Глава 9 ЯСНОСТЬ, ИЛИ ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9

ЯСНОСТЬ, ИЛИ ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА

В одной, уже упоминавшейся книге о Чехове я встретил такую фразу, комментирующую его письмо к брату Александру от 19–20 февраля 1887 г.:

«Скоро он отойдет от «Нового времени», потом осудит Суворина за его антидреифусарскую позицию и, наконец, порвет с ним, но приватно еврейская тема останется в качестве неистощимого кладезя агрессии и юмористических утех, собачьих кличек и т. д.» (Е.Толстая. Поэтика раздражения. М., 1994).

Именно несправедливость, не говоря уже о неточности, этого утверждения заставила меня взяться за перо не для того, чтобы защитить Чехова. Он — Гений и не нуждается ни в защите, ни в оправданиях. Я хочу защитить себя и тех, кто, как я, смотрит на море житейское и на мироздание взглядом Чехова.

Как мы уже видели, «отойдя» от «Нового времени» и «осудив» Суворина за антидреифусарскую позицию, он не «порвал с ним» и их взаимоотношения продолжались до самой смерти Чехова. Если и можно согласиться с упоминанием «собачьих кличек» (вероятно, имеются в виду любимые таксы Чехова Хина Марковна и Бром Исакович, так как другие собачьи клички, встречающиеся в его переписке и мемуарах о нем, никакого отношения к еврейской ономастике не имеют), то признать еврейскую тему «неистощимым кладезем агрессии и юмористических утех» Чехова совершенно невозможно.

Первые шаги к «осуждению» позиции Суворина никакого отношения к делу Дрейфуса не имели и относятся к началу 1893 г., когда в «Новом времени» появилась статья «г. Антокольский», подписанная Жителем (А.Дьяковым). В письме, посвященном нравам русской журналистики, Чехов писал: «… за что Житель обругал Антокольского? Ведь это же не критика, не мировоззрение, а ненависть, животная, ненасытная злоба» (А.Суворину, 24 февраля 1893 г.).

На эту же статью откликнулся Илья Репин, писавший Суворину: «Как Вы могли допустить в Вашей газете такой бред сумасшедшего, как статья Жителя против Антокольского? Антокольский — уже давно установившаяся репутация, европейское, всесветное имя, один из самых лучших, даже, отбросив скромность, лучший теперь скульптор. Боже, сохрани меня от невежества защищать непогрешимость репутаций… Но если пьяный из кабака начнет ругаться лично, бестолково, неприлично, разве Вы станете его слушать?»

Однако, несмотря на письма Чехова и Репина, уже 5 марта 1893 г. в «Новом времени» появилась статья Буренина «Антокольский и его пророки», написанная в том же духе и с теми же грязными инсинуациями. Испытывая, как он не раз говорил, чувство благодарности к Суворину, Чехов еще не мог поверить, что в «Новом времени» все делается по воле хозяина газеты, и пытался сам себя убедить, что Суворин не владеет обстановкой, но в том, что повлиять на газету через Суворина практически невозможно, он начал убеждаться уже после этого случая. Несмотря на это, Чехов сделает еще несколько попыток убедить «старца» переменить курс. Уж очень ему этого хотелось.

А тогда, вскоре после очередных публичных антисемитских издевательств «Нового времени» над великим скульптором-евреем, Чехов активно включается в кампанию по установке в Таганроге созданной им статуи Петра I, основавшего этот город. В хлопотах по этому делу он знакомится лично с Марком Антокольским, посещает его в Париже, ведет переговоры с братьями Дрейфуса (которые владели во Франции экспортно-импортным торговым домом, имевшим отделение в Таганроге) о перевозке скульптуры и занимается этим памятником вплоть до его открытия. Это был своего рода ответ Чехова на «животную, ненасытную злобу» нововременских антисемитов. И ответ этот не был единственным.

Окружение Чехова после 1894 года (после «Скрипки Ротшильда») еще более наполнено крещеными и некрещеными евреями, чем в восьмидесятые годы. Уходили и появлялись друзья юности. Умер в Харькове близкий товарищ гимназических лет Исаак Срулев, уехал в Западный край, в Гродно Соломон Крамарев — он подаст о себе весть лишь в 1904 г., в год смерти Чехова. И вдруг в 1893 г. объявился одноклассник Иосиф Островский, работавший врачом в Грузии. В ответном письме Чехов сообщает ему все, что знает об одноклассниках и просит передать поклон Зельману (Захару) Рахману, которого «очень хорошо помнит». Встретился Чехов и с Исааком Шамковичем, также своим соучеником. Шамкович стал известным врачем и однажды осматривал Чехова. Вблизи Чехова остается Исаак Левитан. История их дружбы до смертного часа, выдержавшей даже испытание «Попрыгуньей», описана неоднократно, а рассказ об их примирении мне «в лицах» изобразила помирившая их Татьяна Щепкина-Куперник, милая Танечка. Рядом, возле сестры Марии пребывает и «Реве-Хаве» — Дуня Эфрос, первая невеста. Она выходит замуж за соученика Чехова по таганрогской гимназии адвоката Ефима Коновицера, не раз помянутого на этих страницах, и они оба с детьми Николаем и Ольгой остаются, как уже говорилось, вблизи Чеховых до и после смерти Антона. Более того, Чехова и Ефима Коновицера, с 1897 г. вместе с Яковом Фейгиным издававшего в Москве газету «Курьер», связывали постоянные доверительные отношения, не нарушенные даже уже упомянутой публикацией письма Мишеля Делина (Ашкинази). Сам Чехов в «Курьере» не печатался — ко времени выхода этой газеты он уже рассказов, пригодных по своему объему к газетной публикации, не писал. Но он рекомендует эту газету брату Александру, и, когда у И.Павловского, также бывшего таганрожца, осложнились отношения с «Новым временем», он занимается его трудоустройством в «Курьере». Об этом он пишет Павловскому:

«Вот, что я скажу Вам насчет «Курьера». В этой газете я не заинтересован материально и не сотрудничаю в ней, — не сотрудничаю, потому что не хочу огорчать «Русские ведомости», которые видят в «Курьере» конкурента и которые переживают теперь тяжелое испытание. Но я могу поручиться, что «Курьер» совершенно порядочная, чистая газета; ее ведут и работают в ней, хотя и не особенно талантливые, иногда даже наивные (с газетно-издательской точки зрения), но вполне порядочные, умные и доброжелательные люди. О будущем газеты нельзя сказать ничего определенного, так как она может быть прихлопнута, как и всякая другая газета. Настоящее же недурно, подписчиков уже много, и пайщики взирают на будущее бодро, с упованием. О том, что было бы недурно пригласить Вас, говорил мне один из самых видных членов редакции, некий Коновицер, тот самый, которого Вы видели в Васькине (большой пруд), когда ехали ко мне в Мелихово. Он учился в таганрогск<ой> гимназии. Я думаю, что Ваше сотрудничество для «Курьера» было бы просто находкой. Вам же прежде, чем решаться, надо подумать, т. е. познакомиться и с газетой и с ее хозяевами, и столковаться с ними лично. Я напишу завтра Коновицеру (конечно, конфиденциально), он поговорит со своей редакцией, ответит мне; его ответ я пришлю Вам — и тогда приезжайте в Москву. Я напишу ему также, что до окончательного решения Вы желали бы писать корреспонденции под псевдонимом» (21 января 1909 г.).

Еще раз отметим, что речь в письме идет о двух евреях — одном достаточно близко знакомом и одном незнакомом, — издающих русскую газету. Такой вот «кладезь агрессии»!

Вероятно, будет уместно здесь же привести конфиденциальное письмо Коновицеру, обещанное Чеховым Павловскому:

«Дорогой Ефим Зиновьевич, пишу Вам конфиденциально, или, как говорят министры, «совершенно доверительно». Как-то года 1 ? — 2 назад Вы говорили мне, что «Курьер» был бы не прочь привлечь к сотрудничеству И.Я.Павловского (Яковлева). Теперь Павловский, насколько я могу понять, совсем разладил с «Новым временем» или близок к этому. Мне кажется, можно вступить с ним в переговоры. Это хороший старый корреспондент, связи у него в Париже солидные — и для «Курьера» он был бы довольно ценным приобретением. Вот его адрес: Monsieur I. Pavlovsky, 7 rue Gounod, Paris. Если нужно, то для переговоров он приедет в Москву.

Как Вы поживаете? Что у Вас нового? Тут в Ялте ничего нового, все старо и все скучно, особенно в дурную погоду. Вам, конечно, завидую. Поклонитесь Евдокии Исааковне и детям. Где Вы летом на даче? Не в Васькине? Я буду жить в Мелихове все лето.

Крепко жму руку и желаю всего хорошего. Ваш А.Чехов.

Напишите, что делается с сытинским «Русским словом» (14 февраля 1899 г.).

Это письмо говорит само за себя, и остается добавить, что у Чехова были также личные отношения и с братом Дуни Эфрос Дмитрием, к судьбе которого он был небезразличен.

В 1895 г. начинается переписка Чехова с таганрогским литератором Абрамом Тараховским. Чехов видел в Тараховском талантливого журналиста («Мне высылают «Приазовский край», и я читаю там все, что Вы пишете, читаю с большим удовольствием») и пытался приобщить его к работе в столичных газетах, начиная с того же «Курьера».

Свои связи с земляками Чехов никогда не разделял по национальному признаку, и его общение с городским активистом Павлом Иордановым было столь же искренним, как и с Давидом Гордоном — устроителем таганрогской водолечебницы.

Отношение Чехова к евреям, работавшим в области искусства, также было лишено какой бы то ни было предвзятости. Он вел уважительные переговоры с художником Иосифом Бразом о своем портрете. Чтобы проиллюстрировать высочайшую степень благожелательности Чехова в отношении этого человека, приведем лишь одно письмо:

«Многоуважаемый Иосиф Эммануилович, я каждое лето бываю в Петербурге, и мне не трудно поехать туда, но дело в том, что я, по обстоятельствам, от меня не зависящим, ничего не могу обещать Вам. Ведь может случиться, что когда я приеду в Петербург, начнется холодная сырая погода, у меня пойдет кровь — и Вы должны будете прервать работу, так как медицина погонит меня вон из Петербурга.

Врачи говорят, что и в Париже, в начале нашего апреля, бывает холодная, сырая погода и что я таким образом могу подвести Вас и в Париже. Уж не знаю, как и быть. Боюсь показаться Вам очень большим эгоистом, но, право, мне ничего больше не остается, как вообразить, что Вы Ева, а я змий, и начать Вас искушать и соблазнять прелестями французского юга. Право, здесь так хорошо! Во-первых, тепло, очень тепло; масса солнца, море, чудесные окрестности, Монте-Карло. Во-вторых, здесь можно найти хорошее помещение для работы; местные художники окажут Вам в этом отношении всяческое содействие. В-третьих, здесь Вы можете написать еще кого-нибудь, кроме меня; тут много красивых женских лиц, очень красивых, тут живет известный Максим Ковалевский, лицо которого так и просится на полотно. В-четвертых, здесь по соседству, в Menton, живет М-llе Мартынова, которую Вы писали… Ну, чем еще сооблазнить Вас? Жизнь здесь дешевая, удобная… Одним словом, приезжайте сюда, в Ниццу, этак в начале марта (ст. стиля), буде позволят обстоятельства; мы попишемся и затем поедем в Корсику, оттуда назад в Ниццу, потом в Париж и наконец в Россию. Человек Вы молодой, жизнь из Вас бьет ключом, и надо пользоваться ею, спешить пользоваться; пройдут 10–15 лет, и Вы станете таким же хрычом и такой же ходячей клиникой, как Ваш покорнейший слуга (чего я, впрочем, Вам искренно не желаю).

Оба мы, Вы и я, уступчивые люди, характер у нас мирный, и, думаю, мы споемся в конце концов и, стало быть, скоро увидимся. Буду очень рад видеть Вас» (8 (20) февраля 1898 г.).

Таким образом, ученика Репина, еврея Иосифа Браза, тоже несколько трудновато отнести к «неистощимым кладезям» чеховской агрессии.

Сам Чехов, как совершенно справедливо отметили внимательные литературоведы, после «Скрипки Ротшильда» (1894 г.) к еврейской теме в своем творчестве не обращался. Но это не означает, что он полностью потерял к ней интерес, и в этом смысле весьма характерна история с пьесой Евгения Чирикова «Евреи».

Узнал он о существовании этой пьесы от Горького, которому и написал:

«Если увидите Чирикова, то передайте ему мою просьбу — пусть вышлет мне своего «Еврея» (6 октября 1903 г.).

Но уже на следующий день он пишет Чирикову сам, что свидетельствует о некотором нетерпении:

«Итак, позвольте мне ждать «Еврея». <…> Если «Еврея» нужно будет возвратить по прочтении, я тот час же возвращу, не задержу ни на один день» (7 октября 1903 г.).

Вскоре пьеса поступила к Чехову, и он тут же пишет Ольге Книппер:

«Очень хвалили пьесу Чирикова «Евреи», но пьеса оказалась посредственной, даже плохой. Горький страшно раздул ее, даже затеял перевод на иностранные языки» (24 октября 1903 г.).

Однако уже на следующий день у Чехова появляется иное мнение:

«Я обругал в письме к тебе пьесу Чирикова, и, как оказывается, поторопился; это Алексин виноват, он очень бранил пьесу в телефон. Вчера вечером я прочитал «Евреи»; особенного ничего нет, но написано не так уж плохо, можно три с плюсом поставить» (25 октября 1903 г.).

В начале ноября 1903 г. Чехов возвращается к пьесе «Евреи» вот по какому поводу:

«Вчера я получил письмо от некой госпожи Янины Берсон, которая пишет, что студентам в Женеве «жрать нечего, работать негде, не зная языка — с голоду подохнешь». Это знакомая Горького. Просит она экземпляр «Вишневого сада», чтобы поставить его в Женеве с благотворительной целью. Будут-де играть студенты. Так как она говорит, что видается с тобой в театре, то, пожалуйста, передай ей, что «Вишневый сад» раньше постановки в Художественном театре я не могу дать… что пьесу она получит в декабре или январе, а пока студенты в Женеве пусть поставят… например, «Еврея» Чирикова, пьесу очень подходящую и очень порядочную во всех смыслах» (О.Книппер, 8 ноября 1903 г.).

Заканчивается «чеховская» часть истории пьесы Чирикова письмом Книппер:

«Янину Берсон я знаю. Это protegee Горького, еврейка, которую он скрывал у себя, когда она бежала с женихом, который отравился потом… Передам Янине, что ты велел» (О.Книппер — Чехову, 12 ноября 1903 г.).

Нам неизвестно, передала ли женевским студентам сбежавшая из дому дочь петербугского банкира Осипа Берсона Янина пьесу Чирикова «Евреи». Известно лишь то, что пьесу уже после смерти Чехова поставил Вс. Мейерхольд в театре Товарищества новой драмы и что она была запрещена на третьем представлении после премьеры, состоявшейся в Тифлисе 24 февраля 1906 г.

Вспомним здесь и уже не раз появлявшуюся в этих записках Татьяну Щепкину-Куперник, куму и неизменную, с момента их знакомства, симпатию Чехова. Он был знаком с ее отцом, известным адвокатом и не менее известным плейбоем 80-х гг. Львом Куперником, притчей во языцех всех антисемитов — не только нововременцев («Московских всех Плевак соперник — известный адвокат Куперник», — так начинал свои «баллады» о нем Буренин), но и самого Достоевского, и этот «факт биографии», скорее всего, был одной из причин демонстративного внимания Чехова к дочери знаменитого еврея: адресуя ей свои письма, он на конвертах опускал первую фамилию, отражавшую ее принадлежность к роду великого Щепкина, и оставлял лишь фамилию ее отца.

Не будем здесь рассматривать подробно широко известную переписку Шолом-Алейхема с Чеховым по поводу его участия в сборнике «Хилф» («Помощь»), изданном в пользу евреев, пострадавших в Кишиневском погроме в 1903 г. Отметим лишь, что первое письмо Шолом-Алейхема Чехову (от 18 июня 1903 г.), находящееся в отделе рукописей бывшей Государственной библиотеки им. Ленина (Москва), почему-то не публиковалось. Вероятно, идеологи советского режима еще в середине 70-х, когда выходил шеститомник Шолом-Алейхема, вынашивали обнародованную в конце 80-х гг. XX века «мысль» об истолковании организованных русскими охранительными структурами еврейских погромов как проявление «классовой борьбы трудящихся масс» против еврейских «угнетателей». Как известно, Чехов не мог дать ничего нового в этот сборник, так как был тогда занят исключительно «Вишневым садом», но разрешил перевод и публикацию любого из ранее написанных рассказов, что и было сделано: в сборнике «Хилф» был опубликован в переводе на идиш рассказ Чехова «Тяжелые люди».

Десятки евреев, обращавшихся к Чехову, будь это начинающий писатель или просто проситель, неизменно получали от него ответ, совет или посильную помощь.

Так, например, уже упоминавшийся одессит Михаил Полиновский, пославший Чехову свой текст под названием «Еврейские типы. I. Ицек. II. «Элюким-тамес», получил от Чехова весьма подробный разбор своей работы:

«Ваши рассказы хороши, особенно первый, и их можно было бы напечатать где угодно, если бы не язык, над которым Вам, очевидно, придется еще много поработать…

И зачем писать об евреях так, что это выходит из «еврейского быта», а не просто «из жизни»?

Читали ли Вы рассказ «В глухом местечке» Наумова (Когана)? Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не «из еврейского быта», а из жизни вообще…

Чтобы выработать себе язык, надо побольше писать и почаще печататься. Где печататься? Это уже Ваше дело. Вы сами должны пробить себе дорогу; положение в литературе, хотя бы очень скромное, не дается, не берется, а завоевывается…» (М.Полиновскому, 8-10 февраля 1900 г.).

Отметим один весьма интересный штрих: вряд ли известный народнический писатель «Николай Иванович Наумов» представлялся читателям как Коган, и это означает, что Чехов, почувствовав в очерке «В глухом местечке» высокую жизненную правду, специально навел для себя справки о его авторе.

«Случай» с Полиновским скептический читатель может отнести на счет того особого отношения Чехова к литературе, к писательству, заставлявшего его бесценное время своей недолгой жизни бескорыстно тратить на прочтение и редактирование чужих, нередко весьма посредственных сочинений. Поэтому здесь будет в качестве примера рассмотрен еще один типичный для Чехова случай, когда к нему приходили люди со своими житейскими проблемами, и он, уже тяжело больной человек, за считанные месяцы до своей кончины находил время и силы заниматься их делами.

Так, однажды явился к нему ялтинский житель, врач Израиль Бухштаб (по визитной карточке Михаил) с просьбой помочь его сыну Абраму. И Чехов в первом же письме поручает Книппер:

«…узнай, не может ли полковник Стахович дать письмо (свое или от кого-нибудь) министру народного просвещения Зенгеру о том, чтобы приняли одного еврея в ялтинскую гимназию. Этот еврей держит экзамены уже 4 года, получает одни пятерки, и все-таки его не принимают, хотя он сын ялтинского домовладельца. Жидков же из других городов принимают. Узнай, дуся, и напиши мне поскорее» (О.Книппер, 29 августа 1902 г.).

Книппер, также не откладывая, занимается этим поручением:

«Стаховичу говорила о еврейчике…» (О.Книппер — Чехову, 6 сентября 1902 г.).

Из ответа Книппер ясно, что хлопоты рискуют затянуться, но тем временем вопрос решается, и Чехов пишет ей:

«…насчет еврейчика не хлопочи, он уже учится в гимназии» (О.Книппер, 10 сентября 1902 г.).

На сей раз все уладилось само собой, и «еврейчик» Абрам Бухштаб навсегда исчезает из его мира, но поражает готовность Чехова устранить несправедливость, добравшись до самых высот имперской бюрократической иерархии.

Конечно, сторонники мнения о существовании для позднего Чехова в еврейской теме «кладезя агрессии» могут откопать, например, такую фразу из его письма Меньшикову:

«О Толстом пишут, как старухи об юродивом, всякий елейнейший вздор; напрасно он разговаривает с этими шмулями».

В известной студенческой песне 50-х гг. XX века «В имении Ясной Поляне жил Лев Николаич Толстой…» были и такие слова: «В имении Ясной Поляне любил принимать он гостей: к нему приходили славяне и негры различных мастей». Но кроме «славян и негров различных мастей» наблюдалось также обильное паломничество евреев, привлеченных известным филосемитизмом Толстого. Почти каждый из них считал своим долгом немедленно опубликовать в какой-нибудь газете свои заметки о великом мыслителе и писателе. Можно ли судить Чехова за то, что ему не нравился этот неиссякаемый поток елея? Тем более что главной причиной его резкости в письме к Меньшикову было все-таки не обилие «шмулей», а то, что Толстой, по его, Чехова, мнению, лишил свое гениальное, потрясшее Чехова, «Воскресение» достойного финала, заменив этот финал обширным текстом из Евангелия от Матфея о заблудшей овце и о прощении, и после своих восторгов Чехов констатировал:

«Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из Евангелия, — это очень уж по-богословски… Почему текст из Евангелия, а не из Корана? Надо сначала заставить уверовать в Евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уж решать все текстами» (М.Меньшикову, 23 января 1900 г.).

А ведь действительно: почему «Воскресение» завершается текстом из Евангелия, а не из Корана?

Чехов великолепно, почти наизусть, знал Евангелие, как и Ветхий Завет, и явная и тайная печать этого знания лежит на всем его творчестве. Когда Горький обратил его внимание на книгу «Евангелие как основа жизни» известного православного священника и проповедника Григория Петрова, впоследствии члена Государственной Думы, резко выступившего в прессе против еврейских погромов, в организации которых он обвинил «неронов» и «неронишек» в царской администрации, Чехов долго находился под ее впечатлением:

«Читали ли Вы «Евангелие как основа жизни» священника Петрова? После этой книги я не читал ничего интересного, кроме, впрочем, «Одиноких людей» Гауптмана» (А.Суворину, 10 августа 1899 г.).

Поэтому его недовольство наверняка было вызвано не фактом обильного цитирования Евангелия, а неуместностью этого текста в «Воскресении», нарушившего те одному ему, Чехову, открытые «законы равновесия», без соблюдения которых невозможно творческое совершенство. А заодно досталось и «шмулям».

Другим примером чеховской «нетерпимости» для слишком требовательных русско-еврейских литературоведов могло бы служить третирование им в переписке с Книппер театральных критиков Александра Кугеля и Николая Эфроса:

«Очевидно, Немирович пал или падает духом, его заедают рецензии. А ты, дурочка, не верь этим пошлым, глупым, сытым рецензиям нелепых людей. Они пишут не то, что прочувствовано ими, или велит им совесть, а то, что наиболее подходит к их настроению. Там, в Петербурге, рецензиями занимаются одни только сытые евреи-неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека» (О.Книппер, 16 марта 1902 г.).

«Сытые евреи» — это Кугель и, возможно, Николай Эфрос, заклевавшие пьесу Вл. Немировича-Данченко «В мечтах». Потом он придумает для Книппер чисто женское объяснение нехорошего поведения «сытых евреев-неврастеников»:

«Вообще я газетчикам не верю и верить не советую. Эфрос хороший малый, но он женат на Селивановой, ненавидит Алексеева, ненавидит весь Художественный театр, — чего он не скрывает от меня; Кугель, пишущий о театре в десяти газетах, ненавидит Художественный театр, потому что живет с Холмской, которую считает величайшей актрисой» (О.Книппер, 1 марта 1903 г.).

Так что в общем «евреи-неврастеники» сами по себе оказываются «хорошими малыми», и только русские бабы сбивают их с пути истинного…

Объяснить такие вспышки острого недовольства, проявляющиеся наедине с собой или в эпистолярных диалогах, влиянием болезней или безденежья и многолетнего балансирования на грани нужды, как это делает, например, автор «Поэтики раздражения», невозможно, так как эти и многие другие «раздражающие» факторы в жизни Чехова носили хронический характер, а темные волны какой бы то ни было нетерпимости в чистом и светлом море чеховского бытия возникали спонтанно и лишь на мгновения, как в настроениях ребенка, и это сравнение не случайно, потому что Гений — явление внечеловеческое, вселенское. Душа Гения, гениальность, обретает свою земную оболочку в детском сердце и все время своего земного существования живет памятью детства. Поэтому в характере Гения, будь это Ньютон или Эйнштейн, Толстой или Моцарт, до конца их дней звенело светлое человеческое детство. Догадываясь об этом, «взрослые», «нормальные» люди окрестили их ребяческие выходки причудами Гения. Вспомним, сколько в последних годах Пушкина было такого непонятного простым смертным ребячества, стоившего ему жизни; вглядимся пристальнее в дневник Шевченко, и откроется нам его светлый детский взгляд, незамутненный пережитыми страданиями и потерями.

И в Чехове постоянно выглядывает притаившийся в его душе ребенок. Как он ни силится упрятать его поглубже, он, этот ребенок, в своих «дразнилках» в минуту гнева может помянуть «добрым словом» все то, что как-то выделяет объект его недовольства среди прочих: «этот немец» (А.Маркс), «сытый еврей» (А.Кугель, причем слово «сытый» он само по себе считал весьма обидным), «городовой» (В.Розанов, организовывающий с непонятной Чехову целью, как городовой, — с «разрешения» властей «религиозно-философские собрания», откуда его, Розанова, потом с треском выгонят за людоедскую позицию в «деле» Бейлиса), и т. д., и т. п. Кстати, история с Розановым для Чехова очень характерна: в декабре 1901 г. он спрашивает у В.Миролюбова:

«Что у Вас, у хорошего, прямого человека, что у Вас общего с Розановым…» (17 декабря 1901 г.).

А год спустя тому же Миролюбову пишет следующее:

«В «Новом времени» от 24 декабря прочтите фельетон Розанова о Некрасове. Давно, давно уже не читал ничего подобного, ничего такого талантливого, широкого и благодушного, и умного» (30 декабря 1902 г.).

Каждому деянию — свое слово, и в этом предельная беспристрастность Чехова. Вообще же психологический анализ богатейшей внутренней жизни Чехова, навеки сохраненной в его письмах, вещь бесконечно увлекательная, но, во-первых, он требует той высочайшей степени понимания, для которой одной любви к нему недостаточно — нужна еще и конгениальность, а во-вторых, такой анализ лежит за пределами нашего повествования, которое завершим обязательным упоминанием о «милом Исааке Наумовиче» — о докторе Альтшуллере, друге и враче Чехова в последние шесть лет его жизни, и рассказом о еще одном эпизоде чеховско-еврейских отношений.

Летом 1903 г. Чехов получил для прочтения две книги петербургского издательства «Знание», опекаемого Горьким, — «Рассказы» С. Гусева-Оренбургского и первый том сочинений С. Юшкевича, включавший рассказы «Распад», «Невинные», «Портной», «Убийца», «Кабатчик», «Гейман» и «Ита Гейне». Вот что писал он по этому поводу:

«Я читал на днях книжки Юшкевича и Гусева-Оренбургского. По-моему, Юшкевич и умен и талантлив, из него может выйти большой толк, только местами и очень часто он производит впечатление точно перевод с иностранного; таких писателей, как он, у нас еще не было. Гусев будет пожиже, но тоже талантлив, хотя и наскучает скоро своим пьяным дьяконом. У него почти в каждом рассказе по пьяному дьякону» (В. Смидовичу (Вересаеву), 5 июня 1903 г.).

Кто после этого может упрекать Чехова в национальных пристрастиях? Он смело отводит в своем отзыве первое место еврею Семену Юшкевичу, действительно необычайно талантливому писателю, в большей степени веря в правду незнакомых ему еврейских типов из его рассказов, чем хорошо знакомому в русской литературе типу «пьяного дьякона», и основой этой веры Чехова была его чуткость и открытость всему талантливому и чистому, кто бы ни был носителем этого таланта и этой чистоты.

Предельная беспристрастность Чехова особенно удивительна тем, что самому ему пришлось жить в атмосфере скрытой зависти. Простота его гениальных творений была обманчивой. Многим пишущим казалось (и кажется до сих пор!), что у них получается не хуже и даже лучше, чем у Чехова, но почему-то читатели оставались с Чеховым. Совсем недавно — в годы «перестройки» — на страницах журнала «Москва» (№ 2, 1988) один из выпускников «Высших литературных курсов» поведал миру, что он считает Чехова «скучным, однообразным нытиком», у которого «все его взлохмаченные умно рассуждающие доктора везде совершенно одинаковы», и что «рассказ» «Невеста» напишет нынешний средний писатель, а Гоша Семенов, Сережа Никитин — так еще и лучше», и что он, Чехов, бедного провинциального учителя обкакал». Что это? «Синдром Моськи» или попытка избежать причитающегося всякого рода «Гошам» и «Сережам» забвения? Гигант и пигмеи, Моцарт и бесчисленные Сальери — вечная тема. Ну как понять, что «Каштанка» — гениальна?! Из числа окружавших Чехова собратьев по перу, пожалуй, только Суворин, Толстой и Бунин догадывались, что он — Гений. Самого Чехова это, впрочем, не беспокоило.

Было сказано: «Не бывает пророк без чести, разве только в своем родном городе и в собственном доме». В одном из еврейских евангелических текстов, не принятых христианами, это высказывание дополнено словами: «И врач не лечит среди своих». Все это имеет самое прямое отношение к Чехову. Его «Попрыгунья», имевшая в беловой рукописи название «Великий человек», — это не только картинки из жизни художнической богемы. Как и многие другие вещи Чехова, этот рассказ имел и второй смысл: в «Попрыгунье» Ольге Ивановне сконцентрировано все современное Чехову общество, в котором не один только еврей Волынский, а целые толпы братьев-славян метались в поисках «великих» людей — философов, богоискателей, спиритов, литераторов, а рядом с ними находился единственный по-настоящему гениальный писатель и мыслитель Чехов (врач, как и Осип Дымов).

При этом, если несколько проницательных умов еще догадывались, что перед ними несравненный писатель, то мыслителя в нем не видел никто. Чехов только посмеивался, радуясь тому, что ему удалось так глубоко упрятать свой дар пророка и мыслителя, и лишь однажды почувствовал себя «разоблаченным»: в начале 1903 г. он получил первый номер журнала «Мир Божий», где прочитал о себе такие строки:

«Он (Чехов) оригинальный цветок в русской литературе и не менее оригинальный и глубокий мыслитель, и многому у него можно поучиться. У него именно нужно учиться любить и понимать человека, любить и понимать жизнь в том глубоком значении слов, в каком они к нему применимы».

Чехов был тронут и попытался узнать хоть что-нибудь о личности автора этой статьи — Вениамина Альбова, но это ему не удалось. Другим человеком, почувствовавшим в Чехове великого мыслителя, был Сергей Булгаков, прочитавший в 1904 г. в Ялте и Петербурге лекцию «Чехов как мыслитель», дважды впоследствии издававшуюся. К сожалению, Булгаков к этой теме не вернулся, и лекция его по отношению к Чехову предельно доброжелательна, но неглубока, что, впрочем, он и сам отмечал в предисловии к ее второму изданию. Были еще публикации Л.Шестова и А.Глинки-Волжского, но и они не смогли убедить «массового» читателя в том, что не вызывало ни малейшего сомнения у Горького, писавшего по поводу повести «В овраге»: «У Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание, — он овладел своим представлением о жизни… Он освещает ее скуку, ее нелепости, ее стремления, весь ее хаос с высшей точки зрения». Добавим: как художник-мыслитель, Чехов всегда оставался свободным; он пристально всматривался в «овраг» жизни и при этом оставался духовно неуязвимым, проще говоря, «на высоте». С этой-то высоты были видны ему все и всяческие «овраги» — в пространстве и во времени, в душах людей.

Исследование философских взглядов Чехова — отдельная огромная тема, и упомянута она здесь лишь в качестве еще одного примера глубокого непонимания присутствия Гения, непонимания, присущего большинству его современников и сохраняющегося отчасти по сей день.