Спасение еврейской семьи из местечка Хиславичи Смоленской области Письмо В. М. Сориной И. Г. Эренбургу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Спасение еврейской семьи из местечка Хиславичи Смоленской области

Письмо В. М. Сориной И. Г. Эренбургу

[416]

Дорогой товарищ Илья Эренбург!

Я прочитала Вашу книгу «Война», отзыва о ней я давать не буду, скажу только, что она заставила меня вновь пережить уже раз ужасно пережитое. Об этой книге я написала своему мужу на фронт. Он мне ответил, что не только читал Вашу книгу, но и познакомился с Вами в г. Вильно, и Вы интересовались историей моего спасения. Я хочу Вам изложить эту историю, и если она будет полезной крупицей в общий вклад борьбы против фашистов, я уже буду счастлива. Если же мой материал окажется непригодным для Вас в силу всяких обстоятельств, то прошу извинения. В этом, может быть, я не буду виновата, но намерения мои самые благородные. Я не писатель, и мне трудно изложить материал так, как это нужно, однако это дело поправимое. Для этого есть особые люди, и к ним я обращаюсь. Еще прошу извинения за почерк, я не умею красиво писать, отпечатать материал негде, в районе не осталось ни одной пишущей машинки. И последнюю мою просьбу убедительно прошу исполнить. Годен или не годен будет мой материал, а ответ, пожалуйста, дайте. Пусть это будет горькая действительность, но она лучше, чем ожидание и неизвестность. Знаю, что Вы перегружены, но ответа жду. Желаю здоровья и долгой жизни.

В моем рассказе я очень многое упустила. Все это очень трудно описать. Рассказать было бы легче. Да и вообще не все можно записать, что можно устно передать. Мне трудно описать настроение, переживания, отклики и так далее, что было бы для Вас важно. Может, что для Вас неясно, пишите мне, я постараюсь пояснить и пополнить, может быть, Вам сможет оказать какую-нибудь помощь мой брат.

Летом 1941 года началась страшная война с людоедами. Смоленск бомбили пять-шесть раз в сутки, во всех концах пылали пожары. Город поливается огнем сверху, дни и ночи проводятся в тревоге. 28 июня остаюсь без крова и я. Дом горит. Первый удар врагом нанесен. Где найти убежище и временный покой? Вспоминается старое, захолустное местечко Захарино Хиславического района. Там живет сестра моего мужа (моя золовка) Рася Миркович. Уезжаю с детьми туда. Муж остается в Смоленске и в случае чего обещает меня увезти. Но получилось совсем не так. 10 июля я получила от мужа телеграмму, он призван в Красную Армию. Через шесть дней, то есть 16 июля, в Хиславичи уже вошли немецкие войска. Люди уходили, бежали от урагана смерти. Я с горечью на них смотрела. У меня было трое деток в возрасте от года до восьми лет и триста рублей. Уговаривала я золовку, ее мужа Моисея (у них были все взрослые: была дочь Лиза двадцати лет и мальчик пятнадцати лет) уйти, но Моисей мне сказал: «Я со своего насиженного места никуда не пойду и никого не пущу, ты можешь уходить. Не может быть такого положения, чтобы немец стрелял всех евреев без разбора». Он был богат и авторитетен в местечке. Глядя на него, никто из Захарино не тронулся в путь. Несколько раз я собиралась уходить, но мне сразу представлялась картина, как я своих малюток теряю поодиночке на каждой станции. Вот я сажусь в вагон, не успеваю посадить всех детей, поезд трогается, и на перроне остается мой ребенок. Он плачет, а поезд меня увозит. При этой мысли я теряла силу и волю и решила умереть, но умирать вместе со своими детьми. Я хорошо знала, что остаюсь на смерть, потому что я еврейка, потому что мой муж коммунист.

В Захарино немцы вступили только 1 августа, началась черная ночь. В этот же день я поняла, что значит немецкая плетка. Ко мне подошел громадный немец и потребовал: «Яйки». Я ему ответила, что яиц нет, его зверское лицо налилось кровью, и он ударил меня нагайкой. Во мне кипело негодование, но я была бессильна, я, маленькая женщина с ребенком на руках, стояла против здорового, вооруженного солдата-зверя и молчала.

Немцы отдыхали, били кур, уток, гусей, брали все, что нравилось, но население не трогали. Они только потешались. Найдут самых старых, бессильных евреев и заставят их таскать воду из колодца и здесь же ее выливают. Так продолжается потеха несколько часов, и фрицы наслаждаются. К тому же они совсем не по-человечески кричат: «Юд капут! Аллес капут!»[417] Через месяц часть ушла на фронт на Десну, и в Захарино стало тише, но это было страшное затишье перед большой грозой. Частенько приезжали немцы из Хиславичей, они тоже забавлялись, ходили по улицам и стреляли в окна, в двери, в людей, в детей, в кого попало. Так в один день они убили девушку восемнадцати лет, девочку восьми лет и двух мужчин (разговор идет о евреях). Насытившись вдоволь, довольные своей «работой», они уезжали и вновь приезжали, изобретая все новые и новые потехи. Вот они запрягли дряхлого старика в телегу, уселись два толстых немца и стали погонять, они его били нагайками, гнали вдоль местечка. Бедняга напрягал все силы, глаза налились кровью, жилы на лбу, на шее и во всем теле вздулись, казалось, вот они лопнут и брызнет кровь, но немцы любят человеческую кровь, и они его гнали в другой конец местечка. Там стояла старая ракита. «Потеха» кончилась тем, что несчастного повесили на раките, и муки его кончились. Жить было тяжело, и умирать не хотелось. И я решила попытать счастья. У меня была няня Катя, прожила она у меня лет восемь. Она Хиславического района; в двадцати километрах от Захарино в деревне Пыковке жили ее старенькая мать и сестра. Катя пошла к ним. Она приходила ко мне и говорила, что в трудную минуту не оставит меня, и я решила уйти к ней. Приятели мне дали «путевку в жизнь», они написали свидетельство о рождении, скрепили печатью Захаринского сельсовета, дату выдачи отодвинули на несколько лет назад (1939). Стала я Соколовой Верой, православной веры. С этим свидетельством и детьми я ушла в Пыковку к Кате.

Деревня заговорила, пошли толки и разговоры, откуда, мол, и какая. Я слушала, молчала и усердно работала. В это время убирали с поля картофель. Положение было напряженное, ездили карательные отряды, заходили в каждую избу и искали евреев и красноармейцев. Каждый раз мы боялись того, что кто-нибудь из соседей укажет на нас, и тогда смерть всем. Но деревня только толковала, но не выдавала. Шли дни, полевые работы уже давно закончились, я ждала прихода красных, но они не шли. Настала зима. К моему несчастью, брат Кати стал полицейским (он жил отдельно, был женат). Стал он у населения брать скот, шубы, шерсть. Обиженные крестьяне заговорили, что долго они его терпеть не будут и выдадут немецким властям, так как скрывают жидовку (точно не знали деревенцы, кто я, но предполагали и догадывались). Дошли до меня эти разговоры, и я решила скрыться на некоторое время. Еду в Захарино, с собой взяла двух девочек, сына Диму оставила у Кати. Это было в начале февраля 1942 года. Въехала я в местечко, все евреи были на улице с лопатами, они расчищали дорогу. Когда они меня увидели, подошли, заплакали – это были не люди, а человеческие тени. Среди них были новые люди, бежавшие из Белоруссии (Витебска, Минска, Мстиславля). Им удалось уйти из-под пули, они были свидетелями массового расстрела стариков, женщин и детей. Они рассказывали, что в Мстиславле детей совсем не стреляли, их закапывали живьем; свежий курган колыхался, и из него слышны были стоны. Над местечком витала смерть, но еще не приходила. Захаринцы ждали, но очередь до них еще не дошла. Немцы убивали по плану и с расчетом. Приезжали жандармы и их приспешники, делали обыски, насиловали девушек, искали добро, били, увозили мужчин группами неизвестно куда и для чего. Несколько недель спустя после моего приезда в Захарино ранним февральским утром появился большой карательный отряд. Евреев всех согнали в один дом и приказали им выселяться из своих домов в несколько хат, специально отведенных для них. В это время уже был создан целый обоз и грузили все из еврейских домов: перины, подушки, одежду, обувь, посуду. Грузили все, что можно было сдвинуть с места.

Я залезла на чердак своего дома и наблюдала за всем происходящим. И у меня в это время встал вопрос, как уйти и куда уйти? После того как скарб из нашего дома выгрузили и обоз пошел дальше, я заскочила в дом, схватила своих девочек и пошла. Хотелось мне попасть в деревушку, которая находилась в полутора километрах от Захарино, но я сбилась с пути. Была метель, пурга, мороз, я топла в сугробах и зашла на кладбище. Маленькую Инночку я несу на руках, а старшая Кларочка тянется за мной. Пальтишко на ней худое, рукава порваны и коротки, своими тоненькими, голыми ручонками она держит буханку хлеба. В сугробах мы топнем, я роняю своего ребенка, подхватываю его вновь и иду дальше, будто на кладбище я найду спасение. Выбились из сил, нашли пенек и сели. Смотрю на Кларочку. Крупные слезы застывают у нее на щечках, она плачет, ей холодно, руки ее посинели. Она хочет бросить хлеб, но я ей не разрешаю. Осматриваюсь, кругом смерть. Куда идти? Мелькает мысль остаться на месте и уснуть вечным сном. Слышу плач детей, подхватываюсь и иду к деревушке. Спустилась с горы и увидела маленькую баню. Как я ей обрадовалась! Зашла, мокро, но не замерзло еще, видно, недавно топили. Посадила Кларочку, ей на руки дала Инну, а сама побежала в деревню проситься, может, кто пустит обогреть несчастных детей. Обошла изб пять, но никто не пускает, а уже надвигается вечер. Меня охватило отчаяние, я металась от избы к избе, как затравленная, но наконец нашлась женщина, у которой было четверо детей, она сжалилась надо мной и разрешила мне принести своих детей. К бане я не шла, меня несла какая-то сила. Дети согрелись и спокойно спали. Я никак не могла успокоиться, меня не покидала мысль, что делать дальше? Так прошло два дня. Печь была занавешена, и мы были скрыты от посторонних людей. Между тем золовка узнала, где я, и пришла ко мне. Она мне сказала: «Пойдем в лагерь, что Бог даст, то и будет». Я молчала. Сердце мое сжалось от боли, вспомнила я своего ребенка, которого я бросила у чужих, представилось мне, как его будут мучить, он будет звать маму, а я его бросила. Какая же я мать? И я ответила: «Умереть я успею, буду бороться за жизнь, попытаюсь спасать детей». И я решила ехать опять в Пыковку. Наняла некоего Филиппа, алкоголика на одной ноге. Была метель, мороз трещал, но мы поехали. Скоро лошадь выбилась из сил и встала. Извозчик мой проклинал все на свете и меня. Затем он стал среди поля и грубо сказал: «Слезай, жидовка, больше не повезу, замерзай здесь со своими жиденятами». Я его молила, просила, и мольбы мои, видно, запали в его душу, и мы поехали. Поздно вечером, прозябшие, мы приехали в деревню. Сестра Кати Прасковья и ее мать не ждали моего приезда и были очень недовольны. Катя молчала, она чувствовала безвыходность моего положения и жалела меня и детей. Гостем я была незваным, всем я пренебрегла и терпела. Старуха точила: «Не клади, не сиди, не ешь, не шуми». Одним словом, ей тесно. «Уходите, жиды, из моей хаты». Жить стало невмоготу, нужно было опять искать, опять придумывать. Тогда я взяла свое свидетельство о рождении и пошла к старосте деревни. Это был старик шестидесяти лет, седой, но еще крепкий. Дети и взрослые звали его дядькой Ривоном (настоящее имя его Илларион). На успех я не рассчитывала, но что я теряла? Я к нему обратилась с такой речью: «Вы православный человек и не должны дать погибнуть четырем невинным душам. У меня муж еврей, сама я русская, но все документы у меня на его фамилию. Жить по этим документам мне нельзя, а поэтому я их уничтожила. Сохранилось у меня свидетельство о рождении, и вот прошу вас дать мне удостоверение личности и справку о том, что я беженка из г. Смоленска. Теперь моя жизнь в ваших руках. Вы можете меня погубить, вы можете меня спасти». Старик обещал написать, но не решался. Он боялся. Был у него сын Егор 1913 года рождения, финансовый работник. И вот как-то я к ним пришла и застала их обоих. Я повторила свою просьбу. Егор выслушал и сказал: «Надо написать». И это решило дело. У меня появилось удостоверение личности и справка о том, что я беженка. Выданы они мне были на предмет представления в школьный отдел. Эти документы дали мне возможность спрятать свое свидетельство о рождении, которое имело тот порок, что имело печать Захарина, и это могло меня выдать, ведь меня там все знали, инкогнито могли раскрыть.

Начальником школьного отдела был бывший преподаватель немецкого языка средней школы поселка Хиславичи по фамилии Ржецкий. Это был человек пятидесяти лет, высокий, стройный, по внешнему виду ему можно было дать лет сорок; он выходец из духовенства, был образован, знал языки: немецкий, английский, еврейский. До войны был репрессирован по линии НКВД. Ясно, что он ненавидел советскую власть, но смог хорошо маскироваться и имел среди населения хороший авторитет. Но когда пришли немцы, он свободно вздохнул, сразу же стал переводчиком у немецкого коменданта, а затем стал во главе школьного образования. Он открыл школы в районе и заставил всех учителей работать. Все учителя были взяты на учет, между тем меня из хаты хозяева гнали, и я решила пойти к Ржецкому. Я его знала хорошо когда-то, и он меня знал, но я не собиралась перед ним открываться, а хотела получить квартиру и хлеб по своим новым документам. В начале марта 1942 года я пошла в Хиславичи в школьный отдел, на себя я не была похожа. Была я одета и обута в лаптях, в длинной шубе, в большом платке, повязанном так, что видны были только глаза. Мартовское солнце светило, снег искрился, перед глазами носились круги различных форм и цветов. Был мороз, но уже пахло весной. С жизнью не хотелось расставаться, а гарантии у меня на нее не было никакой. Ржецкому я рассказала, что я учительница-беженка, что мне негде жить и что у меня нет никаких средств к существованию. При этом я ему показала свои документы, недавно полученные от старосты. Он поверил моим словам и написал мне разрешение перейти жить в школьное здание, школа была в деревне Пыковке, она стояла на пригорке несколько в стороне от деревни. Это было прекрасное новое здание, выстроенное только в 1938 году. Оно состояло из десяти комнат и большого коридора. Там же были и квартиры для учителей. Немцы там похозяйничали: они сожгли книги, карты, ценные учебные пособия. Стекла были все разбиты, остались только стены да парты. В классе и коридоре намело сугробы снега по колено. Всюду пахло запустением, но для меня она была приветливым углом. Я избрала комнату, окна забила досками, из досок смастерила нары и стол, перенесла туда своих детей и вздохнула свободнее. С переходом в школу я выиграла многое. Во-первых, я была вдали от людей и не напоминала им о своем существовании; во-вторых, я облегчила жизнь Кате и ее семье, я сняла с них ответственность за сокрытие таких «опасных людей», как я и мои дети; в-третьих, я избавилась от ежедневных и ежечасных порций брани и упреков старухи, которая способна была высосать последние силы своим ворчанием. Ко мне никто не приходил, и я редко появлялась в деревне. Мы страшно страдали от холода. Зима свирепствовала, наметала сугробы выше окон, по комнате гулял ветер, и в щели набивался снег, дров не было, обогреться негде и нечем, и дети плачут. Я их укладываю плотно друг к другу, сама ложусь рядом и стараюсь согреть их теплом своего тела. День я проводила в тревоге, боялась, чтобы кто-нибудь не заявил обо мне. Частенько поглядывала в окно, не идет ли кто. С наступлением ночи я становилась смелей. Дети засыпали. За окном метель, пурга завывает. Ветер носится по классам и коридору, стучит оторванными рамами, досками, будто целый хоровод чертей и бесов справляет свадьбу. Я не сплю, но и не боюсь, я боялась только людей, а ночью они ко мне прийти не могли, ночью я обдумываю все планы и варианты дальнейшего спасения. Под покровом ночи я была спокойна.

21 марта в школу пришел учитель из Хиславичей, я спросила у него, что нового, и он мне ответил: «Нового? Вчера постреляли всех евреев в поселке». У меня закружилась голова, в глазах стало темно, слезы подступили к горлу, я готова была разрыдаться. Учитель посмотрел на меня внимательно, и мне показалось, что он пытался что-то прочесть на моем лице. У меня мелькнула мысль, что я сейчас выдам себя своим поведением. Я заставила себя успокоиться. Беседа наша продолжалась недолго, и он ушел. Через несколько дней я пошла в Хиславичи. То, что я слышала и что я видела там, никогда не вычеркнуть из моей памяти – не забуду, и проклят пусть будет тот, кто эту кровь врагу простит! 20 марта был сильный мороз. Несчастные жили на окраине поселка над большим рвом. Гетто было огорожено забором и проволокой. Никто не имел права оттуда выходить и туда входить. Часто к лагерю подъезжали немцы и полицейские, вновь перетрясывали скарб и искали, искали добро. Потом они добирались до молодых девушек и даже до детей. Им, извергам, не страшно было замучить близнецов-девочек на глазах у родителей, девочкам едва исполнилось по пятнадцать лет. И вот однажды они согнали всех подростков в сарай и били их плетками, били до тех пор, пока их тела покрылись красно-синими рубцами. Мужчины были все уведены и расстреляны. Оставались женщины, дети и дряхлые старики. 20 марта на рассвете полицейские по приказанию коменданта и начальника района Шаванды оцепили лагерь. Им было строго приказано из лагеря никого не выпускать, в бегущих стрелять. Они, эти изверги, стояли с оружием наготове против беззащитных женщин и детей. Другая группа полицейских пошла выгонять обреченных, им не дали одеться, их гнали в ров босых и голых. Матери несли малюток, прижимали их к груди, они громко рыдали. На снегу оставались отпечатки детских ног разных возрастов. Их гнали, толкали, наконец раздались выстрелы. Женщины обнимали своих детей и падали, дети кричали над умирающими матерями и тоже падали. Вот мать где-то потеряла своего ребенка, она совсем забыла, что ее сейчас расстреляют, она ищет его, находит, обнимает, целует, и в этот момент подскакивает полицейский, вонзает штык в ребенка и подымает в воздух, мать бросается на штык, она разделяет участь своего ребенка.

Несколько часов, и на улице и во рву уже тихо. На снегу лужи крови, всюду валяются трупы. Больных, лежавших в постели, расстреляли на месте. «Работа» закончена, все углы обысканы, не остался ли еще кто-то в живых. Затем стали подгонять подводы для увоза оставшегося скарба: перин, подушек, одежды и утвари. Лучшее отбирали себе начальники и полицейские и сразу же везли домой. Худшее, окровавленное – в склад магазина. Потом налетали кумы, сваты полицейских и в драке, скандалах разбирали оставшиеся тряпки. Трупы все валялись, их оставили для созерцания. Дней через пять свезли около тысячи трупов женщин и детей в ров и немного прикопали. Под покровом темноты единицам удалось уйти, они бежали в Захарино и принесли туда эту весть. Через полтора месяца точно так же было уничтожено около пятисот человек в местечке Захарино. В деревнях, в лесах скрывались еще некоторые евреи. Началась погоня за ними. Убийство еврея стало доходной статьей. За каждого найденного и расстрелянного полицейский получал тряпки с убитого и от коменданта несколько пачек махорки. И они работали усердно. Искали на чердаках, в банях, в погребах, находили и везли на показ коменданту, а потом в ров. Полицейский Кунделев рассказывал о своих похождениях и успехах уже перед лицом советского суда. Совершенно спокойно он говорил:

Однажды мне удалось поймать двух женщин – молодую и старую. У молодой был грудной мальчик и мальчик лет десяти. Я им приказал садиться в сани, они сели, и я погнал коня прямо в ров. Десятилетний мальчик просил меня: «Дяденька, не стреляй меня, я буду тебе сапоги чистить, за конем ухаживать, корзинки плести. Дяденька, я умею хорошо корзинки плесть, не убивай меня». Я молчал. Старая женщина плакала, а молодая продолжала молчать. Я остановил коня и приказал им слезть и идти, молодая поднялась и сказала: «Стреляй только сразу, ты уже научился хорошо стрелять». Они все пошли… и я их убил.

Так закончил этот рассказ убийца невинных женщин и детей. Хотелось на него наброситься и задушить, и было мерзко на него смотреть. Таковы они были все.

Захаринские родственники мои еще были живы. Они скрывались. Полицейские их очень искали. Лизу долго прятали, ее никак не могли найти. Однажды полицейские устроили обыск по всем хатам. В это время Лизу зарыли в воз с соломой и свезли на бывший колхозный скотный двор. Но здесь кто-то донес. Бросились полицейские на скотный двор. Перепороли штыками всю солому, но до Лизы не добрались. Так ни с чем и ушли. Кроме всего этого, Лиза переживала личную трагедию, она связала свою жизнь с одним человеком, рассчитывая на то, что замужество спасет ее от смерти. Родители и сестры его жили в Захарино, он сам до войны жил в Донбассе, имел жену и ребенка. Был призван в армию, бросил оружие и пришел на родину. Его звали Матвей, он клялся, что ее не бросит. Родители Лизы молчали, они чувствовали, что этот брак их дочь не спасет. Лиза стала беременна, мать заставляет делать аборт. У какой-то тетки в самых грязных условиях делается операция. Лиза страшно страдает, истекает кровью, но она молода и остается живой, выздоравливает и предлагает Матвею уйти в партизанский отряд, но Матвей отказывается, тогда Лиза уходит неизвестно куда, а Матвей женится на дочери старосты и переходит жить в дом Лизы. Они находят спрятанное добро и спокойно живут. Через некоторое время поймали Моисея и Расю (родителей Лизы). Моисея сразу расстреляли, а Расю связали по рукам и ногам и закрыли в амбар. Полицейские хотели ее пытать, но Рася их не ждала, она развязал ась, и, когда утром открыли амбар, то увидели труп, висящий на балке. Где-то еще оставался мальчик Гиля, он не ждал, пока его найдут, сам пришел к полицейским и сказал: «Ну что ж, вы убили мать и отца, убейте и меня тоже, только похороните рядом с родителями». И последнюю просьбу эти звери не хотели исполнить, они его отправили в другую деревню, и через некоторое время знакомые крестьяне нашли его труп. Он лежал совершенно голый, около валялись мозг и кости черепа, разрывная пуля попала в голову.

Дальнейшая судьба Лизы мне неизвестна, никто не знает, где она делась и что с ней. Для меня ясно одно, если бы она была жива, она пришла бы на родину.

Между тем жизнь в районе как будто бы текла своим чередом, проходила паспортизация. Многие без всякого зазрения совести меняли советские паспорта на немецкие. Другие просто не вызывали никаких сомнений и подозрений и получали паспорта легко и просто. Мне же этот вопрос было решить очень трудно. Все должны были иметь паспорта, а получить паспорт я могла при помощи старшины волости. План был мной обдуман, и я надеялась на золотые крышки от часов, которые у меня еще оставались. Это было все, что у меня осталось из всего мною нажитого за десять лет замужества. Я эти крышки «подарила» старшине волости и изложила свою просьбу. Расчет был верный. Человек не устоял против блеска благородного металла. Я получила паспорт, вернее, сам староста получил его и принес мне. В душе я часто смеялась над «бдительными» слугами рыжих фрицев. Все эти документы гарантировали больше всего жизнь мне, но в меньшей мере детям, так как они похожи на еврейских детей, особенно сын Дима. Он весь в отца – черненький, с большими темно-карими выразительными глазами, чуть утолщенной нижней губой, вьющимися волосами, разговорчивый, охотно вступает в разговор и охотно отвечает на вопросы. У него легко было узнать всю правду. Я приняла различные меры предупреждения всяких казусов. Для этого периода мною была придумана особая система воспитания и поведения. Вечером начинались «уроки». Я говорила: «Запомните, дети, мы евреи, и за это нас должны расстрелять. Если нас возьмут полицейские, то они вас будут допрашивать. Они вам будут говорить, что вы евреи, что якобы мама уже созналась. Сначала они будут вас уговаривать, а потом бить, больно бить, но вы твердите одно, что вы русские. Если же вы сознаетесь, вас всех расстреляют». Как тяжело мне было, матери, быть в роли такой «учительницы». Дети меня слушали, их лица выражали напряжение детского ума и страдания. В конце концов они засыпали, а мне на ум приходили страшные мысли. Вдруг за ними придут, что тогда делать? Как тогда быть? Тогда я рассуждала так: «Девочки мало похожи на евреев, нужно хоть их спасти, а Диму?.. Диму отдать, отдать моего сына на расстрел, потому что он имел отца еврея! Дать санкцию на убийство своего ребенка, зато спасти двух других, объясняя, что их отец русский». При мысли этой я была близка к сумасшествию и плакала, мое сердце готово было разорваться. Я думала, а смогу ли я после этого жить? И решила, слишком велико испытание, слишком велика цена, если погибать, то всем вместе. Два с лишним года мои дети не знали, что такое смех. Старшая Кларочка (она 1934 года рождения января месяца) понимала эту трагедию, она говорила очень мало и вела себя, как взрослая, но ночью нервы ее не выдерживали. Бывало, соскочит с постели, подбежит к окну, от окна ко мне, ее глаза полны ужаса, вся трясется и говорит: «Ой, мамочка, полицейские едут на велосипедах, мамочка, спрячь меня, вот они уже подъехали к школе! Стреляют, стреляют!» Девочка не находит себе места. Я беру ее на руки, крепко держу и стараюсь привести в сознание. С трудом она приходит в себя, вся потная, бледная ложится в постель и засыпает, что ей снилось, она никогда не могла рассказать. Любопытные бабы пытались что-нибудь узнать у детей. У Кларочки в мое отсутствие спрашивали такие вопросы: «А как звали твоего братишку до войны? А как звали твоего папу в Смоленске?» Кларочка всегда находила нужный ответ. Два года дети не снимали с головы платочки, они знали, что нельзя показывать свои вьющиеся головки. При появлении чужих, подозрительных людей Дима знал свое место. Он лежал лицом к стене, «больной». Нельзя было показывать свое «подозрительное лицо». И он это хорошо знал.

В деревне свирепствовал тиф, меня звали к больным, и я оказывала им посильную помощь: ставила банки, клизмы, измеряла температуру и т. д.

Женщины звали меня к больным детям, я помогала им советами, помогала всем, чем могла. Подозрительное и недружелюбное отношение ко мне сменилось отношением сочувственным, меня стали уважать. Обо мне говорило как о трудолюбивой, доброй и полезной женщине местное население, а их мнение было важно для меня, ибо в их руках была моя жизнь. Стоило им высказать предположение, и все было бы проиграно. Появилась у меня и приятельница, с которой мы познакомились довольно странно. Однажды пришла ко мне старушка и отрекомендовалась учительницей этой школы, в которой я находилась. Она мне сказала прямо: «Я пришла узнать, кто вы, так как о вас ходят слухи, что вы еврейка». Она меня поразила, но и понравилась своей прямотой. На лице ее лежало добродушие и располагало к себе. Я ей ответила, что в этих слухах есть доля правды, что сама я настоящая русская (при этом показала ей свидетельство о рождении), но муж у меня был еврей. Я ей еще сказала, что доверила ей самое дорогое – жизнь детей. Она меня успокоила и через некоторое время ушла от меня (ее звали Ксенией Федоровной) в полной уверенности, что я русская, а это было важно. Впоследствии она среди населения рассеивала мнение, что я еврейка. Всем она доказывала, что сама читала мои документы. Кроме этого, Ксения Федоровна всегда мне рассказывала, какие ходят слухи обо мне, как кто ко мне относится. Слухи эти мне портили настроение, но зато я знала, как кто ко мне относится, и знала, как с ними разговаривать. Она была звеном, связывающим меня с внешним миром. Настал сентябрь-октябрь 1942 года. Пришел приказ об открытии школы. Передо мной стал вопрос: или работать, или погибнуть. Ради спасения детей я решила работать. Коллектив учителей подобрался почти из одних беженцев, молодых людей, настроенных работать спустя рукава, лишь бы скрыться от Германии и полиции. Работали по советской программе и советским учебникам. Несколько месяцев спустя из школьного отдела пришел приказ изъять из программы и не проходить материал политического содержания, заклеить в учебниках вождей. Я, Ксения Федоровна и еще две учительницы-комсомолки не выполнили приказ. К счастью, нас никто не проверил, и все прошло благополучно. Школа была открыта для видимости. В моей комнате была учительская, часто собирались после занятий учителя у меня, вместе пели свои советские песни, читали листовки. Ксения Федоровна часто ночевала у меня, вместе мы мечтали и ждали. С нетерпением ждали прихода Красной Армии. Читали мы иногда и немецкую брехню. В Смоленске выпускалась газета, по ее противоречивым сводкам мы судили об истинном положении вещей, мы научились читать между строк. Помню статью под заглавием «Шестая армия возрождается вновь», в ней писалось, что немецкая армия непобедима, но для нас стало ясно, что эта самая Шестая армия была разбита под Сталинградом. Кроме того, до нас доходили слухи, что Красная Армия одерживает крупные победы.

Время шло. Весна прошла в хозяйственных работах и мечтах. Настала осень. Красная Армия приближалась к нам. В сентябре 1943 года через все дороги шли немецкие войска, они отступали. Шла власовская армия, вместе с ней уходили немецкие приспешники, они гнали скот, везли награбленное добро. Часть солдат немецких расположились в Пыковке, они выгнали все население из хат и сами там поселились. Они бесчинствовали. Молодежь попряталась, старые и малые находились во рвах, кустах. Я из школы ушла тоже в ров. Немцы не скрывали, что они отступали. Мы знали, что через несколько дней придут наши. Боялась я одного, что наши придут, а нас не будет, нас погонят в рабство, но, к счастью, немцы не успели все население угнать. 26 сентября было заметно большое смятение среди немецких солдат. К вечеру они отобрали почти всех лошадей, коров у населения и были в полной готовности к отступлению. Из рва было очень удобно наблюдать за происходящим. Скоро загорелась школа и избы со всех концов деревни. Глянула, кругом горело. Они, мерзавцы, сделали свое дело и ушли. В час ночи я слышала последнюю команду немецкого офицера, стало тихо. Мне казалось, что земля свободно вздохнула, что воздух стал так чист и приятен, что кругом все такое торжественное, русское. В пять часов утра 27 сентября я встретила первого сапера своей родной армии. От счастья я плакала, мне казалось, что это сон, я бегала, как безумная, разговаривала с бойцами, угощала их молоком, салом, яйцами. Я стояла на дороге и любовалась русской армией, своей родной и любимой.

Я родилась вновь.

(Мне удалось найти машинистку и напечатать этот материал. Правда, машинистка довольно безграмотная. Трудно даже исправлять ошибки. Прошу ее простить и на ошибки не обращать внимания.)

[19.02.1945 г.[418] ]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.