Верхи и низы русской культуры
(Этническая основа русской культуры)[8]
Всякая дифференцированная культура неизбежно заключает в себе две обязательные части, которые образно можно назвать верхом и низом здания данной культуры. Под низом мы разумеем тот запас культурных ценностей, которым удовлетворяют свои потребности наиболее широкие слои национального целого, так называемые народные массы. Поскольку эти ценности создаются в самой среде народных масс, они сравнительно элементарны и не носят на себе резкого отпечатка индивидуального творчества. Когда же некоторые из них проникают в низы из верхов, они в силу самой этой миграции неизбежно слегка обезличиваются и упрощаются, приспособляясь к общему контексту других ценностей исключительно нижнего происхождения. Несколько иной характер носят верхи культурного здания. Культурные ценности нижних слоев способны удовлетворить далеко не всякого представителя данного народа. Многие, не удовлетворяясь формой той или иной общепринятой ценности, стараются усовершенствовать ее, приспособив к своим личным вкусам. Может статься, что в таком измененном виде эта ценность окажется почему-либо недоступной для широких слоев населения, но придется по вкусу тем частям национального целого, которые в каком-либо отношении занимают в этом целом господствующее положение. В таком случае эта ценность попадает в запас «верхов» культуры. Таким образом, ценности «верхнего запаса» создаются либо самими господствующими частями национального целого, либо для этих частей и отвечают всегда более утонченным потребностям, более требовательным вкусам. Вследствие этого они всегда сравнительно сложнее и менее элементарны, чем ценности нижнего запаса. Поскольку, с одной стороны, отправной точкой для создания той или иной ценности верхнего запаса может явиться какая-нибудь ценность запаса нижнего, а с другой стороны, сами народные массы постоянно вводят в свой бытовой обиход ценности, заимствованные в упрощенном виде из верхнего запаса, можно сказать, что в нормальной культуре между верхом и низом всегда существует известный обмен и взаимодействие. Обмен этот увеличивается еще и потому, что сама господствующая часть национального целого не есть величина неизменная и постоянная. Она является «господствующей», лишь пока обладает «престижем», т. е. способностью вызывать подражание как в прямом смысле, так и в смысле «симпатического подражания» — почтения и повиновения. Но с течением времени «престиж» может утратиться и перейти к какой-нибудь другой социальной группе, прежде принадлежавшей скорее к низам, и тогда эта новая аристократия вынесет с собой на верхи культурного здания многие ценности из нижнего запаса.
Помимо этого внутреннего культурного взаимодействия верхов и низов, каждая из этих частей данного культурного целого питается и заимствованиями извне, из культур иноземных. При этом может случиться, что тот иноземный источник, из которого черпают культурные ценности данные верхи, не совпадает с тем иноземным источником, который питает соответствующие низы. Если заимствованные ценности не противоречат общему психическому облику данного национального целого и при усвоении органически перерабатываются, то в силу естественного внутреннего взаимодействия между культурными верхами и низами снова устанавливается известная равнодействующая. Но такой равнодействующей может и не установиться, в каковом случае между верхами и низами образуется культурный разрыв и национальное единство нарушается. Это всегда свидетельствует о том, что источник иноземного влияния слишком чужд данной национальной психике.
Размышляя над русской культурой, мы должны прежде всего отдать себе точный отчет в этнографическом характере ее низов и верхов и ясно представить себе связь ее частей с другими иноплеменными культурами.
Основным элементом, образовавшим русскую национальность, безусловно, был элемент славянский. О древнейшем облике наших славянских предков мы можем составить себе некоторое представление лишь по данным языка. Как известно, «общеславянский праязык», к которому восходят все славянские языки, есть один из потомков «общеевропейского праязыка», восстанавливаемого наукой при помощи сравнительного изучения всех его потомков. Теперь уже давно оставлен взгляд на этот индоевропейский праязык как на нечто вполне однородное. Все лингвисты согласны с тем, что в праязыке уже существовали различия между диалектами, причем с течением времени эти различия, все усиливаясь, привели к окончательному распаду праязыка и превратили отдельные его диалекты в самостоятельные языки. Говорить, что общеславянский праязык есть потомок индоевропейского праязыка, значит утверждать, что в этом последнем существовал особый «праславянский» диалект, превратившийся с течением времени в особый самостоятельный язык. Особенности этого праславянского диалекта, отличавшие или сближавшие его с другими диалектами индоевропейского праязыка, могут быть восстановлены наукой; это и есть то самое древнее, что мы можем знать о предках славян. Все, что мы знаем о диалектах индоевропейского праязыка, позволяет нам утверждать, что праславянский диалект вместе с наиболее к нему близким прибалтийским[9] занимал некоторое срединное положение. На юге к нему примыкали диалекты прииллирийские и прафракийские, очень мало нам известные. На востоке праславянский диалект соприкасался с однородной группой праиндоиранских диалектов, объединенных целым рядом деталей произношения, грамматики и словаря. Наконец, на западе славяне граничили с группой западноиндоевропейских диалектов (прагерманским, праиталийским[10] и пракельтским), которые представляли собой гораздо менее однородное целое, чем диалекты праиндоиранские[11], но все же они были объединены друг с другом и представляют детальное сходство в области запаса подобных несамостоятельных словечек, столь характерных и важных для каждого языка. Это позволяет предполагать особенно тесную связь между праславянскими и праиндоиранскими диалектами. Среди прочих общих этим двум диалектическим группам элементов словаря много таких слов, которые по своему значению легко могли быть заимствованы одним диалектом у другого. Эти слова глубоко характерны. Целый ряд из них относится к терминологии религиозной. В качестве таких обычно приводят (вслед за французским ученым A. Meillet [Мейе]) слав, богъ, святъ (где «я» по-русски из «малого юса»), слово, которые сопоставляются с древнеиранскими baga, spenta, sravah. Замечательно, что здесь имеется совпадение именно славянского и иранского (без участия индийского; балтийские языки из этих трех слов знают лишь второе). Здесь уместно вспомнить, что индоевропейское слово deiwos, имеющее во всех других языках значение «бог» (лат. deus, древнеинд. devas, древнеисландск. tyr, мн. ч. tiwar и т. д.), в славянских и иранских языках обозначает злое мифологическое существо: авестийск. daevo, новоперс. dev (cp. Asmodev), древнерусск. дивъ (в «Слове о полку Игореве»), южнослав. дива «ведьма», самодива, далее дивий, дивъ — «дикий, варварский». Для иранцев это изменение значения обычно объясняется реформой Заратуштры (Зороастра), который, признав единственным истинным богом Ахуру Мазду (Ормазда), всех прочих богов объявил демонами, так что самый термин daevo получил значение «демон», а «бог» стал обозначаться другими словами (в том числе и baga). Надо думать, что предки славян так или иначе принимали участие в той эволюции религиозных понятий, которая у их восточных соседей, праиранцев, в конце концов привела к реформе Заратуштры. При таких условиях весьма вероятным становится предположение A. Meillet о тождестве славянского глагола вльритпи с авестийским varavaiti, означающим тоже «верить», но имеющим первоначально значение «выбирать», так как, по учению Заратуштры, истинно верующий есть тот, который сделал правильный «выбор» между добрым богом (Ормаздом) и злым (Ариманом). При таком сходстве религиозной терминологии праславянского и праиндоиранского диалектов особое освещение получают и некоторые другие специальные совпадения словарей обоих диалектов. Так, оказывается, что славянское зоветъ, зъвати имеет параллель, кроме балтийских языков, еще только в индоиранском, где соответствующий глагол особенно употребителен в техническом значении «призвать бога». Слав. сгдравъ находит более или менее точную параллель лишь в древнеперсидском: вспомним, что «о здравии» чаще всего молятся. Слав. боятися, кроме литовского языка, встречается еще только в древнеиндийском: в общем контексте религиозной терминологии и это слово укладывается без труда. Интересные соображения возникают при размышлении над тем фактом, что славянский шуй, «левый», находит параллель лишь в индоиранских языках: суеверное отношение к левой стороне достаточно известно, точно так же как обычай обозначать «страшное» понятие особыми словами (так называемые словарные табу). В общем, можно сказать, что среди специальных совпадений праславянского словаря с праиндоиранским термины, так или иначе связанные с религиозными переживаниями, представляют значительный процент.
Совершенно иной характер носят специальные совпадения праславянского языка с западно-индоевропейским. Таких совпадений может быть и больше, чем с праиндоиранским, но среди них, прежде всего, нет тех интимных словечек, вроде союзов, предлогов и проч., которые играют такую видную роль в повседневном языке. Решительно преобладают слова с техническим значением, имеющие отношение к хозяйственной жизни: из существительных — слмя, зрьно, брашьно, ллха — «гряда», яблъко, прася — «поросенок», бобъ, секыра, шило, трудъ, из глаголов — сляти, ковати, плести, слщи — «сечь, высекать, отсекать» — имеют точные параллели, кроме балтийских языков, лишь в языках кельтских, италийских и германских. Прилагательное добръ (нем. tapfer, лат. faber из европ. dhabros) первоначально было лишено этического смысла и обозначало чисто техническую «добродетель» — ловкость, приспособленность к известной работе. Старым социальным бытом веет от слов гость (нем. Gast, лат. hostis), мльна, длъгъ — «долг», известных лишь славянам, италийцам и германцам, может быть, и от слова дльль — «делить, удел, надел», имеющего точную параллель лишь на германской почве (нем. Teit). Остальные слова, встречающиеся лишь у славян и западных индоевропейцев, менее характеры, так как обозначают предметы внешней природы, причем их общность объясняется общими географическими условиями (море, мъхъ — «мох», дроздъ, оса, сръшенъ — «шершень», ельха — «ольха», ива, слверь), либо части тела (лядвея, брада); обе эти категории представлены и в запасе славяно-индоиранских совпадений (слав. гора — авестийск. gairl, дневнеинд. giri, слав. грива, уста, елась — древнеинд. griva «шея», oshtha «рот», авестийск. varesa «волос»).
Весьма вероятно, что праславянские диалекты, кроме связей с востоком и западом, имели и специальные связи с югом, с диалектами прафракийским, праиллирийским, во всяком случае, с тем диалектом, из которого позднее развился албанский язык. К сожалению, албанский язык, в том виде, в каком он дошел до нас, представляется языком сильно смешанным: в его словаре элементы иноземные (романские, греческие, турецкие и новославянские) решительно преобладают над туземными, которых осталось совсем мало. Языки древних фракийцев и иллирийцев нам почти совсем неизвестны. Таким образом, о характере связи праславянских диалектов с их южными соседями мы ничего определенного не знаем.
К концу индоевропейской эпохи, т. е. к тому моменту, когда праславянский диалект обособился в самостоятельный язык, славянам предстояло произвести выбор между направлениями связи с востоком, югом и западом. Мы видели, что «душой» славяне тянулись к индоиранцам, «телом», в силу географических и материально-бытовых условий, — к западным индоевропейцам. Первое время после окончательного обособления общеславянского праязыка от прочих ветвей индоевропейской семьи предки славян довольно долго продолжали испытывать сильное влияние западных индоевропейцев, окончательно уже разделившихся на три лингвистические особи: германцев, кельтов и италийцев (позднее романцев). Древнейшие германские и романские элементы, вошедшие к общеславянский праязык, по тем категориям значения, к которым они относятся, ничем не отличаются от тех лексических элементов, которые и раньше были общими у праславянских диалектов с празападноиндоевропейскими. Это главным образом предметы хозяйственные, термины, относящиеся к торговле и государственному быту, наконец, названия оружия. Позднее к этим словам присоединяются и термины христианской религии, приходящие к славянам первоначально довольно кружным путем — от греков и римлян через германцев (црькы, пость) или через романцев (крижъ, крьстъ, коумъ), еще позднее — прямо от греков.
Наконец, по окончании этой эпохи общеславянского единства славяне разделяются на более мелкие группы — западную, южную и восточную, каждая из которых воплощает как бы особую «ориентацию».
Культурная физиономия славянства, таким образом, была предрешена с самого начала, еще тогда, когда предки славян являлись лишь частью общей массы индоевропейцев и говорили еще на диалекте общеиндоевропейского праязыка. Уже тогда срединное положение этих племен вызвало в них тенденции к связи то с востоком, то с западом, то с югом. Позднее эти тенденции дифференцировались в связи с дифференциацией самого славянства, и в результате каждая из ветвей славянства сохранила за собой одну из этих тенденций.
Западные славяне примкнули к романо-германскому миру. Правда, этот мир не смотрел на них как на вполне полноправных членов своего семейства. Западные славяне подвергались онемеченью и истреблению. Когда-то эти славяне занимали всю восточную половину современной Германии, вплоть до Эльбы и до Фульды (в Гессене); теперь же от всей этой массы западных славян остались только Польша, Чехия и небольшой островок лужичан, окруженный немцами. И все же, несмотря на такое незавидное положение западных славян в романо-германском мире и на то, что вполне своими их не считали, они довольно органически усвоили романо-германскую культуру и по мере сил участвовали в ее развитии. Умственному перевороту, ознаменовавшему собой начало так называемой новой истории романо-германского мира, в значительной мере способствовала деятельность двух западных славян — чеха Яна Гуса и поляка Николая Коперника.
Южные славяне вошли в сферу влияния Византии и вместе с другими племенами Балканского полуострова участвовали в создании особой балканской культуры, эллинистической в своих верхах, а в низах не поддающейся более детальному этнологическому определению, ввиду того что роль отдельных этнических элементов, ее создавших, до сих пор еще недостаточно изучена. Усвоение духа византийской культуры и здесь шло органически, по крайней мере до начала шовинистических происков греческих «фанариотов» (уже в эпоху турецкого владычества), стремившихся заменить это органическое усвоение и свободное сотрудничество механическим подчинением.
У восточных славян культурные ориентации носили гораздо менее определенный характер. Не соприкасаясь непосредственно ни с одним из очагов индоевропейской культуры[12], они могли свободно выбирать между романо-германским «Западом» и Византией, знакомясь с тем и другим главным образом через славянское посредство. Выбор был сделан в пользу Византии и дал первоначально очень хорошие результаты. На русской почве византийская культура развивалась и украшалась. Все получаемое из Византии усваивалось органически и служило образцом для творчества, приспособлявшего все эти элементы к требованиям национальной психики. Это относится особенно к области духовной культуры, к искусству и религиозной жизни. Наоборот, все получаемое с «Запада» органически не усваивалось, не вдохновляло национального творчества. Западные товары привозились, покупались, но не воспроизводились. Мастера выписывались, но не с тем, чтобы учить русских людей, а с тем, чтобы выполнять заказы. Иногда переводились книги, но они не порождали соответствующего роста национальной литературы. Мы имеем в виду, разумеется, лишь общие штрихи, а не детали. Исключений из общего правила было, конечно, очень много, но в общем все византийское, несомненно, усваивалось в России легче и органичнее, чем все западное. Напрасно было бы объяснять все это одним лишь суеверным мизонеизмом. В самом этом «суеверии» было инстинктивное ощущение репульсии к романо-германскому духу, сознание своей неспособности творить в этом духе. И в этом отношении восточные славяне являлись верными потомками своих доисторических предков — тех носителей праславянского диалекта индоевропейского праязыка, которые, как показывает изучение словаря, не чувствовали духовной близости к западным индоевропейцам и в духовном отношении ориентировались на Восток. У западных славян эта психическая особенность была подавлена благодаря долгому непосредственному общению с германцами, у восточных же она усугубилась отчасти, может быть, благодаря антропологическому смешению с угро-финнами и тюрками.
Такое положение дела резко изменилось благодаря реформе Петра Великого. С момента этой реформы русские должны были проникнуться романо-германским духом и творить в этом духе. Из предыдущего явствует, что к спешному выполнению этой задачи русские были органически неспособны. И действительно, если Россия до Петра Великого по своей культуре могла считаться чуть ли не самой даровитой и плодовитой продолжательницей Византии, то после Петра Великого, вступив на путь романо-германской ориентации, она оказалась в хвосте европейской культуры, на задворках цивилизации. Некоторые основные движущие факторы европейской духовной культуры (например, европейское правосознание) русскими верхами усваивались плохо, народом совсем не усваивались. Отсутствие некоторых первостепенно важных для романогерманцев психологических способностей давало себя чувствовать на каждом шагу. И потому-то число настоящих вкладов русского гения в «сокровищницу европейской цивилизации» осталось ничтожным по сравнению с массой иностранных культурных ценностей, непрерывно механически пересаживаемых на русскую почву. Попытки органической переработки романо-германских культурных ценностей и выявления самобытного индивидуального творчества в рамках определенной европейской формы в России делались неоднократно, особенно в области духовной культуры. Однако только исключительно гениальным личностям удавалось создавать в этих рамках ценности, приемлемые не для одной России, а и для «Запада», и явный, подавляющий перевес был всегда на стороне простого, почти механического перенимания и подражания. Следует заметить, что, когда какой-нибудь русский талант или гений пытался, оставаясь в рамках европейской культуры, дать что-нибудь национально-самобытное, он большею частью вводил в свое творчество чуждый романо-германскому миру византийский, «русский» или «восточный» (особенно в музыке) элемент. Благодаря этому настоящий романогерманец приемлет русское творчество как экзотику, которой можно любоваться издали, не сливаясь с ней и не переживая ее. Вместе с тем с точки зрения подлинной самобытности такая смешанная ценность тоже не вполне приемлема, и чуткий русский человек всегда ощущает в ней некоторую фальшь. Фальшь эта — отчасти от неправильного понимания русской стихии («дюрюсс»), отчасти от несоответствия между формой и содержанием.
В конце концов, несмотря на все усилия русской интеллигенции (в широком смысле этого слова), две пропасти, вырытые Петром Великим, одна — между допетровской Русью и послепетровской Россией, другая — между народом и образованными классами, остаются незаполненными и зияют до настоящего времени. Даже чуткая душа великих художников неспособна была перекинуть мост через эти пропасти, и музыка Римского-Корсакова все-таки принципиально отличается от подлинной русской песни, точно так же как живопись Васнецова и Нестерова — от подлинной русской иконы.
Так обстоит дело с верхним этажом здания русской культуры. Русские культурные верхи всегда жили культурными традициями, рецепированными сначала от Византии, потом — с романо-германского Запада, более или менее органически перерабатывая эти традиции. Правда, переработанные верхами иноземные традиции проникали и вниз, в народ. Особенно сильно проникли в народную массу традиции византийского, восточного православия, окрасившие всю духовную жизнь народа в определенный тон, но это восточное православие, соприкоснувшись с народной русской стихией, настолько преобразовалось, что специфически византийские черты в нем сильно потускнели. Западная культура в народную массу проникала гораздо слабее, не затрагивая глубин народной души. Поэтому рецепция романо-германской культуры и вызвала между верхним и нижним этажом здания русской культуры такую принципиальную несоразмерность, которой не было, когда верхи реципировали культуру византийскую. Но византийскими и романо-германскими традициями не исчерпывается культурный или этнографический облик русской народной стихии. В русском образованном обществе распространено убеждение, что своеобразные черты этого облика являются «славянскими». Это неверно. Та культура (в смысле общего запаса культурных ценностей, удовлетворяющих материальные и духовные потребности данной среды), которой всегда жил русский народ, с этнографической точки зрения представляет собой совершенно особую величину, которую нельзя включить без остатка в какую-либо более широкую группу культур или культурную зону. В общем, эта культура есть сама особая зона, в которую, кроме русских, входят еще угро-финские «инородцы» вместе с тюрками Волжского бассейна. С незаметной постепенностью эта культура на Востоке и Юго-востоке соприкасается с культурой «степной» (тюрко-монгольской) и через нее связывается с культурами Азии. На Западе имеется тоже постепенный переход (через белорусов и малороссов) к культуре западных славян, соприкасающейся с романо-германской, и к культуре балканской. Но эта связь со славянскими культурами вовсе уже не так сильна и уравновешивается сильными связями с Востоком. По целому ряду вопросов русская народная культура примыкает именно к Востоку, так что граница Востока и Запада иной раз проходит именно между русскими и славянами, а иногда южные славяне сходятся с русскими не потому, что и те и другие славяне, а потому, что и те и другие испытали сильное тюркское влияние.
Эта особенность русской стихии сказывается ярко в народном художественном творчестве. Значительная часть великорусских народных песен (в том числе стариннейших, обрядовых и свадебных) составлена в так называемой пятитонной или индокитайской гамме, т. е. как бы в мажорном звукоряде с пропуском IV и VII степеней[13]. Эта гамма существует (притом в качестве единственной) у тюркских племен бассейна Волги и Камы, далее у башкир, у сибирских «татар», у тюрков русского и китайского Туркестана, у всех монголов. По-видимому, эта гамма некогда существовала и в Китае: по крайней мере, китайская теория музыки предполагает ее существование и принятая в Китае нотация основана на ней[14]. В Сиаме, Бирме, Камбодже и Индокитае она господствует и сейчас. Таким образом, в данном случае мы имеем непрерывную линию, идущую с Востока. На великороссах эта линия обрывается. У малороссов пятитонная гамма встречается лишь в очень редких старинных песнях, у прочих славян отмечены единичные случаи ее применения, у романцев и германцев ее нет вовсе, и только на крайнем северо-западе Европы, у британских кельтов (шотландцев, ирландцев и бретонцев) она опять выступает. В ритмическом отношении русская песнь тоже существенно отличается не только от романо-германской, но и от славянских, хотя бы, например, совершенным отсутствием трехдольных ритмов (ритма вальса или мазурки). От Азии русскую песнь отделяет то, что большинство азиатов поют в унисон. Но русская песнь в этом отношении представляет собой переходное звено: голосоведение русского хора полифоническое, песни унисонные нередки, а запевало в известных категориях хоровых песен даже обязателен.
Такое же своеобразие представляет и другой вид ритмического искусства — танцы. Романо-германские танцы отличаются обязательной наличностью пары — кавалера и дамы, танцующих одновременно и держащихся друг за друга, что дает им возможность производить ритмические движения одними лишь ногами, причем самые эти движения (па) и у кавалера, и у дамы одинаковы. В русских танцах ничего подобного нет. Пара необязательна, и даже там, где танцуют двое, эти двое не принадлежат непременно к разным полам и могут танцевать и не одновременно, а по очереди, во всяком случае, не держась друг за друга руками. Благодаря этому ритмические движения могут производиться не одними ногами, но и руками и плечами. Движения ног у мужчины иные, чем у женщины, и характеризуются переступами каблука и пальцев. Замечается стремление к неподвижности головы, особенно у женщины. Движения мужчины определенно не предуказаны, и предоставляется большой простор импровизации в рамках определенного ритма; движения женщины представляют собой стилизованную походку. Плясовой мотив является короткой музыкальной фразой, ритм которой достаточно отчеканен, но дает большой простор вариационной разработке. Все эти особенности встречаются и у восточных финнов, у тюрков, монголов, у кавказцев (впрочем, на Северном Кавказе есть танцы и парные, при которых танцующие держатся друг за друга) и у многих других «азиатов». В отличие от романо-германских танцев, в которых постоянное прикосновение кавалера к даме при бедности технических средств самого танца вносит определенный сексуальный элемент, русско-азиатские танцы носят скорее характер состязания в ловкости и в ритмической дисциплине тела. Участие зрителей, инстинктивно притоптывающих, присвистывающих и вскрикивающих, еще повышает ритмический пафос.
В Европе только испанцы знают нечто подобное, но, по всей вероятности, это объясняется и у них восточным (мавританским и цыганским) влиянием. Что касается до славян, то они в отношении хореографического искусства не примыкают к России; только болгарская рученица воспроизводит до известной степени русско-азиатский тип, несомненно, под восточным влиянием.
В области орнамента (резьба, вышивка) великорусская народная культура имеет свой самобытный стиль, который через малороссов связывается с Балканами, а через угро-финнов — с востоком. В этой области имелись, по-видимому, довольно сложные перекрестные влияния, которые предстоит еще выяснить путем научного анализа. К сожалению, наука об орнаменте до сих пор не вышла из зачаточного состояния и не выработала сколько-нибудь целесообразных приемов классификации, которые позволяли бы устанавливать объективное родство разных орнаментов между собой. Поэтому невозможно определить, в чем именно заключается отличие русского орнамента от западнославянского и романо-германского, хотя это отличие тем не менее чувствуется довольно ярко.
В области народной словесности великороссы представляются вполне оригинальными. Стиль русской сказки не встречает параллелей ни у романогерманцев, ни у славян, но зато имеет аналогии у тюрков и кавказцев. Восточнофинские сказки в отношении стиля находятся вполне под русским влиянием. Русский эпос по своим сюжетам связан и с туранским востоком, и с Византией, а отчасти и с романо-германским миром. Но по форме он вполне оригинален, во всяком случае, не обнаруживает никаких западных черт. В формальном отношении можно говорить лишь о довольно слабой связи с балканским славянством и о довольно сильной связи со степным ордынским эпосом.
О материальной культуре русского народа можно сказать лишь то, что от культуры степных кочевников она, естественно, очень отличается и что она скорее связана с западно— и южнославянскими культурами. Но одно все-таки несомненно: в отношении материальной культуры большинство финских народов (кроме бродячих и кочевых) представляют с великороссами как бы единое целое. К сожалению, детальных этнографических исследований в области отдельных сторон народного русского материального быта до сих пор было очень мало. Преобладали дилетантские работы. К стыду нашему, мы должны признать, что материальная культура финских инородцев, особенно благодаря трудам финляндских этнографов, изучена куда лучше. Роль угро-финского и восточнославянского элементов в создании того типа культуры, который можно назвать русско-финским, остается не вполне выясненной. Полагают, что в области рыболовной техники влияющей стороной были угро-финны, а в области постройки жилища — восточные славяне. В русско-финском костюме есть несколько характерных общих черт (лапти, косоворотка, женский головной убор), неизвестных романогерманцам и славянам (лапти существуют у литовцев). Но происхождение всех этих элементов до сих пор еще нельзя считать вполне выясненным.
Таким образом, в этнографическом отношении русский народ не является исключительно представителем славянства. Русские вместе с угро-финнами и с волжскими тюрками составляют особую культурную зону, имеющую связи и со славянством, и с туранским Востоком, причем трудно сказать, которые из этих связей прочнее и сильнее. Связь русских с туранцами закреплена не только этнографически, но и антропологически, ибо в русских жилах, несомненно, течет, кроме славянской и угро-финской, и тюркская кровь. В народном характере русских, безусловно, есть какие-то точки соприкосновения с туранским Востоком. То братание и взаимное понимание, которое так легко устанавливается между нами и этими азиатами, основано на этих невидимых нитях расовой симпатии. Русский национальный характер, впрочем, достаточно сильно отличается как от угро-финского, так и от тюркского, но в то же время он решительно не похож и на национальный характер других славян. Целый ряд черт, которые русский народ в себе особенно ценит, не имеет никакого эквивалента в славянском моральном облике. Наклонность к созерцательности и приверженность к обряду, характеризующие русское благочестие, формально базируются на византийских традициях, но тем не менее совершенно чужды другим православным славянам и скорее связывают Россию с неправославным Востоком. Удаль, ценимая русским народом в его героях, есть добродетель чисто степная, понятная тюркам, но непонятная ни романогерманцам, ни славянам.
Своеобразие психологического и этнографического облика русской народной стихии должно быть принято во внимание при всяком построении новой русской культуры. Ведь эта стихия призвана быть нижним этажом здания русской культуры, и, для того чтобы такое здание было прочно, нужно, чтобы верхняя часть постройки соответствовала нижней, чтобы между верхом и низом не было принципиального сдвига или излома. Пока здание русской культуры завершалось византийским куполом, такая устойчивость существовала. Но с тех пор, как этот купол стал заменяться верхним этажом романо-германской конструкции, всякая устойчивость и соразмерность частей здания утратилась, верх стал все более и более накреняться и, наконец, рухнул, а мы, русские интеллигенты, потратившие столько труда и сил на подпирание валящейся с русских стен не прилаженной к ним романо-германской крыши, стоим в изумлении перед этой гигантской развалиной и все думаем о том, как бы опять выстроить новую крышу, опять того же, романо-германского образца. Эти планы следует решительно отвергнуть. Чтобы прочно утвердиться на русской почве, верхи русской культуры, во всяком случае, не должны быть специфически романо-германскими. Возврат к византийским традициям, конечно, невозможен. Правда, тот единственный уголок русской жизни, та часть здания русской культуры, в которой византийские традиции не были вполне вытеснены «европеизацией» — русская православная церковь, — оказалась поразительно живучей и во время общего крушения не только не рухнула, но вновь приняла свою исконную форму, перестроившись опять по образцу, унаследованному из Византии. В будущем византийский элемент русской культуры, исходя именно из церковной традиции, может быть, даже будет усиливаться. Но думать о полном переустройстве русской жизни на старых византийских началах в их чистом виде, конечно, невозможно. И не потому только, что два с половиной века усиленной европеизации не прошли для России бесследно, но и потому, что даже в XVII веке, когда патриарх Никон решил усилить византийский элемент русской жизни и приблизить русское благочестие к его византийскому образцу, этот образец значительной частью русского народа уже был воспринят как нечто иноземное и вызвал раскол. Позднее тот же раскол обратил острие своего протеста против европеизации. В русском расколе с тех пор воплощается стремление русской народной стихии к самобытной культуре, направленное, может быть, по ложному пути и обреченное заранее на неудачу вследствие того, что оно имеет лишь низы, но не имеет культурного верха. Но в путях раскола все-таки чувствуется проявление здорового национального инстинкта русской стихии, протестующей против искусственно надетого на нее чужого культурного верха. И потому-то так знаменательно, что Емельян Пугачев, стоя под знаменем старообрядчества, отвергающего «поганых латинян и лютеров», не находил ничего предосудительного в объединении с башкирами и прочими представителями не только инославского, но даже иноверного туранского Востока.
В этих подсознательных симпатиях и антипатиях русской народной стихии и надо черпать указания для постройки здания русской культуры. Мы исповедуем восточное православие, и это православие сообразно со свойствами нашей национальной психики должно занять в нашей культуре первенствующее положение, влияя на многие стороны русской жизни. Вместе с верой мы получили из Византии много культурных традиций, которые в старину сумели творчески развить и приспособить к нашим, русским. Пусть работа в этом направлении будет продолжаться. Но этим дело не исчерпывается. Нельзя все уложить в византийские рамки. Мы не византийцы, а русские, и, для того чтобы русская культура была вполне «нашей», нужно, чтобы она была теснее связана со своеобразным психологическим и этнографическим обликом русской народной стихии. И тут-то надо иметь в виду особые свойства этого облика. Много говорили о том, что историческая миссия России состоит в объединении наших «братьев» славян. При этом обычно забывали, что нашими «братьями» (если не по языку и по вере, то по крови, характеру и культуре) являются не только славяне, но и туранцы и что фактически Россия уже объединила под сенью своей государственности значительную часть туранского Востока. Опыты христианизации этих «инородцев» до сих пор были очень малоудачны. И следовательно, для того чтобы верхи русской культуры находились в соответствии с особым положением этнографической зоны русской стихии, необходимо, чтобы русская культура не исчерпывалась восточным православием, а выявила бы и те черты своей основной народной стихии, которые способны сплотить в одно культурное целое разнородные племена, исторически связанные с судьбой русского народа. Это не означает, конечно, чтобы лапти или пятитонная гамма непременно сделались неотъемлемой принадлежностью верхов русской культуры. Предсказывать и предписывать конкретные формы появляющейся новой русской культуры вообще невозможно. Но все же отличие верхов от низов должно определяться не тяготением к двум различным этнографическим зонам, а степенью культурной разработки и детализации элементов единой культуры. Русская культура в смысле завершения культурного здания должна вырастать органически из основания русской стихии.