Борис Полевой. Возмездие
Борис Полевой. Возмездие
(Странички из Нюрнбергского дневника)
О Нюрнбергском процессе существует большая литература. Несколько книг написано советскими авторами. Среди них мне хочется особенно выделить большой и серьезный труд Аркадия Полторака «Нюрнбергский эпилог». Автор этого труда был секретарем советской делегации на процессе, располагал обширнейшим материалом, и это делает его книгу особенно весомой.
Но в последнее время на Западе стали появляться книги, авторы которых пытаются взять под сомнение справедливость решения Международного Военного Трибунала и даже объявить сам процесс исторической ошибкой… Ну еще бы! Ведь международные законы, впервые примененные в Нюрнберге, осуждают любую преднамеренную агрессию, объявляют вне закона все средства массового уничтожения, обстрел мирных городов и сел… Эти законы как тягчайшее преступление осуждают захват чужих территорий и геноцид… И, конечно же, законы эти осуждают нацизм в любой его ипостаси.
На процессе я был корреспондентом «Правды». То, что вы прочтете, — это записи, сделанные мною еще в те давние дни. Готовя их к печати, я не модернизировал их, а лишь литературно обрабатывал, стараясь сохранить дух того времени и мое тогдашнее восприятие происходившего.
…Я опоздал на процесс всего на шесть дней, но уже в машине понял, как это для меня плохо. Сюда со всех концов земли слетелось и съехалось свыше трехсот корреспондентов, фотографов, кинооператоров, художников. Все они уже перезнакомились, вросли в необычную, сложную обстановку процесса, успели послать в свои газеты первые очерки, фотографии, зарисовки. Сложился свой, особый быт, а у представителей советской прессы произошло, оказывается, территориальное деление на два племени — курафеев и халдеев.
Дело в том, что вместе с профессиональными журналистами прилетели сюда и известные наши писатели и художники: Илья Эренбург, Константин Федин, Леонид Леонов, Юрий Яновский, Семен Кирсанов, Всеволод Вишневский, Кукрыниксы и Борис Ефимов. Из уважения к этим корифеям их поместили в роскошной, но полуразрушенной гостинице «Гранд-отель». Для журналистов же американская военная администрация отвела огромный дворец карандашного короля Иоганна Фабера, где организован пресс-кэмп — лагерь прессы. Очень удобный, комфортабельный, надо сказать, лагерь. Вот в нем-то и в окружающих его флигелях и близлежащих домах и разместились вместе с иностранными коллегами корреспонденты советских газет и радио. А так как всякое географическое разделение требует соответствующего наименования, то «Гранд-отель», где поселились корифеи, получил среди журналистов наименование «курафейник». Писатели, узнав об этом, не остались в долгу и, так как среди журналистов присутствует известный фотокорреспондент капитан Евгений Халдей, пресс-кэмп стали называть «халдейник», а обитателей его — соответственно «халдеями».
Корреспондентский билет мне в этот день достать не удается. Комендант суда американский полковник Эндрюс ведет меня на гостевой, нависающий над залом балкон, битком набитый какими-то респектабельного вида господами и дамами… И вот я уже смотрю в зал, на судей, сидящих за продолговатым столом под сенью советского, английского, американского и французского флагов. На подсудимых, размещенных в этаком дубовом загончике, на противоположном конце залитого мертвенным, синеватым светом зала. Смотрю и думаю, что присутствую при осуществлении самой заветной мечты, которой все годы войны жили миллионы моих соотечественников на фронте и в тылу.
Сбылась, сбылась мечта людей. Советские воины сломали хребет фашистскому зверю, дошли до Берлина и водрузили свое знамя над главной цитаделью фашизма. Нацистские главари пойманы и вот теперь ждут возмездия.
— По существу здесь сидит все гитлеровское правительство, — наклоняясь ко мне через ряд, говорит Крушинский.
Да, он прав. Когда-то вот так же и, вероятно, в том же порядке сидели они за столом президиума на позорно знаменитых партейтагах здесь, в Нюрнберге. Не хватает только, как говорят журналисты, трех «Г» — Гитлера, Гиммлера, Геббельса. Вот на этих-то троих отсутствующих подсудимые и их адвокаты, как мне уже рассказали, с первых дней процесса пытаются свалить вину за все тягчайшие преступления третьего рейха.
Должно быть, находясь в плену карикатуристов, я сразу же был поражен обыденностью и, я бы сказал, даже благопристойностью внешнего вида подсудимых. Ничего страшного или отвратительного — просто сидят двумя рядами разных лет господа: кто слушает, кто беседует между собой, кто делает записи в лежащих перед ними на пюпитрах бумагах, кто посылает записки своим адвокатам, сидящим чуть ниже, по ту сторону барьера. И хотя вон тот, добродушного вида толстяк в сером мундире из замши, в первом ряду справа, — это сам Герман Вильгельм Геринг, «второй наци» Германии, поджигавший рейхстаг, организовавший «ночь длинных ножей», подготовивший захват Австрии, Чехословакии, публично грозивший превратить в руины Лондон, Ленинград, Москву; а этот худой с лицом черепа субъект — Рудольф Гесс, правая рука Гитлера в нацистской партии, сочинявший вместе со своим фюрером евангелие нацизма — «Майн кампф»; а благообразный высокий господин — это коммивояжер международных заговоров Иоахим фон Риббентроп; а высокий военный с квадратным суровым лицом и гладко зачесанными волосами — фельдмаршал Вильгельм Кейтель, соавтор захватнических планов Гитлера, хотя кровавые дела этих людей давно известны всему миру, на внешнем облике суперзлодеев это как-то не отразилось. Мирная обыденность подсудимых поразила меня в этом зале больше всего.
И еще сам ход судопроизводства. Сегодня слушаются показания свидетелей. Двое из них рассказывали о концентрационных лагерях и способах умерщвления людей такое, что за одни эти преступления, как мне кажется, следовало без долгих разговоров отправить на виселицу всю компанию подсудимых. Между тем судопроизводство течет медленно. Председательствующий судья — лорд Джефрей Лоренс — коренастый старик с большой головой и сверкающим лысым лбом — ведет его неторопливо, дает защите тормошить свидетелей вопросами о каких-то малосущественных деталях.
И потом этот бледный, ровный, какой-то угнетающий свет, при котором все вокруг приобретает зеленоватый, мертвенный оттенок. Окна плотно зашторены. Оказывается, наш новый знакомый полковник Эндрюс как-то сострил перед журналистами относительно подсудимых: «Я позабочусь о том, чтобы всем им не видеть солнца». Заключенные сидят в камерах тюрьмы, которая расположена тут же, в здании Дворца юстиции. Там тоже искусственный свет, а из тюрьмы в зал подсудимых ведут по специально проложенному тоннелю, лишая их тем самым даже мысли о возможном побеге.
…Я уже записывал слова Главного Американского Обвинителя, судьи Джексона, который, начиная свою первую речь, пообещал:
— Мы приступаем к предъявлению доказательств преступлений против человечности… Господа, предупреждаю, они будут такими, что лишат вас сна.
Признаюсь, при этих словах советские журналисты переглянулись: можно ли чем-либо вызвать подобную реакцию у тех, кто своими глазами видел Бабий Яр, Треблинку, Майданек, Освенцим? Но судья Джексон оказался прав. Уничтожение людей представляло собой в нацистском рейхе большую, широко развитую, хорошо спланированную и организованную индустрию. Мы уже притерпелись к страшным доказательствам, закалились, что ли, задубенели, и сна, а в особенности аппетита, это нас не лишало.
Того и другого мы лишились, и лишились не фигурально, а в полном смысле этого слова, когда на трибуну поднялся помощник Главного Советского Обвинителя Лев Николаевич Смирнов. Образованный юрист, отличный оратор, апеллирующий в своих речах не столько к сердцу, сколько к разуму судей, он привел такие данные и подкрепил их такими доказательствами, что вызвал раздор даже и на скамье подсудимых, где обвиняемые принялись спорить между собой, а Шахту стало плохо, и его увели отпаивать какими-то успокоительными средствами.
Нет, эта сцена не должна быть забытой, и я опишу ее подробней, ибо позднее, по прошествии времени, трудно будет даже поверить, что такое когда-то могло произойти на Земле — планете, населенной разумными существами.
О выступлении Советского Обвинителя было объявлено еще накануне. Поэтому ложа прессы, далеко не ломившаяся в эти дни от избытка корреспондентов, была сегодня полным-полна. Войдя в зал, мы удивились: посреди стояли стенды, а на столах лежали какие-то массивные предметы, закрытые простынями. На трибуне Обвинителя тоже стояло нечто, прикрытое салфеткой, а на столе ассистента лежала толстенная книга в кожаном переплете, напоминавшая своим видом средневековые инкунабулы.
Л. Н. Смирнов, называя в ходе своего выступления количество жертв, умерщвленных в одном из нацистских лагерей, показывал эту красиво переплетенную книгу. Нет, это был не семейный альбом обитателей какого-нибудь рейнского замка, и не коллекция снимков призовых скаковых лошадей. Это был бесконечный список людей разных национальностей, застреленных или отравленных газом. Обвинитель не без труда поднял этот фолиант и, обращаясь к судьям, произнес:
— Это всего только деловой отчет генерал-майора полиции Штруппа своему начальству об успешной ликвидации варшавского гетто. Тут только имена умерщвленных. Ваша честь, прошу вас приобщить эту книгу к вещественным доказательствам.
Каждая страница, каждая строка этой страшной книги рассказывала миру о том, что скрывалось под понятием «национал-социализм».
На процессе в документах американского обвинения немало уже говорилось о массовом истреблении людей в самой Германии и в оккупированных странах, о том, как сотни тысяч лишались имущества, изгонялись из домов, как миллионы гибли в газовых камерах и душегубках. Но того, что содержал отчет генерал-майора Штруппа, нам слушать еще не приходилось. 23 апреля 1943 года рейхсфюрер СС отдал через фюрера СС в Кракове приказ: «Со всей жестокостью и безжалостностью ликвидировать варшавское гетто».
Докладывая начальству о выполнении этого приказа, Штрупп сообщал: «Я решил уничтожить всю территорию, где скрывались евреи, путем огня, поджигая каждое здание и не выпуская из него жителей».
Дальше деловым тоном говорилось, как осуществлялось это мероприятие, как эсэсовцы и приданная им в помощь военная полиция и саперы заколачивали выходные двери, забивали окна нижних этажей и затем поджигали здания. В густонаселенных домах, где теснились согнанные со всего города семьи, слышались душераздирающие вопли заживо горящих людей. Они инстинктивно пытались спасаться от огня на верхних этажах, куда пламя еще не доставало. Но пламя шло за ними по пятам. Пленники выкидывали из окна матрацы, тюфяки, и, думая спасти, выбрасывали на эти матрацы детей, стариков, сами же выпрыгивали из окон, ломая ноги, разбиваясь насмерть. Тех, кто чудом оставался невредимым и пытался отползти от пожарища, унося детей, преследовали. В отчете так и писалось: «Солдаты неуклонно выполняли свой долг и пристреливали их, прекращая агонию и избавляя от ненужных мук».
Все это действительно было страшно, но самое страшное, как оказалось, ожидало нас впереди. Еще не раскрытыми стояли стенды посредине зала. И по-прежнему что-то массивное, затянутое простынями белело на столах. И вот советский прокурор после перерыва сорвал покрывало с одного из этих предметов, и в зале сначала наступила недоуменная тишина, а потом послышался шепот ужаса. На столе, под стеклянным колпаком, на изящной мраморной подставке стояла… человеческая голова. Да, именно человеческая голова, непонятным образом сокращенная до размера большого кулака, с длинными, зачесанными назад волосами. Оказывается, голова эта была своего рода украшением, безделушкой, которые вырабатывали какие-то изуверские умельцы в концентрационном лагере, а потом начальником этого лагеря дарились в качестве сувениров знатным посетителям.
Приглянувшегося посетителю или посетительнице заключенного убивали, каким-то определенным способом, через шею, извлекали остатки раздробленных костей и мозг, соответственно обрабатывали и съежившуюся голову снова набивали, превращая в чучело, в статуэтку.
Мы смотрели на эту голову под стеклянным колпаком и чувствовали, как мороз подирает по коже. Над нами, на гостевом балконе, истошно вскрикнула какая-то женщина. Затопали ноги: выносили ту, что потеряла сознание. А между тем Лев Николаевич Смирнов продолжал свою речь. Теперь он предъявлял суду показания некоего Зигмунда Мазура, «ученого» сотрудника одного из научно-исследовательских институтов в Кенигсберге. Спокойным, сугубо деловым языком этот «ученый» рассказывал, как в лабораториях института решалась проблема «разумной промышленной утилизации отходов гигантских фабрик смерти — человеческого мяса, жира, кожи».
По распоряжению прокурора были сняты все простыни со стендов и столов. Оказалось, что там находится человеческая кожа в разных стадиях обработки — только что содранная с убитого, после мездровки, после дубления, после отделки. И, наконец, изделия из этой кожи — изящные женские туфельки, сумки, портфели, бювары и даже куртки. А на столах — ящики с кусками мыла разных сортов: обычного, хозяйственного, детского, жидкого для каких-то технических надобностей и туалетного, ароматного, в пестрых, красивых упаковках.
Прокурор продолжал свою речь в абсолютной тишине. Подсудимые сидели в напряженных позах. Риббентроп со страдальческой миной закатил глаза и закусил губу. Геринг, кривя рот, писал своему защитнику записку за запиской, Штрейхер истерически кашлял или хохотал, Шахта вновь вывели из зала: ему опять стало дурно. Его обычно неподвижное, жесткое бульдожье лицо было бледно и растерянно.
Когда-то нам с Крушинским довелось первыми из корреспондентов побывать в Освенциме, называвшемся тогда по-немецки Аушвиц. Прилетев туда вслед за нашими войсками, мы видели эту гигантскую фабрику смерти еще почти на ходу, видели склады рассортированных человеческих волос — в кучах и уже завязанных в тюки и приготовленных к отправке. Хотя все это еще было живо в памяти, представленные сейчас изделия, изготовленные из отходов фабрик смерти, потрясли нас.
Я чувствовал, как тошнота подкатывает к горлу, хотелось вскочить и броситься вон из зала.
Собственно, что было в этом для нас нового? Ведь американское обвинение уже предъявило бывшему директору Рейхсбанка и уполномоченному военной экономики Вальтеру Функу документы, в которых он предписывал строго учитывать, собирать и хранить в сейфах золото и платину в виде искусственных челюстей, коронок, протезов, вырванных изо рта убитых в концентрационных лагерях специально организованными по его распоряжению командами. Мы знали, сколь велики были «поступления» такого рода металла в Рейхсбанк. Это было очень страшно, но все же это можно было слушать, а тут… в той спокойной деловитости, с которой Зигмунд Мазур излагал свои показания: «Человеческая кожа, лишенная волосяного покрова, весьма хорошо поддается процессу обработки, из которой, по сравнению с кожей животных, можно исключить ряд дорогостоящих процессов», или: «после остывания сваренную массу выливают в обычные, привычные публике формы, и мыло готово», — заключалось нечто ужасное.
В первый раз я наблюдал, как все трое Кукрыниксов в ошеломлении сидят над своими раскрытыми папками, не притрагиваясь к карандашам.
С нашей переводчицей Майей делается плохо.
Не знаю, надолго ли, но на сегодня мы таки действительно потеряли аппетит и сон.
В первые дни процесса нацистские бонзы обижались, даже негодовали, что, обращаясь к ним, произносят слово «подсудимый». Господин министр, господин рейхсмаршал, господин гросс-адмирал — вот как следовало бы их величать. Теперь они свыклись со словом «подсудимый» и уже не обижаются.
Но сегодня мне пришлось порыться в протоколах и записях их тайных заседаний, где все эти государственные и военные деятели оказывались в своей среде, и я сделал из этих документов любопытнейшие, как мне кажется, извлечения, великолепно характеризующие всю эту публику.
Вот как они беседовали между собой.
Когда-то, еще на заре своей карьеры, разоткровенничавшись с глазу на глаз с Раушингом, Гитлер заявил:
«Мне нужны люди с крепкими кулаками, которых не остановят принципы, когда надо будет укокошить кого-нибудь, и, если они при этом сопрут часы или драгоценности, наплевать мне на это».
Вот каким языком характеризовал Гитлер идеал национал-социалистического деятеля, когда он сам был еще не всемогущим фюрером, а всего лишь главарем шайки хулиганов, специализировавшихся на погромах и ограблениях еврейских магазинов и на разгонах, за сходную, разумеется, плату, рабочих митингов и демонстраций.
Потом Гитлер стал главой нацистской Германии. Масштабы его деятельности гигантски выросли, но принцип, руководствуясь которым он выдвигал и приближал к себе людей, сохранился в неприкосновенности. Это всегда были люди с крепкими кулаками, для которых не существовало ничего святого, люди, не знающие ни чести, ни совести. И хотя назывались они уже министрами, рейхсмаршалами, гроссадмиралами, гаулейтерами и крейслейтерами, они, в сущности, оставались теми же, какими были в дни, когда в пивных Баварии сколачивалась нацистская партия. Бандитами, уголовниками. И жаргон их, когда они оставались в своем, очень замкнутом кругу, естественно, был прежним.
Советское обвинение представило суду стенографический отчет совещания Геринга с рейхсминистром оккупированных территорий, с представителями высшего военного командования и правительства, действовавшими на этих территориях. Этот отчет навсегда останется одним из важнейших документов, разоблачающих разбойничью суть нацизма.
Заявив, что Германия отныне владеет самыми лучшими и плодородными землями — от Атлантики до Волги и Кавказа и что страна за страной, одна богаче другой, завоевываются доблестными германскими войсками, Геринг добавил, что требует от своих соратников немедленно же начать грабить эти страны. Он так и говорил «грабить», не считая даже нужным отыскивать подходящий синоним.
«Раньше, — говорил он, — все было значительно проще. Тогда это называлось разбоем. Это соответствовало старой формуле — отнимать то, что завоевано. Теперь формулы стали гуманнее. Несмотря на это, я намереваюсь грабить, именно грабить и грабить эффективно».
И свою прямую директиву уполномоченным правительства и военачальникам он определяет в такой «изящной» форме:
«Вы должны быть как лягавые собаки. Там, где имеется еще кое-что, что может пригодиться нам, немцам, вы должны вынюхивать и отнимать. Одно должно быть молниеносно добыто со складов и доставлено сюда».
Геринг требует, чтобы все, что осталось на витринах французских магазинов, или в элеваторах, или на продуктовых складах оккупированных стран, было бы немедленно конфисковано и вывезено в Германию.
Рисуя перспективы этого всеевропейского грабежа и все больше распаляясь при этом, Геринг заявляет, что рейхскомиссары не должны считаться ни с голодом, ни даже с вымиранием ограбленных народов.
«В нашу задачу не входит содержание народа, который внутренне, конечно, против нас. Знайте, если из всех стран будет доноситься до нас ругань, мы будем знать, что вы действуете правильно».
Хладнокровно требуя грабить все подчистую, Геринг оговаривает полную обеспеченность самих грабителей. Этим будет подчеркнуто, что немцы — раса господ и что этой избранной расе все позволено.
«Я ничего не скажу вам, напротив, я обиделся бы на вас, если бы мы, например, в Париже не имели бы чудесных ресторанов, где мы, немцы, победители, могли бы всласть поесть. Но мне не доставляет удовольствия, чтобы туда шлялись французы. „Максим“[1] должен иметь лучшую кухню только для немецких офицеров и немцев, а отнюдь не для этих французов, на которых мне наплевать. Мы должны всюду иметь такие рестораны только для немцев. Французы таскаться туда не должны. Им такой еды не нужно».
Трудно верить, что рейхсмаршал, второй человек в большой, некогда культурной европейской стране с семидесятимиллионным населением, в стране, давшей миру великих ученых, поэтов, мыслителей, облекал директивы своим высшим военачальникам и гражданским чиновникам в подобного рода формулы. Но передо мной официальный перевод стенограммы совещания, подлинник, который представлен суду, и по этому переводу я воспроизвожу все эти детали.
Стенограмма эта, показывая нацистских заправил без маски, в то же время говорит и о трусости этих грабителей, животном ужасе, который испытывали они главным образом перед советскими партизанами. Итак, читаем стенограмму дальше.
Пока Геринг вел речь об ограблении Франции и стран Западной Европы, рейхскомиссары и военачальники с умилением внимали ему, но как только он заговорил о Советском Союзе, титулованные разбойники сразу заскулили, физиономии их вытянулись. Должно быть, почувствовав изменившуюся атмосферу, Геринг оживленно и весело начал рассказывать о богатствах Советского Союза:
«Господа, чтобы утешить ваши души и чтобы вы радостно смотрели на жизнь, должен рассказать о крае донских казаков».
И он с жаром повествует о том, как в оккупированных станицах солдаты обжираются маслом, медом, мясом, как они даже научились есть мясо, обмакивая его в сметану, а масло жрать целыми кусками даже без хлеба. Он вдохновенно рассказывает, как с Азовского и Каспийского морей пойдет в Германию икра, красная рыба и сколько пшеницы третья империя будет вывозить ежегодно из российских изобильных краев.
И вдруг мечты рейхсмаршала, по словесности своей вполне подходящие для пахана — вожака воровской шайки, прерывает голос некоего Лозе — имперского уполномоченного по ограблению Прибалтики и Белоруссии.
«Лозе. Действительно, господин рейхсмаршал, вы правы, урожаи там должны быть очень богатые… Но вряд ли урожай этот может быть убран и доставлен на склады, если теперь, наконец, не будет покончено с бандитскими и партизанским бесчинствами. Я три месяца кричу о помощи, но армия не может доставить мне войск… Не может ничего поделать с партизанами и рейхсфюрер СС.
Геринг. Но ведь это же в нашем глубоком тылу. Ваша оборона такая крепкая, неужели вы не можете обеспечить себе защиту от партизан?
Лозе. Это полностью исключено. Везде, даже значительно южнее Минска, убивают сельскохозяйственных комендантов. Уже имеются убитые комиссары. Гибнут чиновники. Невозможно нормально управлять Белоруссией и как следует эксплуатировать ее ресурсы и земли, если не будет покончено с партизанскими бесчинствами.
Розенберг (с места). Даю справку. Убито 1500 бургомистров, наших людей».
Совещание титулованных грабителей, начавшееся мечтами о вкусной жратве в лучших французских ресторанах, существующих только для немцев, сходит с рельсов, комкается. Лозе, рейхскомиссар Украины Кох, Розенберг и другие приближенные Гитлера — «люди с крепкими кулаками, которых не останавливают никакие принципы, когда надо кого-нибудь укокошить», безусловно, разделявшие мнение рейхсмаршала о том, что «нужно грабить, именно грабить», позабыв, что темой совещания как раз и является грабеж оккупированных стран, начинают говорить о борьбе с партизанами, об «этой гигантской опасности на Востоке». В их словах, бесстрастно зафиксированных стенографом, звучит животный страх перед народом, разжегшим в тылу немецких армий священный огонь партизанской войны.
И сейчас, когда война окончена, когда виновники ее, сидящие в этом зале, уже не гневаются на обращение «подсудимый», так приятно узнавать о том, что это жулье, беззастенчиво и безнаказанно грабившее Западную Европу, трепетало при одном упоминании о советских партизанах.
Слава, вечная слава вам, партизаны Отечественной войны!
По пути в Трибунал Курт наклонился ко мне и вполголоса спросил:
— Правда ли, что вчера на закрытом заседании генерал Руденко, выхватив пистолет, застрелил Германа Геринга? Мне говорили, что об этом сообщалось в американской газете…
В пресс-баре только и разговоров об этой заметке. Кто недоумевает, кто возмущается, кто хохочет. Ральф, которого я спросил, как могла появиться в печати такая дикая чушь, только пожал плечами: «Сенсейшен. Все для сенсейшен». Эрик бормотал: «Янки есть янки. Пора бы их знать». И привел смешную пословицу, бытующую, оказывается, в Англии: «Бойтесь быка спереди, лошадь — сзади, а американского корреспондента — со всех сторон».
Тем не менее задолго до начала заседания все уже находились в зале. Все было как обычно. Геринг сидел, закутав ноги солдатским одеялом. Руденко занимал прокурорскую трибуну. Речь продолжала идти о плане «Барбаросса», и все-таки «сенсейшен» сегодня была. Да какая! Из-за нее по всем помещениям суда минут десять зуммерила сигнализация, передавая тройные гудки, собирая прессу, разошедшуюся по барам, курилкам, коридору. Корреспонденты неслись на свои места, дожевывая на ходу сандвичи, стирая с губ пивную пену.
Представляя обвинения по плану «Барбаросса», Главный Советский Обвинитель зачитал и попросил суд приобщить к делу афидэвит, то есть письменное показание фельдмаршала Фридриха Паулюса, бывшего заместителя начальника генерального штаба в те дни, когда разрабатывался план «Барбаросса», человека, который, по его собственному признанию, принимал в этой разработке непосредственное участие.
Чтение этих показаний вызвало среди подсудимых необыкновенный ажиотаж. Они все время переговаривались, писали своим адвокатам записки. Те тоже перешептывались, вертелись на своих местах.
Мы догадывались о причине этого ажиотажа. Гитлеровское правительство в свое время скрыло от немцев сам факт пленения фельдмаршала Паулюса, первым из немецких высших военачальников сложившего свой маршальский жезл к ногам Советской Армии. Разгром немецких войск под Сталинградом, уничтожение и пленение трехсоттысячной группировки морально потрясло страну. Скрыть это поражение было невозможно. Был объявлен трехдневный национальный траур, приспускались флаги, протяжно звонили колокола, в церквах шли траурные мессы. Народу сообщили, что командующий армией Паулюс погиб как истинный германский солдат, сражаясь до последнего патрона. В честь его была устроена пышная панихида. На ней присутствовал весь столичный генералитет, и сам Гитлер возложил высшую награду Германии на пустой гроб. Письменные показания «павшего» фельдмаршала, которые сейчас зачитывались, и вызвали среди подсудимых такой фурор.
Не успел обвинитель попросить о приобщении этих показаний к делу, как защитник Геринга — величественный, солидный доктор Штаммер в своей лиловой университетской мантии, и маленький, тощенький, носатый доктор Заутер, оба разом бросились к трибуне и, перебивая друг друга, обратились к суду с ходатайством вызвать на суд самого свидетеля Паулюса. Они, видимо, надеялись на то, что в просьбе им откажут и весьма существенные показания, сделанные якобы от его имени, окажутся дискредитированными, а советское обвинение будет посрамлено. Если же Паулюс жив и решено будет его вызвать, то потребуется немало времени, чтобы доставить его в Нюрнберг. К тому же одно дело — давать письменные показания в Москве, и совсем другое — тут, в Нюрнберге, на глазах своих бывших начальников и друзей.
Таков был, казалось бы, беспроигрышный расчет защиты. Поэтому, передав свое ходатайство, оба защитника, победно глянув в сторону советского обвинения, вернулись на свои места. Коллеги пожимали им руки.
Судьи перебросились между собой несколькими словами. Посовещавшись, лорд Лоренс обратился к Руденко с вопросом:
— Как смотрит генерал на ходатайство защиты?
Настала тишина. Все: обвиняемые и защитники — со злорадством, судьи — вопросительно, мы, корреспонденты, — с невольным любопытством — глядели на Руденко.
— Советское обвинение не возражает, ваша честь, — ответил Руденко. Лицо его оставалось спокойным, но мы, советские журналисты, хорошо узнавшие за эти месяцы характер нашего Главного Обвинителя, уловили какую-то лукавинку в его взгляде.
— Сколько же времени потребуется для доставки сюда вашего свидетеля, генерал? — спросил лорд Лоренс.
— Я думаю, минут пять, не больше, ваша честь, — неторопливо, подчеркнуто будничным голосом, ответил Роман Андреевич. — Свидетель здесь, он сейчас в апартаментах советской делегации, тут, во Дворце юстиции.
То, что наступило в зале после этих слов, можно сравнить разве что с финалом пьесы «Ревизор», с его немой сценой. Потом все разом пришло в судорожное движение. Подсудимые заговорили между собой. От них к адвокатам полетели записки. Адвокаты, забыв свою солидность, затеяли сердитую дискуссию. Штаммер и Заутер, подвернув подолы длинных мантий, ринулись к трибуне и снова дуэтом, перебивая друг друга, закричали в микрофон:
— Нет-нет, защита, все взвесив, на вызове свидетеля не настаивает. Она изучила афидэвит и вполне довольствуется письменными показаниями. К чему затягивать процесс!
Ложа печати являла собой другую гоголевскую сцену — из «Вия». Те, кто бежал из коридоров в ответ на сигналы, сулящие сенсацию, сшиблись в дверях с теми, кто уже спешил передать эту сенсацию по телеграфу, да так и застряли в дверях. В этом всегда таком тихом зале возник базарный шум.
— Суд вызывает свидетеля Паулюса, — объявил, посовещавшись с коллегами, лорд Лоренс…
Обрамленная зеленым мрамором дубовая дверь в противоположном конце зала раскрывается. Пристав вводит высокого человека в синем штатском костюме, который, однако, сидит на нем как-то очень складно, по-военному. Снова немая сцена. Щелкают вспышки аппаратов «спитграфик». Глухо поют кинокамеры. Все с напряжением следят, как Паулюс поднимается на свидетельскую трибуну. Не знаю, что у него на душе, но внешне он абсолютно спокоен. Зато на скамье подсудимых просто паника. Геринг что-то раздраженно кричит Гессу, тот отмахивается от него. Кейтель и Иодль как-то сжались и вопросительно смотрят на свидетеля. Он появился здесь, точно призрак, вставший из сталинградских руин, принеся сюда горечь и боль трехсоттысячной армии, погибшей и плененной на берегах Волги. С тем же поразительным спокойствием Паулюс кладет руку на библию и, подняв два пальца правой руки, твердо произносит:
— Клянусь говорить правду. Только правду. Ничего, кроме правды.
Неторопливо начинает давать показания. Сухие фразы звучат отточено, твердо, и, хотя он говорит по-немецки и слова его в зале хорошо слышны, многие из подсудимых для чего-то надели наушники.
Да, он был перед войной заместителем начальника германского генерального штаба и лично участвовал в разработке плана «Барбаросса». Да, он признает, что с самого же начала этот план задумывался как план нападения и ни о какой оборонительной превентивной войне и речи не было. Ведь его разрабатывали в августе 1940 года. Контуры этого плана? Первоочередная задача — захват Москвы, Ленинграда, всей Украины. Дальше — Северный Кавказ с его природными богатствами и нефтяными источниками. Главная стратегическая цель? Выход на линию Архангельск — Астрахань и закрепление на ней.
Свидетель вспоминает, что в дни, когда Риббентроп заключал мирный договор с Советским Союзом, в помещении главной квартиры генштаба были проведены одна за другой две военные игры для высшего офицерства. Обе на тему: наступление по плану «Барбаросса». Руководил ими генерал-полковник Гальдер. Карта Советского Союза была пришпилена к полу, и присутствующие передвигали по ней флажки и фишки с цифрами, окружая и поражая одну советскую армию за другой, опробуя разные варианты захвата. Воюя пока по карте, генералы искали самые эффективные пути достижения главной цели — выхода на линию Архангельск — Астрахань. Политическая цель тоже не скрывалась — уничтожение Советского Союза как государства.
Потом генштабисты, в том числе и сам свидетель Паулюс, разъезжали, по его словам, по странам Европы, вербовали будущих союзников по разбою, втягивали в подготовку к войне против Советского Союза Румынию, Финляндию, а потом и более осторожный венгерский генштаб.
Паулюс говорит по-солдатски коротко, лаконично. Четко формулирует фразы, которые он, вероятно, хорошо продумал за три года своего пленения. Повествуя о преступной деятельности немецкого генштаба, он иногда поднимает глаза и смотрит на подсудимых, и те, на ком он останавливает взгляд, отворачиваются, начинают нервно барабанить пальцами по барьеру. Корреспонденты же пишут и пишут, ломая от торопливости карандаши…
Запоминается переданная Паулюсом фраза Иодля, которой тот заключил сообщение о плане «Барбаросса»:
— Вы увидите, господа, как через три недели после начала нашего наступления этот карточный домик рухнет.
Смотрю на Иодля. Он сосредоточенно катает по пюпитру карандаш и будто бы весь ушел в это занятие.
Как только свидетель закончил свои показания, западные корреспонденты сорвались с мест и бросились из зала. И напрасно. Драматизм событий не ослаб. Защита сейчас же перешла в контратаку. Первым у трибуны оказался Заутер. Генштабисты, собственно, не его клиентура, но он по обыкновению старается совать свой длинный нос во все дела, и более солидные адвокаты обычно выдвигают его для каких-нибудь сомнительных и не сулящих им славы комбинаций.
— Кого из сидящих здесь подсудимых вы, господин фельдмаршал, назвали бы как главных виновников развязывания войны?
Цель вопроса ясна. Сбить свидетеля, поставить его в неловкое положение, опорочить перед судом, перед прессой, перед историей, наконец. Этот человечек предполагает, что тут, перед лицом своих бывших сослуживцев, Паулюс стушуется, начнет увертываться, уйдет от прямого ответа, и тогда его легко будет дискредитировать, пользуясь юридической казуистикой, на которую Заутер великий мастер.
Паулюс поднимает глаза на скамью подсудимых и, как бы касаясь взглядом называемых им лиц, четко говорит:
— Из присутствующих здесь — Герман Геринг, Вильгельм Кейтель, Альфред Иодль.
Пауза. Чувствуя поражение, Заутер соскакивает с трибуны, но тут в атаку идет его коллега, обычно молчаливый адвокат, имени которого я не знаю.
— Правда ли, господин фельдмаршал, что сейчас вы преподаете в Военной академии имени Фрунзе и обучаете высших офицеров неприятельской армии?
Паулюс усмехается.
— Это ложь! Никаким образом и никого я не обучаю.
Вторая атака отбита. Среди защитников приглушенная, вежливая перебранка. Подсудимые шлют им записки.
— Свидетель Фридрих Паулюс, благодарю вас за показания. Можете покинуть зал, — объявляет председательствующий.
В дверях новое столпотворение. Часовые отброшены в сторону. Начинается гонка по пути к телеграфу. Бегут, толкая друг друга, как джек-лондоновские золотоискатели, торопящиеся «застолбить» свой участок.
Итак, все мы записали в блокнотах: «1 октября 1946 года. 14 часов 50 минут по среднеевропейскому времени. Начато последнее, четыреста седьмое заседание».
Скамья подсудимых на этот раз пустует, и как-то очень странно видеть эту голую скамью. Наш старый знакомый, комендант Трибунала полковник Эндрюс, хорошо знающий цену тому, что американцы зовут «паблисити», перед сегодняшним заседанием не раз появлялся в пресс-руме. Впрочем, его белую лакированную каску, чеховское пенсне, румяное лицо можно было, казалось, видеть одновременно и в пресс-руме, и в баре, и в коридоре — везде, где появлялись журналисты. Он очень оживлен, общителен и многозначительно таинствен. Он ни слова не говорит о будущем приговоре, хотя, вполне вероятно, и знает его. Он только намекает, что на этом последнем заседании нам предстоит увидеть нечто необычайное.
И вот мы ждем, вытянув шеи и раскрыв блокноты. Суд идет. Все поднимаются, не выпуская блокнота из рук. Лорд Лоренс оглядывает зал через очки. Слегка кивает. Это, вероятно, сигнал. Дверь позади пустующей скамьи подсудимых вдруг бесшумно раздвигается, будто тонет в стене, и оттуда появляется Герман Геринг, конвоируемый военными полицейскими в белых сверкающих касках. Он бледен, лицо его кажется напудренным, а может быть, он и действительно напудрился.
— Ишь, как за сутки сдал, будто высушили, — говорит кто-то сзади меня.
Геринг надевает наушники. В них звучит такой нам всем знакомый голос лорда Лоренса. Он читает приговор привычно спокойным тоном, но сегодня его слова поражают, как гром: «Геринг. Смерть через повешение». На мгновение «второй наци» Германии вперяет свои светлые, оловянные глаза в зал, губы его по привычке начинают кривиться, но он спохватывается, усилием воли сгоняет с лица гримасу и, сдернув наушники, уходит. Дверь за ним столь же бесшумно задвигается. Очевидно, в этом-то и заключается особый эффект, обещанный полковником Эндрюсом.
Гесс хорошо знает английский язык. Недаром войну он провел на Британских островах, под крылышком герцога Гамильтонского, заботившегося об этом гитлеровском посланце, не очень удачно спикировавшем с неба на территорию его поместья. Гесс, как мы убедились, человек железной воли. Услышав: «Пожизненное заключение», — он не дрогнул ни одним мускулом, и только глаза на его худом лице сверкнули в глубине черных впадин. Он круто, почти по-военному — налево кругом — повернулся и твердым шагом скрылся в дверном проеме.
Риббентроп сейчас похож на резиновую куклу, из которой выпустили воздух. Он весь вялый, поникший, черты лица заострились, глаза полузакрыты. Узнав, что ему тоже уготована петля, он делает неверное движение, хватается за пюпитр и, поддерживаемый конвоиром, волоча ноги, удаляется.
Кейтель тоже напоминает куклу. Но куклу деревянную, негнущуюся. Шагает подчеркнуто твердо, точно марширует, четко переставляя ноги в ярко начищенных сапогах. Что там говорить, держаться он умеет… «Казнь через повешение…» Он еле заметно кивает головой, точно бы в подтверждение своих мыслей, и уходит такой же прямой, сосредоточенный, как бы углубленный в себя. Плохим, очень плохим он был солдатом и на процессе держался дрянно, а вот в последние часы сумел-таки вести себя пристойно. Что там ни говори — рейхсверовская школа. А вот его сосед по скамье — Иодль, — прослушав смертный приговор, срывает с себя наушники и уходит, злобно бормоча что-то в сторону суда.
Зато гитлеровские политики и идеологи в решающую минуту оказываются совершенной мразью. Розенберг едва стоит на ногах. Ганс Франк, обещавший фюреру освободить Польшу от поляков во имя пользы динамичных и сильных народов и сделать из подведомственного ему населения котлетный фарш, возникает в дверном проеме, пошатываясь. Он идет, как сомнамбула, натыкаясь на углы пюпитров, и, выслушав все то же — «Смерть через повешение», драматически всплескивает руками. Уже позднее мы узнаем, что он со страху обмарался.
Юлиус Штрейхер — тот самый мракобес, который бросал озверелой толпе обритых наголо девушек, этот главный герой и организатор нюрнбергских шабашей, кажется вовсе помешанным. Глаза его дико вращаются, вены на висках вздулись, с губ течет слюна. Омерзительно!
Итак, приговор прочитан. Вот его финал. Геринг, Риббентроп, Кейтель, Розенберг, Кальтенбруннер, Фрик, Франк, Штрейхер, Заукель, Иодль, Зейсс-Инкварт, а заодно отсутствующий на процессе и предположительно где-то скрывающийся Мартин Борман приговорены к смертной казни через повешение. Гесс, Функ и Редер — к пожизненному заключению. Фон Ширах и Шпеер — к двадцати годам тюрьмы, Нейрат — к пятнадцати, Дениц — к десяти.
Таков итог. Но главное не в них, в этих подручных Гитлера, главное в нацизме, в его идеях. Он обнажен, он предстал перед миром во всем своем страшном безобразии. Люди действительно лишались сна и аппетита, как обещал им Главный Американский Обвинитель Джексон, слушая в течение девяти месяцев страшную повесть о тринадцатилетнем господстве нацизма в большой культурной европейской стране. Повесть эта через прессу и радио стала широко известной народам мира. Но приговорен ли нацизм как идеология к смертной казни или лишь к временному заключению — на этот важный вопрос пока еще не дано ответа. На него ответит будущее.
А пока что надо записать дату, которая, несомненно, при любом повороте истории останется исторической. Первый в мире международный процесс над главными военными преступниками вынес свой приговор 1 октября 1946 года в 15 часов 40 минут по среднеевропейскому времени.
Утром мы узнали, что контрольный совет союзнических армий по Германии, работающий в Берлине, рассмотрел просьбу осужденных о помиловании и отклонил ее.