Глава 2 Бакунин и Герцен
Глава 2
Бакунин и Герцен
Русский социализм был направлен против российского самодержавия и западного либерализма. Две личности стоят у его истоков: Михаил Бакунин и Александр Герцен. Они наиболее полно определяют характер русского социализма: мучительный, раздираемый внутренними противоречиями в поисках компромиссного решения, в котором приступы отчаяния сменялись мессианской надеждой, что Россия, русские могли бы научить мир и указать путь к свободе и социальной справедливости. Строго говоря, ни Бакунин, ни Герцен не могут считаться социалистами. Они не признавали сословных различий, и никакая система – социализм, анархизм, популизм – была не в состоянии оценить по достоинству экстраординарное многообразие и сложность идей, которые появлялись из-под пера каждого из них, множество настроений и политических позиций, которые они сменили за свою жизнь. Но они пришли к социализму, то есть писали и действовали в полном убеждении, что недостаточно одной политической реформы и только широкомасштабные социальные и экономические преобразования смогут возродить Россию. Свои радикальные идеи они высказывали в салонах Санкт-Петербурга и Москвы, выступали с ними на европейской сцене, тем самым заложив начало революционной борьбы на родине.
Наследие Михаила Бакунина (1814—1876) является в основном частью западного анархизма. В своей стране Бакунин имел немного последователей. Его жизнь была воплощением идеала радикализма, примером настоящей революционной деятельности и вошла в историю как типичная для всего движения.
Бакунин был из породы людей, вызывающих или бурный восторг, или полное неприятие. Любая попытка создать объективное жизнеописание, вероятно, будет лицемерием. Недружелюбно настроенный биограф обязательно отметит, что его бунтарский дух являлся следствием беспорядочной жизни; такой революционер не может примириться ни с одной из социальных систем. Благожелательно настроенный биограф будет вынужден опустить или преуменьшить отрицательные черты характера Бакунина: расизм, ксенофобию, полную безответственность, которая толкала к настоящим преступникам и явным сумасшедшим вроде Нечаева. В Бакунине, в явно преувеличенной форме, совместилась вся сила и слабость русского революционного движения, от героического и патетического до финального поражения (его увлеченность большевизмом), в котором было больше пафоса, нежели героизма.
Бакунин был дворянин и пробовал себя в одной из немногих профессий, предоставляемых его классу, – военной. Оставив службу в армии, он прошел курс ученичества в московских философских и литературных кружках и в скором времени сбежал в свободный западный мир. В Европе (именно так, сознательно или бессознательно, русские интеллигенты, в отличие от России, называли Запад) этот студент, изучавший немецкую философию, с головой окунулся в радикальные социалистические движения, наложившие отпечаток на 40-е и 50-е годы XIX столетия. Бакунин стал (и так и остался) так называемым заезжим революционером. Не было восстания, фактического или планируемого, в Праге в 1848 году, в Дрездене в 1849 году, в Польше в 1863 году, множества предпринятых восстаний во Франции и Италии, в которых Бакунин не был бы готов принять участие, предоставив свою помощь в качестве составителя манифестов, теоретика революционного движения и тому подобного.
Часть сознательной жизни Бакунин провел в тюрьмах и ссылке. В 1851 году австрийские власти выдали его России. Существует анекдот, согласно которому Бакунин, всегда остававшийся патриотом, после передачи его царской полиции воскликнул, что на русской земле хорошо даже в кандалах. (Писатель в XX веке мог бы сказать, что это была «фрейдистская оговорка»; передача Бакунина, борца за независимость поляков, на самом деле произошла на территории Польши, правда входившей в состав России.) Лишенный всякой сентиментальности жандарм ответил Бакунину: «Разговоры строго запрещены».
Во время пребывания Бакунина в тюрьме произошел инцидент, который его биографы затрудняются объяснить. Николай I, как уже можно было заметить, имел прямо-таки советское пристрастие к слушанию и чтению публичных покаяний заключенных в тюрьму врагов. Это же было предложено и Бакунину. Результатом явилось его признание (увидевшее свет лишь после Октябрьской революции), которое царь прочел с огромным интересом и в целом одобрил. Бакунин всячески восхвалял царя и поносил западных либералов и парламентариев. Не стоит представлять это признание как ловко составленный и оправданно лживый документ (как это сделал советский биограф Стеклов), дававший Бакунину надежду на смягчение приговора или уподобляться профессору Вентури, видевшему в признании Бакунина «негативную сторону его личности» и предположившему, что Бакунин хотел «намеренно… ввести в заблуждение и привлечь на свою сторону царственного тюремщика».[24]
Бакунин не был бы собой, если бы не добивался послабления тюремного режима, который действовал на него губительно (следующее поколение русских революционеров с презрением отвергало подобные приемы. Они искали мученическую смерть, как это было с Чернышевским). Правда, отдельные части признания звучат по-настоящему страстно. Поведение Бакунина в какой-то мере можно объяснить тем, что революционер искал что полегче. Как это ни печально, но лучше было выразить симпатию к самодержавию, чем лестно отозваться о либеральном реформаторе западного толка.
Николай I был лишен сентиментальности, и признание не принесло Бакунину освобождения. После смерти Николая I заключение в Шлиссельбургской крепости заменили ссылкой в Сибирь, где Бакунин мог, по крайней мере, свободно передвигаться и общаться с людьми. Длительное заключение в крепости для человека его темперамента неизбежно закончилось бы сумасшествием, как это случилось со многими. Из Сибири ему удается довольно быстро сбежать за границу. В 1861 году он уже в Лондоне, и интересуется очередной революцией.
Для историка, не обременяющего себя серьезными исследованиями, Бакунин – огромный, большой любитель поесть (можно сказать, обжора), беспрерывно курящий и пьющий чай (или крепкие напитки), живущий за счет друзей и ведущий весьма безалаберный образ жизни – был «типичным русским революционером», или, что еще хуже, «типичным русским человеком». Этот образ так же грешит преувеличениями, как образ типичного русского интеллигента: утонченный, в высшей степени образованный человек. Но зачастую стереотипы бывают намного значительнее действительности. Ленин (это никак не связано с его неприятием многих революционных традиций России) в личной жизни демонстрировал невероятную, прямо-таки буржуазную, умеренность и рассудительность; не было никого, кто бы с большей антипатией относился к представителям богемы. В свою очередь, эти черты проявились в советских государственных чиновниках, чей конформизм, и не только в политической сфере, заставил бы перевернуться в гробу Бакунина и Герцена.
Излишне говорить, что Бакунин не занимался всерьез философией революции и социализма. Его восприятие социализма носило скорее интуитивный характер: восстание против любого насилия и несправедливости, неприятие полумер и компромиссных решений. Одно время Бакунин был сторонником идеологии панславизма, идеи коренного отличия славянских народов от других народов Европы и необходимости создания союза славянских народов. Но ни одна философия не смогла полностью заинтересовать и удержать его внимание – ни марксизм, ни сенсимонизм, ни прудонизм. Он верил в необходимость революционной диктатуры и теорию анархизма. Анархизм позволил Бакунину разглядеть потенциальные возможности для авторитаризма, скрывающиеся в учении Карла Маркса. Марксизм был для него другим способом создания жесткого централизованного государства; «тот, кто говорит о государстве, подразумевает угнетение, а тот, кто говорит об угнетении, подразумевает эксплуатацию». По словам Льва Толстого, который никогда не находился в тюрьме, Бакунин проявил себя христианином и пацифистом-анархистом. По мнению Стеклова, Бакунину была свойственна «безалаберность», которую рассеял свет марксизма-ленинизма, но советский историк, умерший в сталинских лагерях, вероятно, имел время, чтобы пересмотреть собственное мнение.[25]
Анархизм, безусловно, превосходен с точки зрения критики других политических систем, но едва ли подходит в качестве положительного примера. Подобно всем анархистам, Бакунин мог лишь повторять: уничтожьте государство, уничтожьте господство и неравенство. И что потом? На этот нетактичный вопрос Бакунин, как и другие анархисты, мог ответить только общими фразами о добровольном сотрудничестве, федерализме и тому подобном.
К концу жизни Маркс и марксизм стали для Бакунина олицетворением зла не меньшего, чем царский режим. Бакунин выступал против Маркса и его сторонников, что внесло разлад в I Интернационал. На Западе, и в особенности в странах Латинской Америки, исторический разлад ознаменовал начало разрыва между марксистами и анархо-синдикалистскими членами рабочего движения, перешедшего затем в открытую борьбу. Бакунин, который в свое время находился с Марксом в дружеских отношениях и предполагал перевести его «Капитал» (перевод, как и большинство подобных попыток Бакунина, так и остался незаконченным), теперь испытывал к Марксу враждебные чувства. Бакунин писал: «Будучи евреем, он привлекает в Лондоне, во Франции и особенно в Германии множество евреев, более или менее умных, интриганов, любителей сунуть нос в чужие дела и спекулянтов, коммивояжеров и банковских служащих, писателей… корреспондентов… стоящих одной ногой в финансовом мире, а другой в социализме».[26]
Историки социализма неохотно признают, что радикальное движение грешило антисемитскими настроениями. Но у Бакунина это стало просто навязчивой идеей. Забыв о своем аристократическом происхождении, он воображал себя представителем «народных масс». «Они (евреи) всегда эксплуатируют труд других людей; они боятся и ненавидят массы, откровенно или тайно презирая их». Антисемитизм перешел у него в германофобию. Его ненависть подогревалось личной обидой: он испытывал чувство неполноценности рядом с Марксом. А самое главное, и евреи и немцы воплощали качества, особенно ненавидимые Бакуниным (возможно, потому, что он осознавал отсутствие в себе подобных качеств): усердие, аккуратность, практическое и деловое чутье. В сумме эти качества являлись неотъемлемой частью самодержавия или, что ничуть не лучше, составляли презренную буржуазную культуру Запада.[27]
Социализм на Западе разрушили евреи, толкнувшие его в русло авторитарного марксизма. Что же касается России, то даже Бакунин не мог представить Николая I евреем; не только императорский дом, но и высшие слои бюрократического аппарата имели немецкие корни. Российское самодержавие было «по-настоящему» немецким, и Бакунин частенько называл его «германо-татарским». Русские люди, точнее, крестьянские массы, удерживаемые в рабстве иностранной олигархией, были инстинктивно демократичны.
По существу, Бакунин был против современного общества: индустриализма, централизованного государства, структуризации, составляющих основные признаки современного общества. При всех своих странностях он придерживался традиций русского народничества, наиболее влиятельного течения до тех пор, пока марксизм не занял главенствующее положение. Следует заметить, что особую притягательность и революционную энергию марксизм позаимствовал именно у российского народничества. В Бакунине полное неприятие Запада (по Бакунину, нежелательными элементами российской действительности являются западнонемецкие) сочетается с верой в «людей». Те, кто во времена Бакунина думали о крестьянах, считались образцом нравственной добродетели, антиподом развращенной западной буржуазии. Слава богу, русский крестьянин, чей рассудок не был замутнен немецко-еврейскими идеями и западным материализмом, сохранил простоту и достоинство; демократичный по натуре, он являлся тем самым необходимым фундаментом для создания будущего социалистического государства. Все эти философские рассуждения не имели ничего общего с реальными условиями, в которых находилось русское крестьянство, и, кроме того, отдавали скрытой ксенофобией и оскорбленной национальной гордостью. Головокружительные успехи западных народов на пути прогресса явственнее видны с позиций современной жизни, нежели русскому революционеру XIX века. Однако и сегодня слышны подобные голоса, звучащие в Азии и в Африке, находящие благожелательный отзвук на Западе. Но вот что ускользнуло из поля зрения многих критиков русского народничества: отнюдь не демократическая снисходительность при сентиментальной идеализации простого человека. Крестьянин предстает в виде благородного дикаря. Он является орудием, назначение которого покарать ненавистное правительство и эксплуататорские классы и выявить сущность презренной западной буржуазии, самодовольно упивающейся своими успехами в области прогресса.
Вкладом Бакунина в русское народничество являются главным образом легенды, связанные непосредственно с его личностью и революционной деятельностью. В последние годы жизни в Швейцарии он стал объектом повышенного внимания и даже некоторого почитания в среде молодой, радикально настроенной интеллигенции, хлынувшей в 1870-х годах на Запад.
Его труды и выступления оказывали огромное влияние, побуждая интеллигенцию немедленно «идти в народ», чтобы готовить крестьян к революции. Но руководство радикальным движением перешло в другие руки. Для нового поколения Бакунин стал воплощением революционной энергии и непримиримости, но не было тех, кто бы поддержал его буйный анархизм и мечты о всеобщих крестьянских восстаниях. В своей стране Бакунину не удалось создать собственную школу. Активная антимарксистская позиция Бакунина мешала сделать его образцом для подражания будущих поколений социалистов. Бакунин, готовый сразиться с любым и каждым сторонником тирании, стоит немного в стороне от вереницы революционеров, начиная с декабристов и заканчивая Лениным. Несмотря на огромные недостатки, образ Михаила Бакунина необыкновенно притягателен.
В отличие от Бакунина, сторонника активных действий и применения насилия (своего рода донкихотство), его современник и друг Александр Герцен воплотил в себе интеллектуальную и нравственную стороны революционной привлекательности. В отношении Герцена история оказалась более доброжелательной. Несмотря на принадлежность к «сердитым молодым людям» 1860-х годов, Герцен не вполне искренне защищал революцию, имея роскошный дом; осуждал материализм, а жил на доход с миллиона рублей; подвергал резкой критике неправильные методы борьбы. Впоследствии радикалы решили признать заслуги Герцена. Ленин причислил Герцена к кругу основных предвестников большевизма. Между либералами и марксистами разгорелся спор: кому должно принадлежать наследие Герцена? Оставим в стороне политические баталии; Александру Герцену, безусловно, принадлежит особое место в истории русской литературы. Его книга «Былое и думы» является своеобразным шедевром, одним из наиболее привлекательных примеров автобиографического жанра. Даже обычные политические статьи Герцена обладают отточенностью формулировок и изысканностью оборотов, что ставит его выше русских радикальных писак с их претенциозным тоном в отношении «народа» и тяжеловесным сарказмом в адрес существующей власти.
Герцен всегда был любимцем иностранных знатоков русской революционной традиции. Это связано с его аристократизмом – и в жизни, и в творчестве. Подобно Льву Толстому, который придерживался собственных взглядов в политике и личной жизни, Герцен не мог, даже если бы и захотел, отказаться от аристократического происхождения и образа мыслей. Но в его аристократизме были и негативные стороны. Например, снобизм. Но самое неприятное, что в его частых выступлениях, направленных против материализма, присутствовал элемент притворства. Два места в книге «Былое и думы» яркое тому доказательство. Едва закончив гневную тираду, направленную в сторону Запада, и произнеся обвинительную речь в адрес буржуазии, Герцен тут же возвращается к личным делам. Царское правительство отказало ему, как политическому эмигранту, в родовом наследстве. Герцен мчится к своему банкиру, главе парижского дома Ротшильдов. Банкир сообщает царскому правительству, что деньги незамедлительно должны быть переведены владельцу, иначе оно столкнется с трудностями на международном финансовом рынке. И как весьма забавно замечает Герцен, роли тут же поменялись: подобно «купцу второй гильдии», царь покорно выполняет приказ банкирского дома. Деньги, как положено, переданы политическому преступнику. Надо сказать, что враг материализма не брезговал спекуляциями на фондовой бирже и операциями с недвижимостью. Герцен должен был испытывать некоторые угрызения совести, поскольку в Гражданской войне в США он поставил на победу «сил реакции» Конфедерации штатов Америки и продал американские облигации.
Трудно ждать, что социалисты чем-то отличаются от остального рода человеческого и должны быть более последовательны в своих мыслях и личной жизни. Во всем, что касалось революции и политических ссыльных, Герцен проявлял необыкновенную щедрость. А вот его гневные тирады в адрес коррумпированного западного материализма наносили явный вред. Он учил (а в то время влияние Герцена на русскую интеллигенцию было огромным), что только усилием воли можно добиться политического возрождения России, что устойчивые экономические институты не есть необходимое требование политической свободы. История русской революционной мысли – это история обычных людей, чье возрастающее неприятие монотонного однообразия повседневной жизни находит выход в терроризме, а затем, перегорев, они становятся активными проповедниками марксизма. Вызывавший восхищение Герцена французский социалист Прудон написал в минуту разочарования, что в человеке «таится зверь», которого интересует только пища, сон и занятие любовью. Немногие революционеры согласились бы с таким нелестным описанием обычного человека.
Герцен родился в богатой аристократической семье. Родители не оформили брак, и Герцен был внебрачным ребенком, но это обстоятельство никоим образом не сказалось ни на его образовании, ни на социальном статусе. Его отец, эксцентричный по натуре, в духе старорежимного французского аристократа, не обращал внимания на условности, к коим относилась женитьба. Трагедия декабристов потрясла воображение мальчика и послужила толчком, как писал Ленин, к последующей деятельности. Дворяне, ставшие мучениками свободы, покорили сердце четырнадцатилетнего подростка. Вскоре после этих страшных событий Герцен и его друг Огарев дадут торжественную клятву положить свою жизнь, как декабристы, за освобождение русского народа. Это был романтический жест в духе Шиллера, которым в то время зачитывалась молодежь, но Герцен и Огарев, талантливые и богатые, не имеющие необходимости заполнять политикой жизненную пустоту, навсегда остались верны юношеской клятве.
Герцен от рождения не был бунтарем и заговорщиком, подобно Бакунину. В другое время и в другой стране он мог бы стать либеральным политиком или литератором. Но Россия времен Николая I создавала все условия, чтобы впечатлительные молодые люди становились революционерами. Первый арест и изгнание из Москвы были связаны с тем, что среди знакомых Герцена было несколько молодых людей, якобы сочинявших революционные песни. Причиной второй ссылки Герцена было перехваченное тайной полицией письмо, в котором он намекал на продажность полиции. В 1847 году молодой аристократ оставил свою несчастную страну, чтобы отыскать, как он думал, на Западе гавань свободы и цивилизации.
Идеи Герцена в отношении Запада были почерпнуты из романтической литературы, немецкой идеалистической философии и являлись отзвуком трудов западных (главным образом французских) теоретиков социализма. Хотя Герцен оказался в Европе уже в зрелом возрасте, он испытал просто-таки юношеское потрясение, осознав, что политическая жизнь на Западе наполнена не только благородными идеями республиканизма и социализма и что люди во Франции и Германии заняты прозаическими делами. Революции 1848 года после некоторого замешательства и социального экспериментирования, казалось, только ослабили высший и усилили средний класс, приняв за руководящий принцип политики точку зрения среднего класса – буржуазии. Как это отличалось от романтизма! Неожиданное столкновение с действительностью выявило у Герцена националистические чувства. Европа постарела и одряхлела. Наступило время буржуазии. Вот именно с этого момента начинается становление Герцена как наиболее передового мыслителя России. Он, подобно Карлу Марксу, был абсолютно уверен, что станет свидетелем предсмертной агонии капитализма.
Привычное раздражение в отношении иностранцев обострилось у Герцена во Франции по идеологическим причинам. Русские молодые дворяне воспринимали Францию «живьем», через репетиторов и слуг, и с помощью трудов французских философов и социалистов, призывающих к борьбе с тиранией и эксплуатацией народа. Средний француз не испытывал на себе никакой тирании. Он стремился полагаться на собственные силы, был невероятно практичен и овладел тем самым извечным французским шовинизмом, который заставлял добродушно критиковать французское произношение его русских друзей. Нет ничего странного в том, что Герцен чувствовал себя намного лучше в Италии. Страдания итальянского крестьянина были такими же, как страдания русского мужика. Итальянская буржуазия была намного слабее и беднее французской, а потому не вызывала такого раздражения, как французская. В Лондоне Герцен одновременно испытывал недовольство и некое благоговение перед этим в высшей степени уверенным в себе оплотом капитализма. Он не мог не восхищаться английскими законами и индивидуализмом. В Париже, Италии и даже в Швейцарии никто не был так защищен от длинной руки царской охранки, и присутствие иностранных заговорщиков время от времени беспокоило местные власти. Британия предоставляла революционерам абсолютную безопасность, но в то же время проявляла полнейшее, оскорбительное отсутствие интереса к их делам.
Стоило Герцену в достаточной мере оценить западные институты, и он нашел средство для лечения российских болезней, принявшее форму «русского народнического социализма».[28]
О явном неприятии Герценом европейского конституционализма свидетельствует его знаменитая фраза: «Россия никогда не станет протестантской (читай, умеренной и материалистической), Россия никогда не станет juste-milieu, золотой серединой (то есть прозаическим буржуазным обществом), Россия никогда не станет революционным путем избавляться от Николая I, чтобы заменить его царскими представителями, царскими судьями, царскими полицейскими».[29]
И что потом?
Ошибочные теории приводят к негативному ходу истории. Так и в случае с Россией. Множество философских гипотез, лежавших в основе «типично русских» политических и экономических решений, являлись детищами немецких ученых. Герцен изучал творчество барона Гакстгаузена, чьи труды о русском крестьянине и сельском хозяйстве оказали огромное влияние не только на самого Герцена, но и на русскую общественную мысль XIX века. Особое внимание Гакстгаузен уделял крестьянской общине в России. На территории Европейской России община, и во времена крепостного права, и после его отмены в 1861 году, являлась основной формой аграрного хозяйства. Земля принадлежала общине, а не отдельным крестьянским семьям. В большинстве общин крестьянское собрание (в России – мир) периодически перераспределяло земельные наделы среди членов общины, решало споры и рассматривало различные вопросы (до отмены крепостничества тема обсуждения определялась землевладельцем, а после отмены – представителями правительства). Гакстгаузен рассматривал общину как относящийся к глубокой древности институт, реликт древнего коммунизма; община являлась отличительным признаком первобытного строя. России удалось сохранить эту основу крестьянской демократии и социализма, что могло оградить ее от пагубного влияния западного капитализма, где лишенные собственности крестьяне и рабочие превращались в живущий в трущобах Лиона и Манчестера пролетариат.
Русского консерватора, славянофила теория Гакстгаузена вооружала серьезным интеллектуальным оружием в борьбе против апологетов западных институтов. Крестьяне не нуждаются в парламентах; у них самая что ни на есть демократия. Община обеспечивает экономическую стабильность крестьян, придает уверенность и защищает от деградации, грозящей западному пролетариату.
Следует сказать, что в действительности община не была таким уж древним институтом. Обеспечиваемая общиной экономическая стабильность находилась на нижайшем уровне, периодическое перераспределение земли вовсе не исключало экономического неравенства среди крестьян, и, что наиболее важно, община затрудняла социальную мобильность, препятствовала техническому прогрессу сельского хозяйства и, следовательно, являлась преградой и до и после отмены крепостного права для индустриализации и экономического развития России.
Мы можем оценить происходящее, а более проницательным мыслителям дано заглянуть в будущее. Русский радикал 40—50-х годов XIX века содрогался при мысли об индустриализации мира, грязных, перенаселенных промышленных городах и ожесточенном пролетариате и всячески стремился не допустить такой судьбы для России. Теория Гакстгаузена только подкрепляла уже существующую идеализированную точку зрения русского социалиста на общину: да, Россия стремится к цивилизованному миру и социализму, но без индустриализации. Это приятно тешило национальную гордость. Кто бы мог подумать, что отсталая, самодержавная Россия может указать остальному миру путь к демократии и социализму!
Кроме того, социализм, с точки зрения Герцена, включал план объединения свободных крестьянских общин. В первую очередь следовало отменить крепостное право; крестьяне должны были получить землю, заплатив землевладельцам небольшую компенсацию или вообще без компенсации.[30]
В отличие от Бакунина Герцен был противником крестьянских восстаний, подобных тем, что имели место в России в XVII веке. Время от времени Герцен подумывал о реформе сверху и взывал к совести и уму собственного класса, дворянства. Несмотря на полное неприятие буржуазного Запада, Герцен был настоящим европейцем, по крайней мере, высоко ценил индивидуализм и не признавал насилия до тех пор, пока не будут исчерпаны все возможности для убеждения и мирного урегулирования.
Вклад Герцена в революционные традиции не ограничивался только аграрным социализмом; его точка зрения на общину и идеализация демократических, а по сути, коммунистических основ русского крестьянства не сильно отличались от взглядов Бакунина и других современных радикалов. Сама личность Герцена, учителя и вдохновителя, является основным вкладом в революционное движение. Его личность, его мастерство писателя и журналиста способствовали созданию классического образа русского интеллигента, человека, заботящегося о благе людей и считающего занятие политикой долгом каждого думающего, честного человека. Именно таким был Герцен, взявший на себя ответственность за душевное состояние русской эмиграции. Сбежавшие из России жертвы тирании чувствовали себя не просто отдельными личностями, а объединенными общей ответственностью за политическое будущее России.
В 1857 году в Лондоне Герцен начал издавать газету «Колокол». В России Герцен в свое время уже предпринимал попытки опубликовать свои идеи, но только с «Колоколом» у него появилась возможность занять главенствующее место в интеллектуальной и политической жизни. Смерть Николая I в 1855 году, поражение России в Крымской войне привели к ослаблению самодержавия. «Колокол», официально запрещенный, проник в наиболее влиятельные круги; его читал даже император Александр II. В тот момент создатели газеты очень точно уловили дух перемен после смерти прежнего деспота. Социально-политическая система давно себя изжила, что наглядно продемонстрировало поражение в войне. Власти решились на реформу; новый император не унаследовал от отца его панического страха перед любыми политическими изменениями. С первого взгляда, если не вдаваться в подробности, есть некоторое сходство этого времени с постсталинской эпохой, правда, царское правительство не обладало столь широкими возможностями, чтобы удержать либерализм в разумных рамках. Отсутствие у власти опыта умелой пропаганды лишило ее возможности отнести прошлые беды за счет культа личности.
Время от времени «Колокол» одобрительно отзывался о тенденциях в реформировании, а временами, напоминая об обещаниях, данных царем, подвергал их нападкам за излишнюю медлительность. Больше всего доставалось отжившей бюрократической системе и в особенности тем, кто продолжал цепляться за николаевский режим. Благодаря таланту политического обозревателя Герцен приобрел известность в России как в среде либералов, так и среди тех, кто придерживался умеренных взглядов. Но успех и благожелательное отношение были недолговечны. Герцен, сам того не подозревая, уже заразился западным либерализмом и превратился в либерального революционера. По его мнению, любая реформа должна была быть нацелена на будущее и привести к полной свободе и социализму. Он не мог понять новое радикальное направление, которое с большим сарказмом относилось ко всем реформам и требовало полностью уничтожить старую социально-политическую систему, не дожидаясь создания новой, социалистической России. Конфликт сулил будущий раскол в революционном движении: каждое следующее поколение смотрело на старших с жалостью и презрением, как на людей излишне мягких и не расположенных к революционной борьбе.
В политике, как, впрочем, и в личной жизни, Герцен был истинным порождением романтизма, приступы экзальтации у него периодически сменялись депрессией. Новость, что царь планирует освобождение русского народа от векового рабства, вызвала у него взрыв благодарности. Он назвал Александра II освободителем России и поместил на страницах «Колокола» несколько писем в адрес императора с советами, как справиться с противоборствующей бюрократией и реакционной частью дворянства. Временами эта односторонняя «переписка» принимала смешной оборот, как в случае, когда Герцен давал советы царской семье относительно воспитания наследника престола.[31]
Но стоило проявиться репрессивной политике нового режима, как неумеренные восторги Герцена сменялись на суровое осуждение. По сути, предрасположенность к царю (и Герцен был не одинок в своих чувствах) была связана с народничеством. Поверил ли крестьянин, что царь для него – отец родной, и не обвинил ли бюрократическое правительство в том, что оно обмануло царя, воздвигнув барьер между царем и его народом? Даже террористы, впоследствии убившие императора, стали жертвами тех же чувств, той же веры во всемогущество одной личности: они покарали несправедливого отца, который дал себя обмануть и отказал народу в свободе. Русским марксистам была абсолютно чужда атмосфера столь сокровенных революционных чувств в отношении царя. Для Ленина император был «дураком Романовым» и личностью, не обладающей никаким влиянием.
В начале 60-х прежнее влияние «Колокола» в России резко пошло на убыль. Процесс освобождения крестьянства не оправдал надежд Герцена. Царизм в очередной раз поверг его в ужас кровавым подавлением восстания в Польше в 1863 году. Герцен был в числе сравнительно небольшого числа русских интеллигентов, искренне вставших на сторону поляков. Несмотря на этническую связь (а может, благодаря ей) и всю историю двух этих народов, отношения между поляками и русскими складывались не лучшим образом. В отношении поляков русское общественное мнение придерживалось стереотипов, не слишком отличающихся от тех, которыми иногда награждали евреев. Радикалы видели в польских лидерах аристократов и землевладельцев, которые эксплуатировали своих (а нередко русских) крестьян. Консерваторы считали поляков нацией революционеров, похвалявшейся своей исключительной культурой и предавшей славянскую расу. Герцен, уверенно вставший на защиту польской независимости в тот момент, когда поляки убивали русских солдат, разбудил в России шовинистические чувства.
Герцен катастрофически быстро терял влияние и среди радикалов, готовых приветствовать любое выступление против царизма. Герцен явно отставал от «людей 60-х годов», или «нигилистов», как их иногда называют. Он был продуктом романтизма, а они вообразили себя представителями «научного» коммунизма. На их взгляд, социализм Герцена был излишне гуманным. Во многих случаях «нигилисты» были людьми низкого происхождения; их самолюбие уязвляли аристократические манеры и изысканный язык Герцена. Они прикрывали свою социальную и интеллектуальную неполноценность, как это зачастую происходит в подобных случаях, сарказмом в адрес «людей 40-х годов» с их полными благих намерений, но такими устаревшими и бессмысленными либеральными идеями (в радикальной среде слово «либерал» стало звучать как оскорбление). Новые люди, вроде Чернышевского, вызывали у Герцена скорее эмоциональное, нежели политическое неприятие. Он чувствовал, как, вероятно, почувствовал бы в большевиках, что занятие революцией, скорее всего, является для них не возможностью добиться свободы, а просто самоцелью. За их ярко выраженным материализмом и погруженностью в науку Герцену виделась враждебность к традиционной культуре, ко всему, что не могло стать «полезным», то есть не соответствующему их политическим представлениям и амбициям. В ужасе от новых радикалов Герцен произнес фразу, которая постоянно ставилась ему в вину: молодежь, писал Герцен, сохранила в своей ментальности характерные особенности, присущие «комнате для слуг, духовной семинарии и казарме». Это был прямой намек на их плебейское происхождение, обвинение в грубости и зависти к старшему, более «благородному» поколению. В другом случае Герцен воспользовался приемом, который впоследствии использовался во всех революционных спорах, а сегодня, тщательно отлаженный, прослеживается в отношениях между русскими и китайскими коммунистами, которые, отказавшись от собственной политики, ставшей «крайне» правой, служат интересам реакции. В статье под заголовком «Very Dangerous» (есть какая-то неестественность в том, что название дано на английском языке) Герцен объявил, что нападки на него служат интересам наиболее реакционной части царской бюрократии и за это правительство могло бы наградить молодых радикалов.
Герцен с горечью понял, что его противники все сильнее завоевывают умы и сердца молодого поколения России. Кроме того, к нему пришло осознание безнадежности его собственной политической позиции. Герцен не мог позволить себе долго оставаться среди людей с умеренными взглядами и отрицать любые формы революционной борьбы. В нем уже проявилась психологическая черта, ставшая проклятием будущих либералов. Как повезло Ленину, который понял и использовал в своих интересах слабоволие либералов.
В силу характера Герцен должен был вернуться к революционной борьбе. Он все еще возлагал надежды на императора, но, как и прежде, горячо реагировал на любые проявления тирании и жесткости со стороны властей. Студентам, возглавившим теперь революционные беспорядки в России, Герцен писал: «Слава вам! Вы начинаете новую эру, вы осознали, что время слухов, скрытых намеков (тайного чтения), запрещенных книг прошло». Куда же им следовало идти, если власти закрыли университеты? «К народу, к народу… показать ему… что среди вас есть те, кто готов сражаться за русский народ». На арест Чернышевского, своего основного антагониста среди радикалов, человека, который олицетворял для него духовную узость (менталитет семинарии), Герцен отреагировал статьей, в которой отдавал дань уважения Чернышевскому и осыпал проклятиями царизм.
Последние годы жизни Герцена (он умер в 1870 году) были омрачены личной драмой. Kapp в «Romantic Exiles» дает яркую картину бурной личной жизни революционера и его окружения; жизни, отравленной неверностью, а затем трагической смертью жены; мучительной связью с женой самого близкого друга, Огарева, связью, которая не смогла внести раздор в давнюю дружбу и не отразилась на политическом сотрудничестве, но, безусловно, нанесла моральный и психологический удар Огареву.[32]
Переезд Герцена на континент был связан не только со снижением популярности «Колокола», но и с личными соображениями. К тому времени в Женеве сосредоточилась новая русская эмиграция, а какой же русский мог долго оставаться в Лондоне с его холодной, викторианской атмосферой, отвратительной английской кухней, вдали от очаровательных французских кафе, столь необходимых революционерам-изгнанникам? Герцену Лондон казался «муравейником»; ничто не связывало его с интеллектуальной и политической жизнью британской столицы. Круг его знакомых практически ограничивался эмигрантами.
Герцена не приводил в восторг не только новый русский радикализм, но и многие тенденции европейского социализма. Ему были чужды «научный» социализм и то особое внимание, которое придавалось рабочему. «Рабочий любой страны превратится в буржуа». Какое дальновидное, даже если и чрезмерно оптимистичное, суждение! Русские марксисты так до конца и не простили Герцену неприятие им основной роли рабочего класса. Как можно сравнивать героический рабочий класс с продажной, филистерской буржуазией? Но против Маркса Герцен не мог устоять. Лондонский политический деятель относился к так называемому «желчному» типу революционера. Интриган, не отказывавший себе в удовольствии во время полемики оскорбить оппонента и вылить на него ушаты грязи. Герцен не разделял бакунинского патологического антисемитизма и германофобии (хотя и не любил немцев). Но Маркс для него являлся олицетворением духа немецкой буржуазии: педантичный, абсолютно неромантичный, лишенный жалости и сострадания и всего того, что он не считал необходимым для настоящего борца за народное право. За одно то, что доктор Маркс выступал или просто присутствовал на каком-либо политическом сборище, Герцен был готов простить ему все.
Последователи и противники Герцена по-разному оценивали веру Герцена в нравственную основу революции; зачастую их мнение сильно огорчало Герцена. Он писал, обращаясь к горячим головам «молодой России», распространявшим манифесты, призывающие к террору, что давно перестал на войне и в политической деятельности желать крови врага. «Всякий раз, когда будет пролита чья-то кровь, прольются чьи-то слезы». Но будущее русское революционное движение принадлежало таким революционерам, как лишенный всяческих сантиментов Чернышевский: «История шагает не по Невскому проспекту; ее путь пролегает по грязи, отбросам, через болота и овраги! Если вы боитесь покрыться грязью и испачкать башмаки, не занимайтесь политикой!»[33]
Это несправедливо по отношению к Герцену. Он не боялся забрызгаться грязью; он просто не хотел, чтобы революция запачкала руки бессмысленной кровью. «Удача» пришла к Герцену после смерти: все направления русской революционной мысли признали в нем духовного наставника. Дома он чувствовал бы себя неуютно среди либералов, пребывающих в восторге от парламентских институтов Запада, и, уж конечно, не принял бы большевизм. Коммунистам лучше всего удавалась посмертная реабилитация. Мертвых не заставишь отказаться от собственных убеждений, но их ошибки могут быть приписаны происхождению или эпохе, которой они принадлежали. В пантеоне коммунистических святых – предшественников Ленина – Герцен разделил неподходящую компанию с Чернышевским, террористами «Народной воли» и Плехановым (который бы также воспротивился подобной чести). Можно с уверенностью сказать, что, окажись Герцен в XX столетии в Париже или Лондоне, он с не меньшим пылом, чем когда-то Николая, заклеймил бы советскую власть. Можно не сомневаться, что он бы совместил разгром российской тирании с выражением протестов в адрес капиталистического Запада с его империализмом, непониманием того, что происходит в России, жестокой и деспотичной, хотя, возможно, все еще сохраняющей семена свободного и лучшего общества. Можно даже ожидать, что Герцен приветствовал бы приход коммунизма в Китай, а легендарные события, связанные с кубинской революцией, вызвали бы в нем необычайное волнение. Вероятно, энтузиазм и разочарование Герцена вызывают в нас воспоминания, относящиеся не только к России и ее прошлому.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.