступил румянец. Четко очерченные брови, длинные ресницы и румянец придавали лицу нежность и свежесть. Таров осторожно поправил голову Халзанова и лег в постель...

«Что может сказать Халзанов?» — снова спросил себя Таров, возвращаясь к своему нынешнему положению. Он медленно шагал по тесной камере, вслушивался в могильную тишину тюрьмы. Воспоминания кружились, закручивались в тугой клубок. И вдруг обожгла догадка: «По легенде я был арестован, сидел в колонии. Юкава знает, что в НКВД были показания Ли Хан-фу и письмо Тосихидэ. Такую версию я рассказывал в сорок втором... А Платон сообщит, что я не арестовывался, спокойно преподавал литературу в педагогическом училище...»

В памяти возникла одна неосторожная беседа с Халзановым.

— Я боюсь за вас, Ермак Дионисович. Вы заменили мне отца. Неужели и вас арестуют? — как-то спросил Платон.

— За что же меня арестуют?

— Сейчас такое время, ни в чем нельзя быть уверенным. Вы служили у атамана Семенова, жили за границей. Разве этого недостаточно, чтобы арестовать человека?

— Нет, Платон, меня не арестуют, — сказал тогда Таров. успокаивая его. — Я не враг. Меня хорошо знают — я свой человек.

Если Халзанов расскажет об этом, Юкава получит веские доказательства против меня, и нелегко будет найти объяснение. «Думай, думай, Ермак!» — подстегивал себя Таров.

Юкава злорадствовал. Его скуластое лицо расплывалось в ухмылке. Он долго ходил вокруг Тарова, потирая от удовольствия руки.

— Итак, Таров, вернемся к нашему разговору, который три года тому назад был, к сожалению, прерван вмешательством высоких лиц, и начнем с последнего вопроса. Вы не ответили на него, — служебная обстановка требовала обращения на «вы». — Не помните? Я тогда говорил, что мы располагаем неопровержимыми материалами о вашей принадлежности к советской разведке и просил рассказать, когда, кем и при каких обстоятельствах вы завербованы? Вопрос понятен? Отвечайте!

— Мне не остается ничего другого, как повторить свой ответ на ваш провокационный вопрос: таких материалов нет и быть не может. Советским агентом я никогда не был.

Левое веко Юкавы задергалось, он не сдержался, вспылил:

— Вы врете, Таров! — Немного помолчал, взял себя в руки. — Скажите, Таров, вы действительно арестовывались в тридцать восьмом году? — спросил Юкава. Таров не ответил. — Тогда повторите, на какой срок были осуждены и где отбывали наказание?

По этому вопросу и тону, каким говорил Юкава, можно было догадаться, что он знает: Таров не арестовывался. Однако Ермак Дионисович решил вынудить Юкаву выложить имеющиеся у него улики.

— На ваши вопросы я обстоятельно ответил три года тому назад. Могу только повторить свои слова, но это, как вы понимаете, будет напрасной тратой времени. Прочитайте мои показания.

— Замолчать! Все ваши показания, — Юкава похлопал ладонью по обложке лежавшего на столе дела, — сплошная ложь. Я требую правды!

— Я говорю правду. Если вы знаете больше, чем я, зачем же спрашиваете?

— Чистосердечное признание облегчит вашу вину, Таров. Я хочу помочь вам — смягчить вашу участь.

— Весьма тронут вашей любезностью, господин Юкава.

На первом допросе Юкава не назвал Халзанова и не сослался на его показания. Однако Таров уже не сомневался в том, кто его предал.

На второй день майор снова вернулся к этому вопросу и зачитал выдержку из показаний Халзанова. «Весной тридцать восьмого года меня исключили из института, — показывал Халзанов, — и я приехал к Тарову. Он тогда работал преподавателем в педагогическом училище. Прожил у него чуть больше года. Как-то я высказал беспокойство за его судьбу. Таров сказал, что его не могут арестовать: он сам — чекист».

— Что теперь скажете, Таров? — спросил Юкава, не скрывая насмешки.

Ермак Дионисович понимал: голословное отрицание — не лучший способ борьбы с Юкавой, но признать показания Халзанова даже частично он не мог.

— Показания Халзанова ложные, — твердо заявил Таров.

— В какой части они ложные?

— Полностью.

— Когда вы познакомились с Халзановым?

— Я знал его еще мальчиком. Мы много лет были знакомы с его отцом, часто встречались... Думаю, Халзанов дал такие показания по вашей подсказке. Все предатели стараются угодить своим хозяевам.

— А я убежден, Таров, что вы давно служите в советской разведке, — грубо перебил Юкава.

— Это ваше предположение. Насколько я понимаю в юриспруденции, обвинение должно строиться на доказательствах, а не на предположениях следователя, — сказал Таров.

— Будут и доказательства, Таров. Очной ставки с Халзановым не боитесь?

— Напротив, я хотел потребовать ее.

Юкава задержал долгий изучающий взгляд на Тарове и, подойдя к нему вплотную, спросил:

— Вы предупреждали Халзанова о том, чтобы он не выдавал ваше знакомство?

— Да, предупреждал. Во всяком деле, а в разведывательных службах в особенности, всякие знакомства считаются нежелательными. Они всегда наталкивают на размышления о необъективности отношений.

— Ну что же, Таров, получается у вас складно, но не очень убедительно. Подумайте о своей судьбе.

Возвратившись в камеру, Ермак Дионисович стал разбирать тактику допросов, которую применяет Юкава. Очевиден такой ход: он пытается заставить подследственного самого оценить доказательства и понять бесполезность сопротивления. Расчет на моральный излом. А Халзанов, подлец, все выложил, — переключилась мысль Тарова. — Хорошо бы скомпрометировать его и показания. Как? Он показал, что я называл себя чекистом. Но этого я не говорил. Надо на очной ставке заставить отказаться. Отказ подорвет веру в него. Но как я мог необдуманно пооткровенничать тогда? Разве можно было предвидеть такой оборот дела — ведь я разговаривал со своим человеком! Почему стал предателем Платон? Он не просто предает, а еще клевещет.

И вдруг Таров вспомнил самообличения Халзанова: «Не стыжусь признаться, — говорил он о своем пребывании в лагере, — я в те дни убил бы своего лучшего друга, если бы пообещали накормить досыта...» И еще: «Когда живешь среди подлецов, сам необратимо становишься таким же».

Чтобы понять прежнее мировоззрение Халзанова, Ермак Дионисович начал перебирать в памяти беседы с ним. На квартире Тарова и на рыбалке они нередко вели дискуссии на философские темы. Халзанов был порою довольно резок в суждениях. Таров считал, что Платон оригинальничает, как нередко случается с молодыми; начитался философских книг, а разобраться в них толком не сумел.

Чаще всего возникал вопрос о смысле жизни. Этот вечный, неразрешимый вопрос очень тревожил молодой, незрелый ум Халзанова.

— Жизнь — это тяжелая обязанность, возложенная на человека природой, — сказал как-то Платон.

— Что-то не понимаю твоей мысли, растолкуй, — попросил Таров.

— Цель жизни — смерть. Это аксиома. И я удивляюсь тому, что люди, не понимая простой истины, ссорятся по пустякам, обзывают друг друга злыми словами, грызутся за место в жизни... Впрочем, может быть, все это делается для того, чтобы сократить путь к смерти.

— Что же, прикажешь лезть в петлю? — спросил Таров. — Ведь это самый короткий путь.

— Нет. Суть заключается в том, чтобы пройти по жизни легко, весело, сыто. Тогда путь покажется короче... Многие, собственно, так и поступают.

— Твои мысли не новы, Платон. Будда выразил их раньше и точнее чем ты. Не слышал?

— Не помню.

— Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя, — говорит Будда. — Надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни... Так что я не случайно спросил тебя о петле.

— Я нахожу учение Будды весьма мудрым. Оно, кажется, что-то проясняет... Хотя насчет петли я все же не согласен...

...Шли долгие, изнурительные допросы. Один и тот же вопрос ставился в десятках вариантов: когда установилось сотрудничество с советской разведкой, какие выполнялись задания, через кого поддерживалась связь? Таров давал только отрицательные ответы: с советской разведкой не связан, никаких ее заданий не выполнял.

Юкава неистовствовал. Дважды уже применял «чайник» — его излюбленный метод пытки, один раз — бамбуковые «наручники». При допросах в сорок втором году Юкава, надо полагать, имел указания не усердствовать в мерах принуждения. Теперь ничто не ограничивало его действий, и он дал полную волю своей садистской натуре. Юкава присутствовал при всех пытках, которым подвергался Таров. Вмешивался в действия палачей; учил их приемам, приносившим большую физическую боль, унижение человеческих достоинств.

Таров требовал очной ставки с Халзановым. Юкава, очевидно, не очень полагаясь на своего единственного свидетеля, под разными предлогами откладывал очную ставку.

Насколько серьезно готовил Юкава очную ставку между Таровым и Халзановым можно судить по тому, что на нее были приглашены еще два офицера ЯВМ: майор и капитан. Ермак Дионисович раньше встречал этих офицеров, но знаком с ними не был и фамилий не знал.

Когда ввели Тарова, Халзанов сидел с опущенной головой на табуретке посередине комнаты. Ермаку Дионисовичу предложили сесть напротив. Табуретка для него была заранее приготовлена. Офицеры стояли возле стола, а Юкава подошел поближе.

— Вы знаете сидящего перед вами человека? — спросил Юкава, обращаясь к Халзанову.

— Да, знаю. Это Таров Ермак Дионисович.

— А вы, Таров, узнаете этого человека?

— Да, это Халзанов Платон Гомбоевич.

— Халзанов, повторите ваши показания.

Халзанов, не поднимая взгляда, стал рассказывать об их знакомстве с Таровым, об аресте отца.

— После ареста отца я около года или чуть больше жил на квартире у Тарова, он тогда работал преподавателем в педучилище. Как-то в разговоре я высказал опасение за судьбу Тарова, в том смысле, что и его могут арестовать. Таров сказал, что его не арестуют: он сам — чекист.

Лжесвидетельство Халзанова возмутило Тарова. Он предполагал, что Халзанов расскажет правду, но такой подлости не ждал от него. Если раньше он пытался понять, почему Платон стал на этот путь, подходил к нему с иной меркой, чем к врагам, то теперь же ощутил к нему ненависть и отвращение. Халзанов чувствовал это, коробился, как лист бумаги под сфокусированным лучом солнца, лицо его багровело, по щекам катился пот. Он пытался смахнуть пот, но руки его тряслись, как у дряхлого старика.

— Я отказываюсь... Это мое умозаключение, — прошептал Халзанов. Затем громче повторил эти слова. Он, видимо, имел в виду лишь то, что Таров не называл себя чекистом. Юкава же понял это заявление Халзанова, как отказ от всех показаний.

Нервы подвели Юкаву. Он набросился на Халзанова, как стервятник, стал зло хлестать по щекам, приговаривая по-русски: сволочь, дрянь, свинья...

На этом очная ставка закончилась. Халзанова и Тарова увели в тюрьму.

И опять допросы, допросы... По десять часов в сутки, все об одном и том же. Терпение Юкавы лопнуло. Он снова отправил Тарова в комнату пыток, там Ермак Дионисович впервые потерял сознание.

На второй день после пытки Юкава обычно бывал мягче. Допрашивал, не повышая голоса, меньше грубил.

— Халзанов говорит, что вы не арестовывались, а работали в педагогическом училище, — допытывался Юкава. — Это правда?

— Правда. В педагогическом училище я действительно работал вплоть до моего ареста. Я был осужден на десять лет, бежал из колонии, о чем три года тому назад давал подробные показания.

— Вы говорите, Таров, что были близки с Халзановым. Какой же смысл ему врать?

— Человек, изменивший родине, способен на любую подлость. По собственному признанию Халзанова, он необратимо стал подлецом и способен убить самого близкого человека... — Таров понимал, что Юкава, воспитанный на бусидо — моральном кодексе самурая, — не останется безразличным к этим доводам.

После очной ставки Ермак Дионисович использовал каждый случай, любой предлог, чтобы скомпрометировать Халзанова.

— Но в педагогическом училище вы все-таки работали? — спросил Юкава без прежней твердости в голосе.

— Работал, господин Юкава, до момента ареста. Халзанов окончательно запутался. Он никогда не мог похвастаться ни умом, ни памятью...

— Вернемся, Таров, к вашим прошлым делам, — заговорил Юкава. Эпитеты в отношении Халзанова, кажется, не задевали его. — Размахнин, Епанчин, Цэвэн — наши верные люди — арестованы, а Мыльников, отказавшийся продолжать сотрудничество с нами, остался на свободе. Случайно ли это?

— Согласен, не случайно. Первые трое и их единомышленники организовали повстанческие выступления против власти Советов. За это их арестовали. Мыльников же не участвовал, и о нем как о семеновском агенте в НКВД не знали... В противном случае его тоже арестовали бы и, хоть на небольшой срок, но осудили бы...

— Нет, Таров. В свете вновь вскрывшихся обстоятельств вернее предположить: вы предали Размахнина, Епанчина и Цэвэна.

— Опять предположения! Три года тому назад я дал исчерпывающие разъяснения по факту ареста упомянутых лиц и дальнейший разговор об этом считаю бесполезным.

В первых числах мая Тарову объявили об окончании следствия и о направлении дела в военный суд. Знакомясь с материалами, Таров невольно задержался на свидетельских показаниях Асады Кисиро и капитана Токунаги.

«Я знаю Тарова как глубоко эрудированного человека и интересного собеседника, — показывал Асада. — На этой почве мы сблизились с ним. Он бывал в моем доме, познакомился с моей семьей. Два или три раза мы с Таровым совершали прогулки по городу. Разговоров на политические темы мы не вели. Моими служебными делами Таров никогда не интересовался, также как и я его службой».

Читая протокол допроса Асады, Таров подумал, что не ошибся в этом человеке.

Показания Токунаги вызвали улыбку: «Таров толковый парень, способный разведчик, отлично знающий японские обычаи, пословицы... Один момент в его поведении мне казался странным: я много раз приглашал Тарова в заведение, что на Китайской улице, но он всякий раз уклонялся, отделывался шутками. Тогда я предполагал, что Таров импотент. Сейчас, вспомнив один разговор с Таровым, я прихожу к другому выводу. Как-то Таров передал мне содержание повести одного русского писателя. К сожалению, фамилию его и название книги я не запомнил. В ней показывается судьба японского офицера, который успешно действовал в Петербурге под видом русского штабс-капитана. Однажды, находясь в доме терпимости, японский офицер во сне заговорил на родном языке и тем выдал себя. Я думаю, Таров боялся такого же саморазоблачения... Мне было известно, что Таров иногда посещает бюро российских эмигрантов. С кем он там встречался, я не знаю. У меня эти посещения не вызывали подозрений, потому что БРЭМ ведет работу в тесном контакте с ЯВМ».

Медленно тянулось время в ожидании суда. Неопределенность всегда вызывает раздражение и мучительные размышления. А когда решается вопрос о твоей жизни, она тяжелее во сто крат.

В обвинительном заключении было записано, что Таров, являясь сотрудником советской разведки, в течение многих лет вел подрывную работу, выдал русским властям Цэвэна, Размахнина, Епанчина и целый ряд других лиц, верно служивших делу борьбы с коммунизмом...

Таров знал: суровые японские законы за такие действия определяют смертную казнь. Единственная надежда была на то, что собранные доказательства слабы, и суд может признать их недостаточными.

Ио ждать от японского военного суда справедливого разбирательства — дело почти безнадежное.

Раз в сутки Тарова выводили на тюремный двор, на получасовую прогулку. Сопровождали его одни и те же надзиратели — новобранцы по тотальной мобилизации: молодой — совсем мальчишка, юнец и пожилой болезненного вида мужчина, которого можно было уже назвать стариком. Они вели между собою совершенно откровенные разговоры. Присутствие Тарова не брали в расчет, очевидно, принимая его за монгола, не знающего японского языка.

— Ты слышал, русские выиграли войну? — как-то сообщил юнец. Они стояли в тени забора и курили, а Таров ходил по кругу, как лошадь на приводе.

— Как выиграли? — удивленно спросил старик.

— Германия согласилась на безоговорочную капитуляцию.

Старик свистнул и почесал в затылке.

— Плохо дело, парень. Теперь здесь надо ждать русских.

Тарову хотелось закричать от радости, но он вовремя опомнился.

«Пусть думают, что я не понимаю их. Может, еще интересное чего услышу».

Весть о нашей победе зародила более реальную надежду. Он почему-то был уверен, что советские войска обязательно придут в Маньчжурию. Освободят и его. Япония столько раз провоцировала военные столкновения... Бои на Хасане — у Халхин-гола... Да и военная оккупация в годы гражданской войны Дальнего Востока и Восточной Сибири. Потом долг союзника...

Мысль снова и снова возвращалась к победе. Таров пытался представить, какой будет жизнь после войны. Жизнь станет прекрасной, сбудутся самые смелые мечты. Чтя память миллионов погибших, люди будут бескорыстно отдавать все свои силы, лучшие помыслы и знания служению великому делу, ради которого погибли герои. В минуты таких раздумий Таров считал себя участником войны. Он тоже солдат, он тоже делал все возможное, чтобы защитить родину от страшной опасности.

В одиночестве Таров все чаще вспоминал о Вере. Он жалел только о том, что не открылся ей в своих чувствах, не поцеловал на прощание. Любовь к Вере — настоящая, чистая и сильная любовь...

— Ну хватит, время истекло, — сказал молодой охранник, поглядывая на часы.

— Пусть подышит последний раз, — ответил пожилой.

— Почему последний?

— Пришло решение суда. Путевка в царство смерти.

— Да, ну! — воскликнул молодой.

— Тише ты, а вдруг он понимает наш язык. — Ладно. Эй, пошли, —крикнул пожилой, обращаясь к Тарову.

Ермак Дионисович внушал себе, что приговор — глупое измышление охранников. Не могли же его осудить заочно. Все же ночи проходили тревожно: Ермак Дионисович просыпался от кашля охранников, от писка и беготни крыс под полом, от скрипа дверей...

В конце июля громыхнула дверь камеры. У Тарова мелькнула мысль: «Это, должно быть, конец». Его привели в кабинет следователя. Юкава долго разглядывал Тарова, а потом сказал издевательским тоном:

— Сложилась та самая ситуация, о которой я предупреждал когда-то. «Токуй ацукаи» — «особые отправки». Вы на своей шкуре испытаете, что это означает. Мы не можем выпускать на свободу врагов Японского государства. Вы крепки физически и духовно, из вас отличное «бревно» получится.

«Выходит, соврал тогда Юкава, сказав, будто не знает, что означают «особые отправки», — подумал Таров. — Он, видать, очень хорошо знает и о лагере Хогоин, и о Пинфане».

Дня через три в камеру Тарова вошли те же надзиратели, надели наручники, черный мешок на голову и втолкнули в крытую машину. Так перевозили, по словам Асады, тех, на ком испытывали чумные бактерии. Его посадили в тесную сырую камеру: метр в ширину, два в длину. Окна нет. Где-то под потолком вентиляционная отдушина.

Вечером в камеру вошел Ямагиси — заместитель начальника лагеря Хогоин. Таров раза два видел Ямагиси в военной миссии. Кажется, Токунага называл его должность. Ямагиси записал фамилию, имя, отчество, возраст и ушел.

«Значит, я нахожусь пока в лагере, а не в Пинфане, — заключил Таров. — Интересно, как встретит меня Асада? Постарается быстрее умертвить, чтобы избавиться от опасного свидетеля, или окажет помощь?»

Прошло дней шесть, может, меньше или больше. Время тянулось очень медленно. Тарова снова заковали в кандалы. На этот раз и ноги связаны. «Везут в Пинфань», — думал Таров, трясясь в душной машине. Было такое ощущение, что машина летит в пропасть, в тартарары: ни звезды, ни огонька — ни одного ориентира. Покатали часа три и опять водворили в ту же камеру и будто забыли о нем: ни воды, ни пищи не приносили.

Сколько дней и ночей длилось это страшное заточение, он не знает: во времени не ориентировался, часто терял сознание...