Глава 6 Научная истина и чиновничья правда
Глава 6
Научная истина и чиновничья правда
То, что наука – система жесткая и авторитарная хорошо известно. Жесткость задана изначально конечной целью науки – поиском Истины, а авторитарность предопределяется тем, что истина покоряется только людям талантливым и одержимым. Именно они всегда являются лидерами зримого или незримого научного коллектива [253]. Однако кроме понятия «ли-дер» есть еще одно, не менее значимое – чиновник от науки. Именно он является реальным руководителем, управленцем и от его управленческого таланта зависит главное – возможность ре-ализовать свои способности рядовыми научными работниками. У каждого чиновника есть свой начальник – чиновник большего калибра, и вся эта чиновничья армада складывается в непроницаемую паутину, под которой барахтается ученый.
В России чиновничья паутина во все времена обладала двумя особенностями: во-первых, чем более высокий пост занимал чиновник, тем ниже был его уровень профессиональной компетенции и, во-вторых, непосредственным делом занимались чиновники нижних ступеней, а чиновная элита служила лишь политическим рупором власти. Все же вместе были заняты деформацией политики в практические дела. А так как российский чиновник всегда уверен, что его распоряжения следует исполнять не рассуждая, как армейский приказ, то в чести у него те, кто смотрит не мигая и исполняет, не рассуждая. Когда у министра народного просвещения И.Д. Делянова спросили: “отче-го философ В.С. Соловьев не профессор? – У него мысли “ – сказал министр [254].
Отмеченные особенности – не результат сегодняшнего кабинетного анализа. Они лежат, что называется, на поверхности, а потому замечались всегда. С первого «номенклатурного» назначения президентом Академии наук 18 – летнего юноши К.Г. Разумовского в 1746 году стало ясно, что наука, а чуть позднее и высшее образование, отдаются «на откуп» людям верным, в первую очередь, власти, а уж затем делу, коим они поставлены управлять. По этой причине российское чиновничество никогда не пользовалось уважением тех, кем оно руководило. И чем выше пост, тем это уважение меньше.
“Главный враг в России – чиновник во всех видах и формах. – Записывает 8 апреля 1900 года в своем дневнике В.И. Вернадский. – В его руках государственная власть, на его пользу идет выжимание соков из народной среды… Эта гангрена еще долго и много может развиваться” [255].
Мы отмечали уже, что одной из сущностных «особос-тей» России является не ее плавное эволюционное развитие, а эпизодические реформы, призванные это развитие подхлестнуть. И начинались они не тогда, когда предельная разбалансированность политической, экономической и социальной систем как бы подсказывала сама, что пришло время что-то делать, а когда во главе государства оказывался монарх, реформаторские притязания которого соответствовали его внутренним нравственным обязанностям.
Вообще говоря, «реформаторами» были все российские государи, ибо во все времена ощущалась необходимость в каких-либо переменах. Каждый из них вводил некие новшества в русскую жизнь, пытался что-то изменить, что-то скорректировать. Однако лавры «реформатора» достались всего двум царям: Петру I и Александру II, ибо именно они, каждый по своему, изменили русскую жизнь до неузнаваемости.
В частности, Александр II, что стало ясно уже в его время, взвалил на себя непосильную ношу, ибо у него не хватило твердости обуздать русское общество, пошедшее вразнос благодаря неуправляемой лавине реформ. К тому же он не обладал решающим качеством любого преобразователя – умением подбирать кадры чиновников для практической реализации своих начинаний. Все современники дружно писали о “бездарных”, “трусливых”, “тупых” министрах правительства Александра II, а для чиновников рангом ниже вообще не находили подходящих благозвучных эпитетов в русском языке.
Любопытно следующее. Каждое новое царствование, как правило, начиналось корректировкой политического курса и формированием нового правительства [256]. Однако основная масса чиновников оставалась на своих местах. Ранее они слепо выполняли одни команды, теперь были готовы с той же безоглядно-стью исполнять другие.
Так, историк М.Н. Погодин, один из идеологов нико-лаевского царствования, мыслями которого во многом пропитаны конкретные шаги «охранительного» режима, сразу после смерти Николая I вдруг «прозрел» и стал советовать Александру II реформы невиданного размаха. “Надо вдруг приниматься за всё”, – писал он императору еще в 1856 г. [257].
Александр II и принялся: вдруг и за всё. Указы, циркуляры и постановления сыпались как из рога изобилия, но попадая к тем, кому надлежало их исполнять, вдруг сразу менялись до неузнаваемости. Все это видели и возмущались. А потому Высочайшие благодеяния на поверку оказывались просто издевательством над здравым смыслом, касалось ли это университетского образования или свободы печати.
Про науку же Александр вообще забыл. Ему было не до науки. Взявшись за глобальную реформацию страны, он, вероятно, думал, что все остальное – и наука в том числе – само выправиться под воздействием главных реформ. Но этого не случилось и случиться не могло. Более того, именно при Александре II еще более снизилось финансирование науки, а Академией наук стали управлять и вовсе никчемные министры народного просвещения. В чем же дело?
Причина простая. Александровские реформы были задуманы как либеральные, они пытались взрастить либеральные идеи на чуждой им почве абсолютизма. Ничего из этой затеи не вышло и выйти не могло. Непробиваемому слою чиновной бюрократии, взлелеянному еще Николаем I, либеральный дух был невыносим, он не был их средой обитания. А потому либеральные реформы сразу искорежились и выродились в либерализм по-чиновничьи. А чего он стоит на деле, легко убедиться, вспомнив сюжет с организацией государственной геологической службы страны, описанный нами в предыдущей главе. Протекала же эта почти 20-летняя драматическая эпопея как раз в пору расцвета либерализма александровского времени.
Либеральные идеи, пытающиеся просочиться сквозь паутину чиновной иерархии, в которой, по образному выражению Ф.И. Тютчева, “каждый чиновник чувствует себя самодержцем”, выходят из этой схватки с жестким бюрократическим намордником. Узнать за «исходящими» циркулярами начальную идею было невозможно. И эта же причина стала, в частности, мощным раздражителем демократической российской интеллигенции. Она молилась на одно, а ей предлагали совсем другое. Разочарованию не было предела. Именно годы «оттепели» Александра II отмечаются невиданными ранее в России масштабами протестов, забастовок, демонстраций и терроризма. Царь-ос-вободитель легализовал «бесов» и они распоясались.
Между тем в условиях абсолютизма любые реформаторские новации сказывались не только на общественном климате в целом, но прямо влияли на научную среду, вплоть до постановки конкретных исследовательских проектов и даже отражались на интерпретационном настрое ученых. Так, при существовании Министерства духовных дел и просвещения (то же своеобразная реформа системы образования) было небезопасно говорить вслух об эволюционных идеях, хотя биологам они уже были известны [258]; в те же годы геология погрязла в бесплодных дискуссиях между нептунистами (все горные породы – из воды) и плутонистами, отдававшими приоритет творения ог- ню [259]. Философия была вообще предана анафеме, в 1854 г. ее даже запретили преподавать [260]. И все это, по большому счету, не просто следствие государственной политики, это результат чиновного гнета от избытка послушания, эту политику олицетворявших.
Так что ученые более других нуждались в ослаблении чиновных пут. Они душили их с самого основания Академии наук, ибо уже тогда русское правительство не видело никакой разницы между учеными и чиновниками. А если и видело, то предпочтение отдавало последним, поскольку чт? печатать, а что нет решал Сенат или Синод [261]. Ровно через 100 лет после открытия Академии наук ее прямой начальник, т.е. министр народного просвещения адмирал А.С. Шишков, сразу ставший с занятием этой должности по стародавней российской традиции главным специалистом по высшему образованию и науке, писал следующее: “Науки полезны только тогда, когда, как соль, употребляются и преподаются в меру” [262]. Идеально же, по адмиралу, заниматься наукой “без умствования”.
Понятно, что так мог говорить министр только в одном случае, если его слова являлись просто озвученными мыслями императора. А Николай I повторял неоднократно:“мне нужны люди не умные, а послушные” [263].
Когда пришло время реформ, высшее чиновничество осознало, что их брат нуждается прежде всего в знаниях, образовании, ибо начавшиеся в стране экономические подвижки требовали профессионально подготовленных чиновников всех уровней. Поэтому даже университетские программы в начале 60-х годов стремились приспособить к решению и этой задачи также. Об этом откровенно писал в 1862 г. попечитель Петербургского учебного округа И.Д. Делянов [264].
… Александр II проводил реформы по чисто кабинетному принципу, сообразуясь только с их целесообразностью и нужностью и совсем не задумываясь о реакции на них российского общества и тем более – о своих упреждающих шагах по нейтрализации возможного противодействия. Подобные крутые начинания должны сопровождаться не менее крутыми мерами контроля. Открывать сразу все клапана государственного котла бы-ло опасно – его могло разнести. И опыт показал, что ни одно из благих начинаний Александра II не было встречено с пониманием и одобрением, все они вызывали либо откровенный саботаж либо возмущение «неблагодарных». Россия, ведь, страна максималистская: ее история наглядно продемонстрировала, что она вполне может существовать при любой диктатуре, но как только диктатура слабеет, народ начинает требовать невозможного – всего и сразу.
Уже в самом начале 60-х годов «заволновалось» студенчество, да так и не смогло остыть в продолжение всего царствования Александра II [265]. А что проку от вполне разумной университетской реформы, коли она сама по себе существовать не может, коли она стерилизуется чиновниками Министерства народного просвещения, взлелеянными прошлым режимом, который внушил им устойчивый животный страх перед любой инициативой. Что они могли сделать? Только одно: с искренней радостью угробить даже монаршее начинание.
А.В. Никитенко так характеризует деятельность последовательно сменявших друг друга министров народного просвещения: Авраама Норова, возглавлявшего это министерство с 1854 по 1858 год, как “расслабляющую”, Евграфа Ковалевского (1858 – 1861 гг.) как “засыпающую”, Евфимия Путятина (1861 г.), как “отупляющую”, Александра Головнина (1861-1866 гг.), как “раз-вращающую” [266]. Затем министром стал граф Дмитрий Толстой (1866-1880 гг.), деятельность которого уже мы назовем “отрез-вляющей”. Именно при нем российские интеллектуалы окончательно прозрели и познали истинную цену доморощенного либерализма.
«Прозревший» же интеллигент становится недовольным и крайне раздражительным. Он болезненно реагирует на любую мелочь. При этом возмущенный взор его устремлен на себе подобных, он начинает «разряжаться» в своей среде. Хорошо известны «истории», потрясшие в 60-70-х годах почти все российские университеты. Они, как лакмусовая бумажка, отражали и настроения интеллектуалов тех лет, и их полное бесправие перед чиновной армадой. Одним словом, реформы Александра II привели, в частности, к тому, что политика – как малая (универси-тетская), так и большая – захлестнула образованные слои русского общества. Отвлекаться на научные занятия стало почти невозможно. “С каждым днем положение в России и особенно в университетах становилось все более и более тяжелым. – Вспоминал И.И. Мечников. – Политика со всей силой ворвалась в учебные заведения, и занятие наукой в них делалось все более и более затруднительным” [267].
Мы проиллюстрируем откровенное вмешательство «по-литики» в научную среду на примере двух наиболее знаковых историй конца XIX – начала XX века. Каждая из них имеет свою сюжетную линию, в каждой задействованы известные русские ученые, но есть у них и общая подоплека – они (каждая по своему) отражали полное бесправие русских ученых перед лицом чиновников от науки, наглядно иллюстрируя тот факт, что чиновничья правда является еще одной важнейшей «особостью» нашей национальной науки.
Дело П.Ф. Лесгафта.
Эта история произошла в конце 60-х – начале 70-х годов XIX века в Казанском университете. Суть ее в следующем [268]. В 1868 г. кафедру физиологической анатомии этого университета занимает 31-летний талантливый профессор П.Ф. Лесгафт. Он переехал из Петербурга в Казань «на повышение», ибо в Петербурге был прозектором в Медико-хирургичес-кой академии. Не проработав и двух лет в университете, Лесгафт успел нажить себе врага в лице попечителя Казанского учебного округа П.Д. Шестакова. Как это случилось? Очень просто. Лес-гафт был типичным «шестидесятником», поверившим в либеральные идеи и решившим, что отныне правда – истина должна во всем совпадать с правдой – справедливостью.
Он не скрывает своих взглядов, открыто высказывает их на лекциях и на заседаниях Ученого совета. Лесгафт не мог не вызывать симпатии студентов, с одной стороны, и не поставить себя под удар высокого начальства, – с другой. Вскоре он почувствовал это. Попечитель решает выжить его из университета. Под его прямым нажимом Совет дважды проваливает Лесгафта при выборе в ординарные профессора, вникает во всякие мелочи его работы и торпедирует любые предложения. Попечитель ждал только предлога. И дождался. В ноябре 1870 г. Совет «оп-рометчиво» утвердил в звании ассистента анатомического театра предложенную Лесгафтом кандидатуру: ученицу акушерских курсов Евгению Мужскову. Как, женщина среди студентов?! Это уже слишком! Попечитель вне себя. Но закон не нарушен, университетский устав также, что еще более распалило чиновничьи амбиции Шестакова. Еще недавно он мог вообще не вспоминать про закон, а тут был вынужден.
Вспомнил про закон и Лесгафт. Он решил воспользоваться невиданным ранее средством – гласностью и довести до сведения общественности факты своеволия попечителя. В январе 1871 г. он публикует (анонимно!) статью в «Санкт-Петербургских ве-домостях» (№ 21) и сам едет в столицу с жалобами на Шестакова. Он добился почти невозможного: попал на прием к министру народного просвещения Д.А. Толстому. “Возвращение Лесгаф-та из Петербурга чрезвычайно освежило нашу удушливую атмосферу. – Пишет химик В.В. Марковников А.М. Бутлерову. – Правда, что не следует вполне доверять словам министра, как это склонен делать Лесгафт, но, во всяком случае, ясно, что Шестаков не так опасен, как мы считали до сих пор…“ [269]. Ошибся, конечно, Марковников. Шестаков, как опытный российский чиновник, был очень опасен. Уже через месяц все почувствовали это, когда стали разыгрываться основные события знаменитой «лесгафтовской истории».
«Дело Лесгафта» на многие годы стало символом сознательной и продуманной борьбы профессоров – шестидесятников с чиновным аппаратом николаевской выучки; оно наглядно продемонстрировало бесполезность апелляции к реформам, которые на деле были только «бумажными». Его участники навлекли на себя «высочайший» гнев, попали в многочисленную армию опальной профессуры и уже до конца своих дней не расставались с этим ярлыком [270].
… 6 марта 1871 года на Совете, как говорится, грянул бой. Повод, конечно, мелочен. Но он был необходим, чтобы вскрыть уже созревший нарыв. Лесгафт выступил с жалобой на профессора А.В. Петрова, который экзаменовал его, Лесгафта, студентов, зная, что тот находится в городе. Лесгафт просил Совет “кассировать означенные экзамены” [271]. Формально был прав Лесгафт, но он уже успел восстановить против себя значительную часть Совета и из очевидного в общем-то дела была раз-дута целая история, которая занимала все заседания Совета чуть ли не до конца года и так трагически закончилась для Лесгафта и его друзей.
Страсти раскалились до того, что Совет решил просить попечителя представить это дело на усмотрение министра народного просвещения, а Лесгафт настаивал на… возбуждении уголовного дела против Петрова. Шестаков был за любые меры, но только не гласные, а потому суд сразу отверг – он ведь рикошетом мог ударить и по его репутации. Под его нажимом Совет 24 мая 1871 г. утверждает экзамен и вопрос по сути становится исчерпанным. Но удила были закусаны и Лесгафт не мог так спокойно проглотить эту пилюлю. Он вместе с симпатизировавшим ему геологом Н.А. Головкинским отправляется в Петербург искать справедливость у министра Д.А. Толстого. Но тот не соизволил их даже принять [272]. Головкинский и Лесгафт 2 ию-ня 1871 г. подают министру письменную жалобу на Совет своего университета и попечителя Шестакова. Жалоба, понятное дело, так и не вышла из стен министерства.
Оставался последний шаг – гласность. В № 29 «Медицинс-кого вестника» от 17 июля 1871 г. Лесгафт публикует статью, в которой подробно излагает всю историю с экзаменами и называет фамилии причастных к этому делу лиц.
Дело сделано. В чинное университетское болото был бро-шен камень, поднявший с самого его дна всю муть – непригляд-ное естество внешне весьма респектабельных университетских чиновников от науки. После летних вакаций «дело Лесгафта» разгорелось с удесятиренной силой. Тем более, что Лесгафт подлил еще масла в полыхавший и без того костер, опубликовав 23 сентября в «Санкт-Петербургских ведомостях» статью «Что творится в Казанском университете!» Шестаков был окончательно выведен из себя. Совет же выразил “полное неодобрение поступку г. Лесгафта”, нашел его образ действий “крайне оскорбительным и вредным для университета и несовместимым с званием профессора” [273].
Шестаков ждал такого решения. 2 октября попечитель направляет “весьма секретное” послание управляющему министерством народного просвещения И.Д. Делянову, рекомендуя тому “удалить” Лесгафта из университета и “переместить” Головкинского также подальше от Казани [274]. Надо отдать должное попечителю – это был твердый, последовательный и умный проводник нужной власти политики, в его действиях не было ни торопливости, ни истеричной откровенности. Он терпеливо ждал своего часа и дождался. Попечитель согласовал свои действия с генерал-губернатором, тот с министерством внутренних дел, дабы предотвратить возможные студенческие беспорядки.
7 октября ректор Казанского университета Осокин огласил на Совете телеграмму министра: “Профессор Лесгафт Высочайше уволен от службы. Немедленно отстраните его от должности… Граф Толстой”. 6 ноября на Совете зачитывается письмо Толстого на имя попечителя, направленное им вдогонку телеграмме, где рекомендовано уволить Лесгафта от службы “без прошения с тем, чтобы впредь не определять его ни на какую должность по учебной части” [275].
Письмо было выслушано Советом молча в мрачном предчувствии еще более серьезных событий. И они наступили. На стол председателя ложится коллективное заявление, подписанное геологом Н.А. Головкинским, биохимиком А.Я. Данилевским, математиком В.Г. Имшенецким, химиком В.В. Марковниковым, гигиенистом А.И. Якобием, гистологом А.Е. Голубевым и паталогом П.И. Левитским.
Совет потенциально был готов к такому исходу «дела Лесгафта». Но когда все это произошло, многие пришли в замешательство. Склоки – склоками, а дело – делом. Уходят лучшие профессора. Освобождается семь кафедр. Кем их замещать? Кто будет учить студентов?
Но Шестаков – чиновник. Ему был важен не уровень знаний студентов, а полное спокойствие в его округе. Поэтому коллективная отставка его не тронула. Обеспокоило другое. «Дело Лесгафта» явилось первой в истории Казанского университета коллективной демонстрацией протеста не студентов, а профессоров. К тому же было подтверждено фактически то, о чем ранее лишь догадывались: никакой реальной автономии университетам Устав 1863 года не предоставил, они по-прежнему были под жесткой опекой чиновно – бюрократической машины, бороться с которой оказалось делом бесполезным. Это-то и раздражало, это и накаляло страсти, а они выплескивались наружу по столь ничтожным поводам как те, что лежали в основе «дела Лесгафта».
Дело академиков – подписантов.
Это «дело» более известно в нашей историографии как «Записка 342 ученых». О нем неоднократно писали те, кто занимался историей русской науки начала XX века [276]. Разворачивалось же оно в самый разгар общественно – политического подъема, охватившего образованную часть русского общества на волне революционных потрясений 1905 года.
Подоплека этого дела вполне ясная: когда власти в России чуть-чуть ослабляли управленческие вожжи и дозволяли интеллигенции озвучивать мучившие ее вопросы, она тут же возвышала свой голос протеста, указывая на язвы российской действительности и требуя немедленного их исцеления. Не являлись исключением и ученые. Еще А.М. Бутлеров в 1882 г. писал, что дух Академии наук стал непереносим, ибо “ученый элемент оказался отданным в руки элемента административного и канцелярского” [277].. Трудно было примириться с таким положением дел.
Не изменился дух существования русской науки и в начале XX века. Она по-прежнему была чисто государственной, в ней царил чиновничий гнет, а ученые униженно выпрашивали у бюрократов из Министерства народного просвещения лишнюю копейку на проведение самых необходимых исследований. Лишь два примера.
В 1910 г. Академия наук приступила к изучению естественной радиоактивности. Надо было организовать экспедицию в Туркестан и на месте собрать коллекцию “радиоактивных минералов”. Испросили для этой цели у Министерства 800 – 1000 руб. Сумма мизерная, но и в ней Академии было отказано. Выступая на заседании физико-математического отделения в сентябре 1910 г. В.И. Вернадский заявил, что отказ в столь ничтожной сумме на эти важные исследования “необычайно резко выясняет ненормальность положения ученого сословия” России. Отказ в средствах для академической экспедиции, подчеркивал академик Вернадский, заслуживает быть занесенным “в летописи научной жизни нашей страны” и не может быть “оставлен Академией наук без ответа” [278].
В 1913 г. И.И. Мечникова, нобелевского лауреата, работавшего в то время в Париже в институте Пастера, его ученик Д.К. Заболотный пригласил занять пост директора Института экспериментальной медицины в Петербурге. Мечников ответил следующее: “…Хотя я и враг всякой политики, но все же мне было бы невозможно присутствовать равнодушно при виде того разрушения науки, которое теперь с таким цинизмом производится в России” [279]. А в интервью журналу «Вестник Европы» Мечников пояснил свою позицию: “Насколько я слежу за деятельностью русского министерства народного просвещения, я нахожу ее направленной к ущербу науки в России” [280]. Что имел в виду ученый конкретно? Трудно сказать. Но достаточно вспомнить, что всего за год до этого интервью, в 1912 г. XIII Съезд объединенного дворянства вынес решение, что “ни одно высшее учебное заведение не должно быть создано, так так такое создание приближает страну к революции”. Николаю II подобная логика очень понравилась. В “Особом журнале” заседаний Совета министров он начертал на этом решении резолюцию: “В России вполне достаточно существующих университетов. Принять эту резолюцию как мое руководящее указание” [281].
Русское чиновничество принимало подобные решения не оттого, что не осознавало значимости науки и образования в жизни общества. Оно вполне это осознавало. Потому и такие решения. Ведь речь шла не об обществе вообще, а о российском обществе, а для него – с позиций правительства – лучшая жизнь, когда власть может спать спокойно и не думать об этом самом обществе. И.И. Мечников все это прекрасно видел, он знал ситуацию в стране и предпочел заниматься своим прямым делом в Париже, а не воевать с властями в Петербурге.
Подобное отношение к науке и образованию ученые ощущали постоянно. Они как бы претерпелись к своему унизительному положению, понимая, что никакие их призывы постоять за честь отечества никого из российских чиновников не проймут. Для чиновника в России такие понятия всегда стояли на одном из последних мест.
Вот почему ученые так оживились во время «петицион-ной» кампании 1904 года, они не то чтобы верили в возможность радикальных перемен, но все же надеялись, что на волне общественного подъема удастся проломить и глухую стену отчуждения власти от образования и науки. Этим можно объяснить тот энтузиазм, с которым люди науки и просвещения включились в самом начале 1905 г. за составление своей «петиции», известной сейчас как «Записка о нуждах просвещения», или «Записка 342 ученых».
Ученые, солидарные со всей русской интеллигенцией, считали, что на повестке дня стоит один, но главный вопрос – “созыв свободно избранных представителей всего народа, а до этого жизнь России…не может – и мы убеждены – не пойдет сколько-нибудь нормальным порядком” [282].
Так говорилось в резолюции общего собрания С.-Петер-бургского общества взаимопомощи лаборантов и доцентов вузов, принятой 16 января 1905 г., и так же считали практически все члены Академии наук. Шестнадцать из них, не сомневаясь в своей правоте, подписали «Записку 342 ученых», в которой, в частности, говорилось: “Правительственная политика в области просвещения народа, внушаемая преимущественно соображениями полицейского характера, является тормозом в его развитии, она задерживает его духовный рост и ведет государство к упадку” [283]. Что касается средних школ, то “своим строем они подавляют личность как ученика, так и учителя и убивают такие качества человеческой души, развитие которых составляло бы их прямое назначение – любовь к знанию и умению самостоятельно мыслить”. Высшие же учебные заведения, как констатируют авторы «Записки», “приведены в крайнее расстройство и находятся в состоянии полного разложения”[284].
Не лучше обстоит дело и с наукой, с организацией научных исследований, не мыслимой без академических свобод. “Академическая свобода, – пишут авторы «Записки», – не совместима с современным государственным строем России. Для достижения ее недостаточны частичные поправки существующего порядка, а необходимо полное и коренное его преобразование. В настоящее время такое преобразоване неотложно”[285].
Ученые требуют парламентаризма: “Опыт истории свидетельствует, – пишут они, – что эта цель не может быть достигнута без привлечения свободноизбранных представителей всего народа к осуществлению законодательной власти и контролю над действиями администрации. Только на этих основах обеспеченной личной и общественной свободы может быть достигнута свобода академическая – это необходимое условие истинного просвещения”[286].
Еще Дени Дидро писал: “Нет ни прав, ни законов, ни сво-боды там, где Государь распоряжается правами и законами по своему усмотрению”. Французский мыслитель советовал Екатерине II созвать в России Законодательное собрание [287]. Было это в 1777 году. Она, само собой, не послушалась. Но в 1905 г. власти дрогнули, и Россия успела вдосталь насладиться парламентаризмом…
«Записку» эту подписали академики Ф.Ф. Бейльштейн, Н.Н. Бекетов, И.П. Бородин, А.Н. Веселовский, В.В. Заленский, К.И. Залеман, А.М. Ляпунов, А.С. Лаппо-Данилевский, А.А. Марков, С.Ф. Ольденбург, И.П. Павлов, В.В. Радлов, А.С. Фаминцын, Ф.Н. Чернышев, А.А. Шахматов и И.И. Янжул – лучшие люди Академии наук того времени! К ним присоединили свои голоса еще сотни профессоров и преподавателей. Всего около 1500 подписей. Позднее эту «Записку» подписал и академик В.О. Ключевский.
А дальше? Власти, ознакомившись с «Запиской», разуме-ется, не поспешили «озаботиться» нуждами ученого сословия России. Они пошли по пути проторенному и в зависимой стране очень действенному. Короче: решили «разобраться» с подписантами и указать им их истинное место. Взялся за это президент Академии наук Великий князь К.К. Романов.
4 февраля 1905 г. он пишет циркулярное письмо, которое рассылается всем подписавшим эту «Записку» академикам. “Не отвлекаясь рассуждениями о необходимости начала политичес-кой свободы, – пишет Великий князь, – деятели ученых и высших учебных учреждений должны бы сперва освободиться от казенного содержания, коим пользуются от порицаемого ими правительства”[288]. Ментальность власти, как видим, не изменилась со времен Рюриковичей, которые вполне искренне считали, что не они для страны, а Россия – для них. Константин Романов распекает академиков, как провинившихся школяров.
… Вместо призывов к созданию законодательной власти, вы бы, господа, лучше занимались бы своим прямым делом, лучше бы “позаботились о скромном и святом исполнении своего высокого и ответственного ученого и учебного долга” [289].
Это, последнее, буквально взорвало академиков. Ботаник И.П. Бородин, не медля, подает прошение об отставке. Многие академики, для которых чувство человеческого достоинства было выше страха за свое академическое кресло, пишут президенту Академии возмущенные письма, в которых отстаивают права на собственное мнение и гражданскую совесть.
“Я не только академик, а и человек и гражданин, – пишет крупнейший востоковед – индолог С.Ф. Ольденбург, – и мне неизвестен тот закон, и смею утверждать, что его нет, который запрещал бы мне высказывать открыто свои взгляды на просвещение в России” [290]. Да, “нигде законом не требуется, – подхватывает эту мысль 70-летний ботаник А.С. Фаминцын, – чтобы находящиеся на государственной службе лица не могли не иметь своего особого мнения и обязаны бы были лишь восхвалять правительственные мероприятия и распоряжения” [291]. “Нарушен ли наш служебный долг тем, что мы составили и подписали «За-писку 342 ученых»? – спрашивает А.А. Шахматов, выдающийся русский языковед. – Да, он был бы нарушен в такой стране, которая сочла бы нужным освободить своих служащих от совести и от чувства долга и требовала бы от них лицемерия, прислужничества и продажности” [292].
Столь же гневные письма направили Великому князю академики Ф.Н. Чернышев, директор Геологического комитета, А.М. Ляпунов и А.А. Марков, великие русские математики, В.В. Заленский, известный зоолог; старейший в то время академик, 82-летний физиолог Ф.В. Овсянников; видный источниковед и историк А.С. Лаппо-Данилевский.
Как и водится между людьми интеллигентными, стороны обменялись резкими посланиями и похоже, что успокоились, ибо продолжение этой драматичной истории неизвестно.
Между тем, тревога людей науки о состоянии образования в России была вполне обоснованной. Страна вступила в XX век наполовину неграмотной, с крайне неразвитым средним и высшим образованием, почти полным отсутствием финансовой базы для развития отечественной науки.
В 1906 г. чиновники Министерства народного просвещения отводили на решение задачи ликвидации неграмотности порядка 300 лет [293]. О чем говорит эта фантастическая цифра: о мере заботы правительства о народном образовании или об уровне компетентности российского чиновничества? – трудно сказать. И то и другое равновероятно.
Таким было взаимоотношение научной истины и чиновничьей правды на протяжении первых двух столетий существования науки в России. Приведенные нами сюжеты – всего лишь единичные выплески постоянной коллизии людей науки и чиновничества.
В 1917 г. русская наука переключила стрелку с традиционной для нее магистрали на новый путь – в «светлое будущее». Что ее там ожидало, посмотрим…