Стенограмма беседы с жителем Симферополя Евсеем Ефимовичем Гопштейном

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Стенограмма беседы с жителем Симферополя Евсеем Ефимовичем Гопштейном

Немцы пришли в Симферополь утром 2 ноября 1941 года, заняли они под свой штаб здание мединститута по Вокзальной улице, и население Центрального района узнало о входе – вступлении в Симферополь от жителей, которые по тем или иным делам стали появляться в разных частях города. Часов около девяти-десяти утра 2 ноября в городе стали появляться первые немецкие фигуры.

Первое, на что население обратило внимание, – подчеркнутая щеголеватость – все были свежевыбриты, одеты щеголевато в новые чистые костюмы, словно люди явились для парада, а не из-под Перекопа. Оказывается, сюда были брошены части из тыла, это было сделано для того, чтобы у жителей появилось другое впечатление. Об этом впечатлении долго в городе говорили. Говорили: «Воевали, воевали, а смотрите, какие они чистенькие, аккуратные». Так, в течение первых часов 2 ноября они распространились по всему городу, начали мчаться мотоциклисты с какими-то поручениями, чувствуется, что они являются хозяевами города. В центре районов начали появляться дощечки с указанием маршрута. День был тогда солнечный, погода была еще не осенняя, просто прохладная, не работавшее население высыпало на улицы, по углам были группы народа, начинался разговор с солдатами, кое-кто понимал по-немецки, еврейское население начало разговаривать.

Я вышел из дома часов около двенадцати, прошел по центральным улицам города, заглянул на Пушкинскую и натолкнулся около театра на толпу, когда подошел поближе, то увидел, что висел первый приказ на трех языках: русском, украинском и немецком.

На стене висел приказ с тремя параллельными полосами, оформленный ярко-красной рамкой. Совершенно очевидно, что толпа в несколько десятков человек приказа читать не могла, поэтому кто-то зычным голосом читал приказ вслух, читал громко, и если не все, то общий смысл приказа я усвоил сразу. Надо сказать, что приказ был довольно большой и сразу же произвел жуткое, удручающее впечатление, чувствовалось, что жизнь Симферополя (до того момента не чувствовалось) как будто топором обрублена. Весь тонус жизни, взаимоотношения людей друг с другом разных национальностей, атмосфера была дружелюбная. Симферополь был многонациональным. В Крыму по переписи насчитывалось пятьдесят национальностей, [1126800] жителей. Такое громадное количество национальностей на сравнительно небольшое количество жителей. Люди жили по-братски, дружелюбно, элементы национальной борьбы отсутствовали. Но этот приказ вносил в эту атмосферу какое-то новое начало. В приказе слово еврей не употреблялось, а говорилось – жиды.

Первый приказ говорил, что германская армия вступила в пределы Крыма. Насколько помню, говорилось так, что германская армия вступила не как завоевательница, не для захвата территории, а вступила на борьбу с жидами и большевиками. Половина приказа была отведена жидам, и слово «жид» склонялось на все лады – жиды, жидам, о жидах.

На всем протяжении приказа из этого чувствовалось, что тут таится что-то новое, закрадывалось болезненное чувство. Я почувствовал это как еврей и другие почувствовали, что жизнь Симферополя начинает двигаться по нездоровому курсу. Когда содержание приказа стало ясно – мало кто говорил, большинство молчало. В этом приказе говорилось о военнопленных, чтобы не давать приюта, что всякий укрывающий военнопленного будет отвечать по закону. Я перестал слушать приказ и стал всматриваться в лица толпы. Она была пестрая, разношерстная – армяне, татары, евреи и русские. Меня заинтересовало, как реагирует толпа, как она воспринимает этот приказ, самую основную идею. Мне хотелось увидеть, встречаются ли элементы сочувствия, можно ли это заметить на лицах населения, и надо сказать, что я ошибки не делал и не делаю теперь, когда говорю, что настроение было не в пользу приказа. Люди стояли с опущенными головами, сосредоточенными лицами, нахмуренными бровями. Видно было, сколько я мог видеть по окружающим, что сочувствия нет. Они рассчитывали, публикуя этот приказ, на зоологические инстинкты, они рассчитывали встретить старую закваску, и должен сказать, что я в первый момент этого не видел. Толпа стояла огромная, молчаливая, никаких обменов впечатлений. Вот первое впечатление от вступления немцев в город. Вот первый приказ.

Помню, что в этом приказе обращало на себя внимание то, что жиды должны привлекаться на физическую работу – засыпку котлованов, уборку мусора, уборку трупов, как немецких, так и с нашей стороны, для чего должны были привлекаться евреи, обязанности по привлечению возлагались на старост, которые назначались германским командованием, а частично избранных населением. На все физические работы должны были привлекаться жиды.

Около 8 ноября по улицам города были развешаны громадные объявления о создании Еврейского комитета: «Распоряжением господина германского коменданта создан Еврейский комитет в составе тринадцати человек». Какие функции комитета этого, что он должен делать, представляет ли интересы еврейского народа – ни о задачах, ни о функциях ничего сказано не было. Сообщалось, что такие-то лица избраны в состав комитета и в числе их такой-то избран председателем. Из них никто не сохранился, так как они погибли, как и все.

Через несколько дней после организации этого комитета появилось распоряжение – распоряжения писались от руки и, надо сказать, громадным количеством добровольцев-евреев, которые окружили Еврейский комитет, – интеллигенция – адвокаты, инженеры… Чувствовалось, что они объединяются вокруг Еврейского комитета как центра, вокруг которого можно держаться, они пошли в Еврейский комитет, чтобы помочь в работе.

Состав Еврейского комитета был простенький, серенький. Я скажу о путях его комплектования. Здесь, в Симферополе, был человек без определенной профессии, участвовал в Первой мировой войне – Зельцер, служил в жилищной кооперации[249]. Зельцеру германским командованием было поручено формировать Еврейский комитет. Что его натолкнуло? Думаю, что Зельцер имел соприкосновение с германским командованием, и поэтому его назначили.

Что немцы пришли с большим количеством готовых адресов либо эмигрантов или получили адреса родственников и близких коренного населения, но, так или иначе, тот политический аппарат, который пришел с командованием, имел адреса нужных людей. Может, так и Зельцера отыскали и поручили ему организацию Еврейского комитета. Может быть, на него натолкнулись другим порядком – человек пошел за чем-либо в комендатуру.

Среди немцев было много людей, хорошо говоривших по-русски. Может быть, Зельцер был первым человеком, который с ними связался. Совершенно естественно, что он и по культурному уровню и по бытовым условиям из своего мирка – мирка мелких спекулянтов, бухгалтеров. Я уже сказал, что состав комитета был серенький, простенький и по культурному уровню не подходил для той роли, на которую его выдвинули. Вот это и побудило еврейскую интеллигенцию сплотиться с тем, чтобы, если понадобится, помочь. Эта интеллигенция переписывала объявления, несмотря на то, что требовалось распространить в громадном количестве экземпляров. Как только понадобилось, писались объявления, и еврейская молодежь с банками клейстера ходила по всему городу и расклеивала объявления, и через несколько часов германские распоряжения висели по всему городу. Например, приказ о скоте. Писалось: все еврейское население обязано по распоряжению германского командования представить сведения о всех коровах, овцах. Или дальше: все еврейское население обязано представить в распоряжение германского командования персидские ковры. Еврейское население обязано представить три тысячи комплектов одеял, матрацев и белья – это собирали для госпиталя. Наряду с этими требованиями начали поступать и устные распоряжения. Я, как и большая часть интеллигенции, заходил в Еврейский комитет – делать нечего было, не работал, нужно было уточнить положение, хотел знать, чем пахнет в атмосфере. Я, как и многие другие, заходил, беседовал и сам был свидетелем, или мне рассказывали члены комитета о требованиях, которые поступали, о бесчинствах германского командования.

Были такие требования: представить германскому командованию девять отрезов синего шевиота. При мне приходил полицмейстер, что нужно к такому-то числу, сегодня к вечеру, сорок столовых приборов и столько же столового белья – скатертей, салфеток. Оказывается, генерал Манштейн, который взял Крым, давал банкет старшему офицерскому составу и нужна была сервировка. Где мог взять Еврейский комитет сорок приборов? Приборы должны были быть одинаковые. Обратились тогда к Балабану – это директор местной психиатрической лечебницы, это был еврей, у него было большое количество посуды[250]. При мне написали записку, послали двух человек и просили выручить комитет. Посланцы ушли, я тоже ушел, а на следующий день (как известно, хождение было только до пяти часов вчера) я узнал, что посуда и белье были даны доктором Балабаном.

И были такие распоряжения – еврейское население должно сдать свитера, фуфайки, шарфы, рукавицы… Дело подходило к зиме, они начали чувствовать, что нужно подготавливаться. Они начали на улице снимать с прохожих зимние рукавицы, а если под рукавицами оказывались часики, то и часики снимали совершенно спокойно. Мне рассказывали случай, когда с одного инженера сняли перчатки и часы в самом начале зимы, а он уже был на службе в каком-то германском учреждении, и после того как с него сняли перчатки, показал удостоверение со свастикой, и сразу ему вернули и перчатки и часы.

12 ноября начали визитацию по квартирам: входили во двор и спрашивали, где проживают евреи, сначала, где проживает еврейское население. Ходили из дома в дом, из квартиры в квартиру и начали первые эксперименты по грабежу.

В первое время было объявлено, что движение гражданского населения разрешается до пяти часов вечера, и к этому времени движение прекращалось.

Итак, заходили немцы из квартиры в квартиру, если в квартире евреи, откровенно, совершенно без стеснений подходят ко всем вещам: комодам, сундукам, буфетам, шкафам и начинают шарить. Приходят, сидит семья за чаем, сахар был тогда предметом несвободным к покупке, стоит сахарница с мелко нарубленными кусками сахара для чая вприкуску, подходит немец и высыпает содержимое в карман. Если найдет баночку с вареньем, маслом – все это было предметами не особенно встречающимися, – забирали, точно так же забирали картофель во всех случаях. Вот первые шаги в течение первой недели – общая линия их поведения от грабежа к грабежу. Одновременно с этим вывешивали объявления от имени германского командования, что грабежи запрещены, – с одной стороны, они запрещены, с другой – проводятся официально. Немцы занимались самым низменным бандитизмом – начали с картофеля, сахара, с мелких запасов, а потом стали брать женские рубашки, платье, белье, и все это вывозили в Германию. Обувь и женская одежда – все шло в Германию, о детском я не говорю – все забирали.

С 12 ноября еврейское население обязано было носить на обеих руках повязки со звездой. Я сам носил. В первые дни я носил, а потом перестал носить. Комендатура заметила, что перестали носить, и требовала беспрекословного выполнения приказа.

Иду я по Советской улице, идут немецкие солдаты, щелкают семечки, смеются между собой, разговаривают (на мне было неплохое зимнее пальто), идут и говорят: «Хорошо бы снять с него пальто». Это было днем. Ко мне один раз пришли около часу дня, обычно я уходил, чтобы не портить нервы в ожидании судьбы и не получать сцен. Если они вошли в квартиру, начинали шарить. У меня ничего для них не было ценного: библиотека была научная, она не могла привлечь, продовольственных запасов не было, семья моя выехала в августе.

Работал я экономистом в системе НККХ[251], научный работник, состою на учете специалистов народного хозяйства, по профессии экономист, кроме того, занимаюсь научной работой, литератор по библиографической группе.

У меня почти никаких запасов продовольствия не было – было около пуда муки, пуда полтора картошки, бутылка подсолнечного масла.

В одно воскресенье я был дома, стук в дверь, открываю – два солдата. Я по-немецки говорю: «Что вы хотите?»

«Здесь евреи живут», – он делает движение войти в квартиру (я не трус, может быть, было большой опасностью встречаться), когда он сделал движение войти, я отодвинул его руку в сторону и сурово говорю: «Что вам нужно в моей квартире?» «Мы желаем посмотреть». Чего смотреть – нечего. Один из них был зеленый парнишка, еще не очерствевший, а другой постарше. Парнишка говорит: «Ищем комнату для себя». Несмотря на то, что было запрещено жить по квартирам, они устраивались, старались устроиться в семье. Я говорю: «Я живу один, вам не подойдет, затем вам нужно обратиться в комендатуру, если нужна квартира – есть квартира пустая с мебелью, где жил инспектор Госбанка. Кроме того, хочу вам напомнить, что висит объявление коменданта, что кражи по городу запрещены. Со мной приходится разговаривать как с человеком грамотным, в случае чего я беру вас за воротник». Они извинились, щелкнули каблуками и вышли. Для видимости посмотрели пустую квартиру через комнату, извинились и ушли. Через несколько дней – было темно, и я завешивал окно одеялом, горела лампа, поэтому завешивал, слышу характерный стук костяшками. «Что нужно?» «Откройте». Открываю – гестаповец. «Тут евреи живут?» Направляется в первую, затем во вторую комнату. «Устройте свет». Я полез снимать ставни, начал снимать одеяло – устроил свет. Он осмотрелся и первое, на что обратил внимание, – обилие книг. Книги на столах, диване, стульях. «Ваша профессия?» Я говорю: «Экономист, кроме того, занимаюсь литературой». «Это вы все написали?» Вопрос показался странным, так как по внешнему виду он должен быть культурным. Я мысленно удивился и усмехнулся: «Нет, это было бы слишком много для одного человека». Говорю, что имею печатные работы. Он провозился несколько минут – потрогал книги, завернутые в бумагу от пыли, подергал плечами и ушел.

Примерно через неделю – числа 18 ноября появилось распоряжение Еврейского комитета, который, ссылаясь на распоряжение германского командования, извещал о регистрации всего еврейского населения. Объяснялось, что взрослые являются сами, о детях дают сведения родители. Комитет помещался на Фонтанной площади – напротив городской лаборатории. Потянулась очередь еврейского населения для регистрации, пошел и я.

При регистрации требовались такие данные: имя, отчество, фамилия, адрес, возраст, профессия. Я не помню, было ли еще что, на паспорте делалась отметка от руки. Цели этой регистрации никто не знал: ни еврейское население, ни Еврейский комитет.

Что спрашивали профессию, мы думали, хотели восстановить рабочие кадры, направление рабочей силы. Так еврейское население жило вплоть до 8 декабря.

Ежедневно поступали требования в комитет о присылке рабочей силы, приходило бесконечное количество народа. Приходили солдаты, офицеры и требовали послать женщин молодых, здоровых для уборки помещений, дайте столько-то десятков мужчин для физической работы. Там всегда толкалось большое количество народа. Кроме того, я вспоминаю, что еврейское население города являлось обязательно в комитет. Здесь было зарегистрировано около двенадцати тысяч человек, и всегда около комитета была громадная толпа.

Поступало требование дать полтора-два десятка женщин, выходил кто-нибудь и выбирал: «Вы, вы, идите за мной». Приводил в канцелярию и говорил: «Вот вам пятнадцать-двадцать человек». Людей брали на уборку помещений, на кухонные работы, на очистку от завалов улиц. Вся Севастопольская представляла сплошную свалку. На третий-четвертый день вся улица была завалена камнями – последствия бомбардировок, трупов не видел, потому что они были убраны, валялась масса лошадей.

Я шел по улице Розы Люксембург, где помещалась германская комендатура, стоит немец, и, когда я проходил мимо него, он говорит: «Заходи». Я недоуменно посмотрел и спрашиваю: «Для чего?» «Там тебе расскажут». Направляюсь, встречаю одного (из местных немцев), в свое время он скрылся от высылки, как многие делали, и оказался в роли распорядителя. Оказывается, нужно было переносить мебель из одной комнаты в другую, и мне пришлось участвовать в этой операции.

Когда они увидели, что еврейское население бедное, – они пришли из Варшавы, где еврейское население богатое, и спрашивают, где богатые евреи. Им говорят: «У нас нет». Покажите, говорили на разных языках, немцы не верили Еврейскому комитету, а евреи удивлялись, до какой степени они мало представляют еврейское население. Прошло несколько времени, они говорят: «Мы сами найдем». Гурвичу поручили сопровождать, чтобы он указывал наиболее зажиточных. Они должны были ходить и грабить. Посадили его в автомобиль, он говорит: «Думал, думал, куда везти, вспомнил, что есть юрисконсульт, потому что они хорошо зарабатывали, был Довгалевский – вспомнил о нем и повез к нему».

Так и протекала еврейская жизнь, понемножку они вошли во вкус грабежа еврейского населения. Пришли к доктору Казасу, увидели бинокль Цейса и забрали.

Здесь жил бухгалтер Фидлон. 12 ноября к нему пришли два немца и спросили, где живет еврей. Когда пришли к нему – предложили сдать вещи, он протестовал. Они говорят: «У тебя есть золото». Вытащили кортик и пригрозили. Не то сам отдал, не то сами взяли…

Так примерно шла жизнь до первых чисел декабря.

После переписи, о которой я говорил и которая проходила в течение двух-четырех дней, комендатура потребовала от Еврейского комитета разработки материала в сводки, и для этого дела дали несколько дней. Я был начальником сектора городского хозяйства УНХУ[252] с девятилетним опытом, правда, я работал в области городского хозяйства, а не демографии. Я хотел помочь комитету, но меня опередили, проделали эту работу до меня.

Здесь был полубухгалтером-полуэкономистом и работал в Госплане Нис селиович, он имел желание помочь комитету и много работал, не пропускал никакой работы, был значительно моложе, и этот Нисселиович взял материал в разработку. Он консультировался по кое-каким вопросам. Так ему приходилось иметь дело с вспомогательной рабочей силой, с людьми, хотя и культурными, но статистической работы не знающими. Составление сводки несколько затянулось, и ежедневно из комендатуры приходили и требовали эти сводки. С составлением сводки запаздывали, и ее требовали с угрозами.

Я переписал себе результаты. Результаты были такие: всего еврейского населения было четырнадцать тысяч человек, включая крымчаков тысячи полторы. Это не было прежнее еврейское население города Симферополя, потому что в период военных действий из города Симферополя и других городов часть населения эвакуировалась, а с другой стороны – здесь оседали бежавшие из Херсона, Днепропетровска, естественно, они оседали главным образом в городе Симферополе. В Симферополь хлынуло население еврейских деревень Фрайдорфского, Лариндорфского района, Евпатории – все это осталось в Симферополе, потому что они повисли в воздухе. Здесь они считали, что будут в своей среде, в гуще еврейской общины, и в результате этого процесса мы обнаружили около четырнадцати тысяч человек.

Не знаю, сколько было по переписи 1939 года, потому что данные еще не были опубликованы[253].

Таким образом, здесь оказалась часть местного населения, а часть из прилегающих районов.

7 декабря зашла крымчанка – соседка, старая женщина, сыновья у которой были в Красной Армии, невестка работала в кооперации. Эта соседка была женщина малограмотная, относилась ко мне хорошо и в трудную минуту пришла посоветоваться. В чем дело. Оказывается, из общины – Еврейского комитета поступило распоряжение, основанное на распоряжении германского командования, чтобы все крымчакское население 8 декабря, не позже 9 декабря явилось на сборный пункт, который был назначен на площади Гельвига, где было студенческое общежитие педагогического института. Старуха плакала и говорила: «Это, несомненно, наша погибель». Я пробовал успокоить. Разговоров до этого никаких не было – не верил в возможность массового уничтожения.

Сюда приехал в составе германской армии профессор Карасик, профессор Венского университета, специалист по народоведению, я знал о его присутствии из связи с библиотеками. Библиотекари были добрые знакомые, и я узнал от них, что для него делается такая-то работа в Центральной библиотеке пединститута. Я заходил к ним и знал, что делают такую-то работу в трех библиотеках. Делалась работа по подысканию литературы.

Я не знал существа его работы, но знал о задании библиотекам, но его задача была, очевидно, не ознакомление с населением в данной области. Когда пошел слух, я разъяснил ей, что ни о каком уничтожении не может быть и речи, он, может быть, ведет научную работу. Я думал, что он дойдет до измерения черепа. Крымчаки, несомненно, евреи, но отличаются языком, обычаи татарские, смешанные, молятся в еврейских синагогах на древнееврейском языке. Бытовая обиходная речь татарская. Крымчакский ученый в XVII веке Лехну жил в Карасубазаре.

Караимы тоже говорят на татарском языке, караимский язык – язык крымских татар.

В ханском дворце в 1883 году[254] были приняты в качестве обиходного языка персидский, турецкий или арабский, на них говорила вся придворная среда, и это не могло не наложить отпечатка на бахчисарайскую среду.

На юге большое количество греков, армян. Караимский язык – засоренный язык. Язык караимов был гораздо чище, и по фонетике языка, по оборотам, по прочим элементам он был близок к ногайскому. Это смесь хазар с евреями, но не евреи.

Я слышал эти слухи и сам считал, что не может быть уничтожения целой национальной группы в полторы тысячи человек. За что же уничтожать, в моем сознании и понимании это не укладывалось.

На следующий день приходит соседка и говорит: «Было распоряжение взять теплые вещи, теплую одежду и продовольствие на восемь дней и явиться на сборный пункт». Старуха говорила: «Это гибель, мы с вами больше не увидимся».

Какая-то тень начала падать и на мое сознание – я начал вдумываться, вглядываться, связывать одно с другим. Жидоедство висело в воздухе.

Моя соседка попрощалась и ушла. Это было с 8-го на 9-е декабря.

Затем оказалось, что такое же распоряжение имеется в отношении всего еврейского населения – явиться 9–10 декабря в студенческое общежитие на Госпитальной площади, в общежитие медицинского института против парка Ленина и здания обкома партии по Гоголевской улице (улица Гоголя, 14) – сборные пункты. Сроки явки 10–11 число.

Никаких объявлений совершенно не было ни для караимского, ни для еврейского населения. Узнавали друг от друга. Я пошел в Еврейский комитет. Я мог узнать то, чего не могли узнать другие. Больных мест у нас было много, и в комитете были всякие люди, которые рассказывали о грабежах. Узнал, что распоряжение поступило явиться на сборные пункты, захватив теплую одежду и продовольствие, – это верно. 9 декабря я пошел узнать, и сказали, что это правильно, такое распоряжение получено от германского коменданта, что явиться нужно. В город уже проникал целый ряд слухов.

10 декабря было пять вариантов, смысл их сводился к следующему:

1) что еврейское население пошлют впереди германской армии, которая наступает на Севастополь, в качестве заслона;

2) что их пошлют на работу в Бессарабию;

3) что пошлют в колонии Фрайдорфского и Лариндорфского районов, так как озимые еще не засеяны, словом, пошлют для работы;

4) что всех евреев вышлют в СССР за фронтовую полосу;

5) и последнее – всех уничтожат.

Эти пять вариантов бродили в умах всего населения и в еврейской и русской части.

Русская часть – окраинное население тесно соприкасалось с военнопленными или людьми, которые пошли в порядке вольного найма: железнодорожные рабочие, рабочие с производства, некоторые производства уцелели, как завод № 99, на железной дороге работало депо. Люди самим ходом жизни были втянуты в германизацию. Какой был вариант правильным, кто мог знать.

Я не верил в уничтожение.

10 декабря по городу утром разнесся слух, что явка отменена. Моя сестра жила отдельно, работала химиком горлаборатории, с высшим образованием, говорила по-немецки. Мы условились идти вместе. 10-го числа утром я ее ждал, но она долго не являлась, затем пришла часов в одиннадцать или двенадцать и говорит, что в городе есть слухи об отмене этого распоряжения, что слышала от соседки и еще от кого-то. Она решила, что нужно узнать из первоисточников, и обратилась в гестапо на Госпитальной площади. Она пошла туда узнать, нужно ли являться, и на нее набросились с криком (по-немецки она говорила не совсем свободно), что распоряжение пока не отменено. Она говорила, что должен быть приказ, говорила, что никаких распоряжений нет, предложение о явке тоже только слухи. С этим она и пришла ко мне.

Мы решили, что если завтра пойдем, тоже ничего не потеряем, может быть, действительно что-нибудь изменится. Так прошел день десятый, наступило 11-е число – последний день явки.

В ночь с 10-го на 11-е число ночь была тяжелая, нервы были напряжены до последних пределов, чувствовалась какая-то катастрофа, что ничего хорошего это не предвещает, даже отправка на работу, лучше во Фрайдорфский район (Крым, АССР), хуже в Бессарабию. Не укладывалось в голове, что могут послать на фронт впереди своих войск, допускали, что могут выслать за пределы СССР. Я совершенно не допускал мысль о расстреле. Люди собираются с детьми, стариками. Все, что было здорового, ушло в армию, честно, добросовестно люди ушли в армию.

Я говорю, когда я читал в течение летних месяцев газету «Красный Крым», это все мало отражалось, а центральные газеты редко попадали, потому что трудно было достать. Если освещалось, то в «Правде», «Известиях», а в «Красном Крыму» слабо, центральные газеты были малодоступными. Так что о том, что делали немцы, которые уже оккупировали территорию, было малоизвестно.

Я считал, что, несомненно, преувеличение политически нужно для создания в массе определенного настроения, но несколько краски сгущены.

По-видимому, окраина больше знала из своих соприкосновений с немцами либо путем работы. Что бы ни было из пяти вариантов, но все они грозят катастрофой. Мне почти шестьдесят лет, сестре тоже около сорока пяти, к физической работе она была не приспособлена. Мне почти шестьдесят лет – какой из меня работник в условиях сельского степного района при отсутствии теплой одежды. Ничего у нас теплого нет – значит, мы свернемся быстро.

Я знал положение наших районов, особенно степной части, бывал в селах в 1931 году. Я экономист-плановик, мне приходилось докладывать на заседаниях РИКа[255], и знал, что лучше кучи соломы на земляном полу там ничего не будет, и решил не идти и не пускать сестру. Для себя я наметил возможность пристанища у одного знакомого. В прошлом я оказал этому человеку очень большую услугу и на протяжении жизненного пути оказывал разного рода мелкие услуги и был вправе рассчитывать, что этот человек не откажет помочь.

Население двора было смешанное: русские, евреи, татары – там было до двадцати квартир. Я жил в этом доме двадцать восемь лет, ко мне все люди нашего двора относились хорошо. Я зашел к этому человеку 11 декабря и сказал о своем намерении и надежде. «Хорошо, приходите». Я сказал: «Сегодня в два часа дня я приду к вам с постелью, вы должны дать приют на некоторое время, как долго придется, не знаю». Договорились. Теперь нужно было подумать о сестре. У нее отдельный мир знакомых людей из химиков. Я решил, когда придет – я передам ей свое предложение и после этого пойду на обеспеченную квартиру.

Жена уехала с семьей сына, он летчик, трижды орденоносец, жена его – молодой профессор, русская, состоит в смешанном браке, жена – врач, работала на Южном берегу. В августе все получили предписание выехать из Симеиза, жена с невесткой и двумя девочками-внучками выехали. У невестки была какая-то армейская бумажка, которая давала право рассчитывать, что ей будет оказано внимание в городе Турткуль, для сына это была база. До мобилизации он был в армии, а затем был командирован 19 августа – жена, невестка и двое внучат уехали.

Я решил, что уйду из квартиры – мебели нет, вещей нет, соседи поближе жили хорошие, относились по-хорошему в тяжелую минуту. Уходя из дома, я предполагал официально передать свою квартиру этому самому знакомому – он будет формально жить здесь – специалист, русский человек. Написал, что эта квартира принадлежит русскому человеку.

Староста пришел попрощаться и напомнить о явке, потому что кто-то из полиции обходил этот район города и давал распоряжение проследить, ушли или нет. Это было примерно около двенадцати часов. Сестры не было. Я уже начинал чувствовать, что нужно поторапливаться, потому что нужно зайти за ней, чтобы не нарушать срока. Староста пришел, я рассказал, в чем дело, он скрепил подписью, что эта квартира принадлежит русскому человеку, расцеловались с ним, и я пошел к сестре, но сестры дома я уже не нашел. Когда я спросил, то оказалось, что на Архивной улице с 10-го по 11-е русская вспомогательная полиция ходила из дома в дом, из квартиры в квартиру и все еврейское население забирала. Значит, она была взята, вот почему она не пришла. Ждать я не мог, должен был спешить. Я вышел с портпледом, в котором было две смены белья, кусок мыла, взял думку[256] и одеяло, квартиру закрыл на ключ и ключ положил в карман. Я собирался ключ передать человеку, который впоследствии и будет там жить.

Было около часу дня. В моем распоряжении не оставалось времени для поисков сестры, и я вынужден был пойти туда, куда направлялся, – скрыться от немцев. В этот день я ничего не мог предпринять. На следующий день, по моей просьбе, лицо, которое меня приютило, начало обходить сборные пункты с тем, чтобы установить связь с сестрой, но эти попытки ничего не дали, потому что сестру найти не удалось.

Остались последние часы, назначенные для явки, и по всем улицам города тянулись вереницы еврейского населения на сборные пункты с багажом в руках, в редких случаях – на линейках. Из нашего дома группа жителей взяла линейку, нагрузила ее до отказа узлами, чемоданами, свертками и – направилась. Потянулись и молодежь, и детвора, и старые люди. Тягостно было смотреть. Я вспоминаю лица, смотрел и на русских людей, тяжелое было впечатление.

12-го числа по моей просьбе сделать последние попытки разыскать сестру мне было сообщено, что побывали на Гоголевской (здание ОК партии), в здании Мединститута, но сестру встретить не удалось.

По городу висели трупы, висело семь-девять человек. В районе городского сада, на Ленинской улице, висел труп старика, на груди доска с надписью: «За неявку в срок».

12-го обнаружить сестру не удалось. 13-го – тоже не удалось. 13-го числа мне передали записку от нее, которая была передана одной еврейской женщиной, отпущенной немцами, сделавшими у нее на паспорте странную отметку: «Вирт нихт умгебрахт», – не должна быть уничтожена или не подлежит уничтожению, что-то в этом роде.

Был профессор Клепинин – автор целого ряда почвенных карт[257], который был женат на девушке из семьи Фригов. Семья Фригов состояла из пяти сестер, и все были за русскими. Одна сестра за Бобровским, другая – за Клепининым. Две или три пошли на эти сборные пункты и вовремя явились. Они сообщили о себе, что замужем за русскими людьми, и кто-то сделал им всем такие отметки в паспортах: «Не подлежит уничтожению».

Через нее сестра передала моим знакомым записку, в которой спрашивала обо мне. Эта записка у меня и сейчас имеется. Это было последнее, что я от нее получил. Между прочим, мне с этими сведениями принесли сообщение о повешенных на улицах города. Принесли сообщение, что доктор Русинов на территории больницы повесился, не желая делать жену свидетельницей этого акта. Его вынули из петли, и товарищи-врачи тут же на имя германского командования написали заявление, чтобы его не брали. Его привели в чувство, а затем за ним приехали и забрали.

После этого связь с внешним миром была прервана. Я стал жить ожиданиями, что делать.

В первые дни явки один из немцев, который жил в этом доме и имел соприкосновение с жителями этого дома и с лицом, у которого я жил, под влиянием настроений, которыми жил город, и, безусловно, косвенным образом это влияло на всех остальных, сообщил, что он был свидетелем массового расстрела евреев в Бухаресте и что у него был там приятель, врач в румынской армии, так он его не то из дома вывез, не то с места расстрела[258]. Этот немец был начальником авточасти автопарка, а его приятель-шофер был фашист. Он заставил его подать машину, посадил врача-еврея и вывез с семьей, куда я не помню, но спас его от расстрела. У меня явилась мысль, что, по-видимому, нечто в этом роде будет и здесь. Я говорю о том, что происходило в городе. Состояние, естественно, нельзя было назвать и подавленным, я чувствовал, что схожу с ума, мне стало очень тяжело. В сознании не укладывалось – понять чудовищное намерение германского командования об уничтожении двенадцати тысяч человек евреев. Город был, население – терроризировано, люди просто боялись выходить на улицу, даже русские. Казалось, воздух даже изменился и был насыщен ужасом, кровью. Одним словом, все это произвело тягостное впечатление на все национальности, все люди тягостно переживали это явление.

В эти первые дни от явки уклонились многие, за что были повешены. После этого по городу начались облавы только на улицах. Сначала действовала полевая жандармерия, задерживала прохожих и требовала предъявления паспортов. Совершенно очевидно, многие были задержаны, и не только евреи. Это были первые попытки прочесывания населения на улицах города. Происходили они довольно часто, по отдельным районам, улицам, в различное время дня, с небольшими интервалами. Так было в течение всего декабря 1941 года, а в начале января 1942 года, после 5-го, была первая массовая облава на все население города. Город был оцеплен по кварталам, районам, всюду были расставлены посты, которые направляли население в определенные пункты. С рассветом из улицы в улицу, из дома в дом, из квартиры в квартиру шли с обходом. Была сплошная, массовая, одновременная проверка населения, поиски оружия. Эта была первая проверка населения, а пришлось пережить пять. Тягостно было.

Лицо, которое приютило меня, уходило из дома. Я, стараясь оставаться незаметным, закрывал окно из комнаты. Окно из комнаты выходило на улицу, а общая дверь из комнаты выходила в коридор. Дверь старинной стройки, крепкая, массивная, была с хорошим американским замком. Я старался закрывать замочную скважину.

Я каждый раз, когда мой хозяин уходил, закрывал замочную скважину щеколдочкой, что не давало возможности заглянуть в комнату. У окна стоял стол, за которым я читал или писал. Так что если бы заглянуть оттуда, то я был бы на фоне окна. Нижнее стекло было забито фанерой.

Я уже знал, что в городе идет облава и что, вероятно, немцы могут прийти сюда. Мы не знали, как это происходит, что делается, проверяют сплошь или на выборку. Я был на страже, выхода не было. Надо было принять предохранительные меры. Я об этом не мог думать, потому что всякое движение было затруднено. Выйти на чердак или в подвал не было возможности. Не было представления о том, как они будут искать. Я собрал всю силу воли, чтобы держаться в равновесии, потому что от этого зависит сохранение головы. Часов около девяти слышу по необычайным шагам, что явились немцы. Я привык разбираться в звуках, во всякого рода шагах. Нет сомнения, что в дом пришли немцы. Местное население немного говорило по-немецки. Дом этот большой, там было много комнат, но я слышу по шагам, что они подходят к нашей комнате, зашли в смежную комнату, подошли к моей двери и раздается неистовый стук. Я никак не реагирую. Стук повторяется. Я решил молчать, что будет дальше. Я слышу голос немца, который спрашивает, кто в этой комнате живет, ему отвечают: женщина, русская, учительница, одинокая, у нее никого нет. Население дома, которое владело немецкой речью, дает объяснение, и тут же ввязывается в разговор немец, который жил в нашем доме. Очевидно, он был неплохой человек, по профессии – трактирщик на Рейне, и этот Вилли был настроен очень благожелательно, и офицер удовлетворился его ответом, но все же хотел попасть в комнату. Сделали попытку открыть дверь, но дверь была массивная, крепкая, с американским замком, сильно толкнули в дверь, но дверь не поддавалась. И вдруг я слышу самое ужасное, что рядом с ним скребется собака. Офицер, оказывается, пришел с овчаркой. Вы сами понимаете – овчарка может почувствовать через дверь, и так или иначе, офицер мог распознать, что за этой дверью кто-то есть. Здесь произошло то, что иначе, как чудом, я не могу назвать. В этом доме у одного из обитателей была собака, громадная, породистая, молодая, жизнерадостная собака, здоровая, крепкая, весь день она бегала по улице, играла с детьми, прохожими и домой попадала только вечером. В последний момент, когда был решительный стук в дверь, собака соседей каким-то чудом появилась в квартире, то ли она была недалеко, то ли ее кто позвал, но между собаками началась такая кутерьма, что немец побоялся за судьбу своей собаки. Вилли и офицер бросились разнимать собак. Офицер боялся выпустить из рук пса, а солдат не мог оттащить в сторону второго; наконец удалось оттащить на некоторое расстояние.

После этой комнаты в эту сторону оставалась только одна комната, а в этой последней комнате столовались немцы-зенитчики. Мы знали, что бывают целые группы – немцы. Прошло несколько мгновений, они отошли в сторону, и все успокоилось. Это была первая облава.

О судьбе еврейского населения немцы с местным населением не беседовали. В первое время они с населением не соприкасались, были какие-то преграды. Конечно, население не могло не интересоваться, и слухи о том, что произошло, стали проникать в городскую среду, сначала на окраинах, потом – в центре и докатились и до меня. Что-то глухое, о какой-то катастрофе, о массовом уничтожении еврейского населения стало проникать и упрочиваться.

Пошел слух о том, что какая-то часть женщин, выводимая из здания по улице Гоголя № 14, выходила с поднятыми вверх руками, причем у этих женщин у двери сопровождавшие вырывали дамские сумки. Говорили и о том, что какая-то часть была выпущена с чемоданами, а другая – уничтожена; что выводили без вещей, с поднятыми руками.

Расстрел производился около Курмана. Говорили, что братские могилы рыли военнопленные. Расстрел проводили из автоматов. Затем говорили, что расстреливали на 8-м километре, а в каком направлении, я так и не установил. Только так, связывая отдельные корни, я думаю, что это было по Феодосийскому шоссе у противотанкового рва. Вот скудные сведения, которые исходили от населения города.

В марте месяце стали проникать слухи о том, что лица, находившиеся в смешанном браке, которые были отпущены, как вдова Клепинина и другие, будут также вызываться на сборные пункты. По всему городу ходят лица и устанавливают смешанные браки и детей от этих смешанных браков.

Здесь был Михайлов, приват-доцент, с женой-еврейкой, когда пришли за женой, он не хотел ее одну отпустить и пошел вместе с ней. Судьба его неизвестна. Мне удалось установить, что он домой не вернулся.

Слышал, что погиб внук Щировского, инженера, мать еврейка, она разошлась с мужем, а ребенок воспитывался у стариков. Пришли и взяли ребенка.

Слышал об одном случае: муж армянин, жена еврейка. Он не отпустил ее и пошел вместе.

Через несколько месяцев слышал о таком случае: дочь отбилась от своей семьи во время выхода на сборный пункт, осталась на улице, и ее приютили знакомые караимы и продержали несколько месяцев. Потом девочку вывезли в Саки, там была русская женщина одинокая, хорошо знакомая им, которую посвятили в существо дела и просили приютить, потому что боялись держать в Симферополе. Надо сказать, что русская женщина, приютившая эту девочку у себя, не знаю, как записала, но даже устроила недалеко от себя на работу. Девочка жила, меня занимала судьба этой девочки, и я просил свою знакомую, когда она была в этой караимской семье, наводить справки о судьбе этой девочки.

После большого перерыва, когда совершенно не было соприкосновений с хозяевами, все было в порядке, эта девочка, помогая по хозяйству, пошла куда-то по улице и встретила своего знакомого по Симферополю. Она по-детски поздоровалась, тот очень удивился и спросил, очевидно, каким образом она сюда попала. Она рассказала, и будто бы к вечеру девочки не стало. Какие душевные побуждения были у того человека? Трудно сказать.

По-видимому, те лица, которые имели возможность вначале укрыться у родственников или знакомых, постепенно были выявлены. Сестра моей жены должна была пойти за два дня до явки к одной знакомой. Старая женщина пришла посоветоваться, как быть. Я спрашиваю: «Что думаете?» «Хочу не пойти». Я спрашиваю: «А кто вас приютит?» «Я, – говорит она, – решила пойти на слободку около Рабочего поселка, там живет мать зятя, русская женщина, она поможет. Хочу к ней пойти за картошкой». Но, по-видимому, она погибла во время одной из облав, а облавы происходили время от времени. Все облавы, которые происходили по городу, все прошли над моей головой.

Во время второй облавы, она, кажется, была в марте месяце 1942 года, мне пришлось из комнаты выйти. Там было много комнат с большим количеством темных закоулков. Была небольшая кладовая, в которую вход был закрыт. Во время первой облавы немцы прошли, не заметив этого помещения. Ключ от этой кладовой был у моей хозяйки. В кладовой хранилась очень большая медицинская библиотека, медицинский инструментарий, географические карты, а затем помещен всякий хлам: доски, кровати. Мне пришла мысль укрыться в кладовой. Но это трудно было сделать, так как было непрерывное движение по всем коридорам. Нужно было улучить мгновение, чтобы попасть в эту кладовую. Эту операцию сделали вскоре после облавы. А облава была на рассвете. Часов около пяти прошел слух, что в городе идет облава, и мы решили, что нужно переходить из комнаты в кладовую. Перешел в кладовую. Движение в доме было слабое. Моя знакомая стояла в коридоре на карауле и дала знак о том, что можно из комнаты выйти, прошла в глубину и стала на пороге. Я зашел в кладовую в пальто, шапке, спрятался за шкафом с книгами, причем мы договорились, что, когда в доме начнется облава, я зайду за шкаф и заставлю себя диктовой доской. Ключ от кладовой был у моей хозяйки. Она закрыла за мной дверь и ключ положила в карман. В дом пришли немцы. Она подошла к кладовой, кашлянула. Я зашел за шкаф, заставил себя диктовой доской, передвинул книги; из книг устроил небольшое сиденье, сверху было заставлено, загромождено всевозможными вещами. Я слышу по движению, что приближаются шаги, слышу, что подходят к этой части квартиры, остановились около этой двери. Первый раз не заметили, а потом спрашивают по-немецки, что находится в этой комнате. Соседка говорит: «Кладовая небольшая, вся завалена книгами». «Где ключ?» – спрашивают. Говорит: «Сейчас принесу». Открыли кладовую. Он заинтересовался массой книг и инструментарием, чемоданами и начал брать книги на выдержку, начал двигаться по этой кладовой, хотя там буквально некуда ногу поставить. Отошел к щели, которая была заставлена, отодвинул стенку, взялся за диктовую доску, и, по-видимому, как ни сумрачно было в этой кладовой, он увидел контуры моей фигуры и вдруг совершенно явственно говорит: «А».

Я решил, что на этот раз, кажется, мне уйти не удастся. Нужно было собрать все свои силы, чтобы не подать вида и чтобы не подумали, что жиды цепляются за жизнь и умереть не умеют.

В самую последнюю секунду произошло такое событие. Очевидно, тоже на его сознание пала пелена. Книги не дали возможность видеть того, что было вокруг. Он совершенно спокойным движением поставил фанеру на место и заявил хозяйке, что через пятнадцать минут пришлет солдата забрать книги, инструменты и т. д.; вышел из кладовой, закрыл дверь на ключ и ключ положил в карман и ушел. Через пятнадцать-двадцать минут пришло пять-шесть человек солдат, но меня уже не было в этой кладовой. Представляете, какой был риск. Это было трудно сделать, потому что за мною могли наблюдать тысячи глаз. Мне нужно было выйти из кладовой, чтобы никто из соседей, немецких зенитчиков, не видел, и надо было уйти до истечения пятнадцати минут. Словом, меня не открыли, я вышел из этой комнаты уверенно, спокойно, прошел в дверь комнаты, которая предварительно была оставлена открытой, и закрыл ее за собой. Моя хозяйка закрыла кладовую, вернулась в комнату. Солдаты пришли с ключом и соседку хотели взять только в качестве переводчицы. Эти шесть солдат занялись работой самым тщательным образом, потому что забрали всю библиотеку, книги по медицинской части направили в лазарет, а остальные – в библиотеку для обслуживания госпиталей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.