На грани

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На грани

Прошло еще полтора года. Я опять посетила стены Центра. И вышла оттуда в очередную депрессию.

Куда подевалось то ликование, та связность Сказки, которой я жила с упоением в этих стенах? Сказка рассыпалась – ведь ее держало только мое чересчур пылкое воображение, а оно исчезает вместе с концом подъема.

* * *

Замуж я так и не вышла. Мне совсем не страшно быть одной, когда я в подъеме. Поэтому два подъемных больничных месяца я прожила живая. Депрессия же – умирание души. Что я и свидетельствую, пытаясь ее преодолеть в очередной раз.

В больнице много бродила по коридорам, увитым гущей зеленых растений. Казалось, что живу уже другой, потусторонней жизнью – такое бессчетное количество раз моя душа умирала. Живое дыхание жизни казалось уже чем-то запредельным. И я поневоле искала в зеленых завитках листвы голоса или тени ушедших, дорогих мне людей.

К тому же частые маниакалы истончили грань между сном и явью. А в самих маниакалах появлялось все больше темного, угрожающего.

Вот я, находясь дома, проживаю, что на дворе – повторение 37-го года и надо успеть обзвонить друзей. Я звоню – но каждый раз слышу лишь долгие гудки в ответ: не успела. Забрали. Страх за друзей сильнее, чем за себя: спокойно хожу по комнате и собираю самые ценные вещи.

Дня через полтора, уже как бы «проснувшись», обнаруживаю у балконной двери эти ценности: горшочек с лимонным деревцем, в землю которого втиснуты мои украшения – браслетик, медальон... Но если это был всего лишь сон, то как я могла совершать вполне реальные активные действия? Жалкий осколок моего Великого Страха.

Вот еще одно страшное видение: городу осталось жить одни сутки. И надо эти сутки прожить достойно, без паники. Все жители заключают друг с другом этот тайный уговор. Вот и я наутро с мамой веду себя так, будто ничего не случилось. И мамино спокойствие объясняю тем же героическим уговором.

Только к вечеру понимаю, что все это мне опять просто почудилось. Вместе с облегчением нарастает отчаянье: я опять не смогла распознать, где иллюзия, а где – реальность.

Я хочу сказать, в моем проживании ирреального очень сильно усилие разума постичь эту грань, постичь саму природу безумия в его начале, в переходе к нему и из него, отделить его от реальной жизни.

* * *

Когда мне позвонил Дима Дихтер и голосом заговорщика сказал: «Готовься, я везу тебе радость», я сразу поняла, что он везет мне Юрку, чтобы нас наконец-то поженить. Значит, я должна быть готова к поездке хоть на край света. Некоторое сомнение в реальности происходящего возникло у меня, лишь когда я выскочила из подъезда в любимом махровом халате канареечного цвета и с недавно купленным синим ковриком для аэробики, свернутым под мышкой. Уж больно странным мне самой показался этот наряд... Но тут же волна ликования заслонила это сомнение: я почувствовала запах летней травы у подъезда! Он был таким сильным и настоящим, что это значило: все остальное тоже настоящее! (До этого мне в видениях никогда не чудились естественные запахи.)

Димка повез нас в какие-то торговые ряды, где торговали свидетельствами о браке. Помню мельтешение бумажек в смуглых руках выходцев с Кавказа. Но, убедившись нюхом в реальности происходящего, я уже ничему не удивлялась. А сама свадьба с шашлыками должна была состояться в соседнем с моим домом полуподвальном магазинчике, который арендовал Трунов, Юркин руководитель в системе клубов «ЮНЕСКО». Я догадалась, что этот Трунов был мафиози и его окружение – бандиты. Юрка струсил и куда-то исчез. В подвальчике собрались журналисты. «Не бойся», – шепнул мне Генрих Боровик. А я и не боялась, просто ждала, дадут ли мне когда-нибудь шашлыки? Пока все их ждали, Трунов подарил мне ворох платьев, снимая их одно за другим с вешалок магазина.

Я ухватилась за них, как за материальное свидетельство реальности происходящего, некие «вещдоки». Но их, конечно же, обнаружила мама, стоило мне вернуться домой, и куда-то утащила с глаз долой.

Представить, что никуда я не выходила, никто меня никуда не вез, ничего вообще не происходило, а все это время я просто лежала на своем диванчике и бредила – помыслить такое было совершенно, просто смертельно невозможно. И я начала изобретать, как застолбить, продлить прожитое, материализовать его в реальности: найдя визитку Трунова, позвонила ему и поблагодарила за участие в нашей с Юрой свадьбе. Чем повергла его в полное недоумение.

Димка Дихтер тоже лишь растерянно хмыкал, слушая мой пересказ «жизни в другом измерении». Вообще «другое измерение» – спасительная обертка для бреда. А я столько раз собиралась за Юрку замуж, что отказать себе в исполнении этого неистового намерения просто не могла – пусть и в сомнительной форме «другого измерения».

Юркой я болела больше двадцати лет. Возвращалась к нему от всех своих возлюбленных.

В психушках я не раз встречала примеры такой вот неистовой платонической любви. Но, как правило, девчонки месяца за два или четыре от нее излечивались. Я же почему-то была упряма. И Юра благодушно принимал эту мою бесплодную верность.

Сто раз в депрессиях я принимала решение забыть, оставить его – и каждый раз в подъеме неизменно набирала его номер телефона в Туапсе. Ради того состояния, которое охватывало меня, стоило лишь услышать его голос. Вот именно: быть может, моя любовь была не истинным чувством, а лишь неким особым состоянием, легко переходящим в бредовость восприятия «другого измерения», ибо Юра сам признавал и поддерживал во мне тягу к сверхъестественному, к «волшебству».

Чтобы порвать эту цепь, надо было решиться на разрыв не в депрессии, а на взлете, в подъеме, когда рука сама тянется набрать его номер телефона, а весь мир полон его голосом...

* * *

Это случилось в новогодье, когда я находилась в дневном стационаре. Выйдя из депрессии в подъем, я ездила в диспансер лишь утром за таблетками, а все остальное время проводила дома. И вот однажды вечером посреди ожившего, полнокровного мира я даю себе и маме обещание не звонить, не писать Юрке, навсегда вырвать из души эту болезнь – любовь. Сказано – сделано. А в душе беспрестанно звучит наваждением: «Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду»... Что бы я ни делала, о чем бы ни думала, строчка звучит и звучит, как заведенная. Пугаю маму этим беспрестанным напевом сквозь стиснутые зубы. Будто бесы водят меня по кругу, бесы водят. Отвернувшись к окну, курю и плачу, плачу...

Но это необходимо сделать, как наркоману – слезть с иглы. А для этого нужно собрать всю себя, все силы. Я все-таки позвонила ему, когда он приехал в Москву. И, давясь рыданиями, простилась. Он не поверил. Тогда наш общий старший друг Борис Михайлович Бим-Бад посоветовал мне: «А вы скажите ему, Оленька, что выходите замуж за меня». Так я и сделала. (Я тогда и не думала, что это он – всерьез. Он-то и был тем «чудо-юдом» из рассыпавшейся Сказки.)

* * *

Вот рассказала о Юрке, и стало тошно. Я ведь в этом жанре протокола не описала и тысячной доли того, что на самом деле испытала, прощаясь с ним. От памяти тех чувств – тошнит. Как и от знания того, что проститься все равно не удалось.

В депрессиях мне всегда тошно вспоминать, чем я жила в подъемах. То есть о том, что наиболее всего давало ощущение счастья, полноты и высоты жизни. Кроме вечной мелодии под названием «Юрка», чувство обретенности смысла давало то, что можно назвать «бредом социального реформаторства». Из моего окружения только Фур всегда утверждал, что это – бред, весь этот шквал «сверхценных идей» и проектов социального, духовного, эстетического переустройства реальности. Все остальные – завораживались (или слушали вполуха). Даже Санька Морозов, мой друг и частный психиатр, ценил эти идеи, сетуя лишь, что рядом нет человека, кто бы отсеивал явный бред от вполне рациональных зерен.

Чем краше была идея в подъеме – тем тошнее о ней вспоминать в депрессии. Я просто погибаю каждый раз от стыда за себя, за то, что люди мне поверили. А идея вместе со мной сгорала бабочкой в очередном костре безумия. Ибо просто была неадекватна реальности. Вернее, почти реальна, на уровне слов и бурного ее изложения в разных кабинетах «творческих людей». Получалось и впрямь красиво, и творчески, и одухотворенно, и очень похоже на жизнь. Но было лишь ее игровой имитацией.

Вспоминать все эти «проекты» мне сейчас очень горько, но вот, для примера, один из последних.

Он начинался и закончился белыми кружевными зонтиками. Их уже почти изготовила красивая черноволосая девушка с красивым именем Изольда. Она работала в пресс-клубе «Новой газеты» у моей подруги Риты Домниковой, к которой я обычно несла на суд все свои «прозрения» и «откровения». Тут же, в этом коридоре, в соседних кабинетах, были мои друзья еще из той, прежней «Комсомолки». А у Изольды был опыт сооружения кружевных зонтиков на «Мосфильме», что я и восприняла как добрый знак всему моему проекту. Вот он (очень вкратце).

Зонтики были реквизитом в моей гостинице в городе у моря Туапсе. В этой дивной гостинице каждый волен был выбрать эпоху, в которой хотел бы жить, и самозабвенно в нее играть, пользуясь разнообразным реквизитом. Я лично выбирала начало века, роль Цветаевой, а Борис Михайлович Бим-Бад, тогдашний мой жених, – конечно же, Волошина (шляпа-канапе и просторная блуза). Короче, мы создавали Нью-Коктебель, место смешения различных пластов культуры и эпох. В эту чудесную гостиницу приезжали только друзья, которые и делали свои взносы в этот проект. Журналисты, артисты, олигархи... И непременно прогулки в горы в фаэтонах и каретах, запряженных лошадьми.

С помещением тоже было все просто: я отсуживала обратно два особняка, некогда принадлежавших семье Жени Двоскиной, моей девочки еще по первому клубу «Алый парус», которые у родителей Жени оттяпала какая-то никому не известная пронырливая родственница. А начать следовало со швейной мастерской по пошиву костюмов и прочего реквизита. Вот такой вот гостиничный бизнес, проект которого очень увлекал и развлекал моих собеседников. Продумала я также восхитительный ресторан в духе гриновского из «Дороги в никуда».

Само собой разумелось, что я переезжаю в Туапсе. Но вскоре выяснилось, что в Туапсе мне ехать не с руки, ибо замуж за Устинова я не пойду, да и отсуживать что-либо у кого-либо вовсе не умею. И вообще Изольда перешла работать на телевидение, так что ни одного зонтика у меня на руках так и не осталось. И все вокруг вскоре совершенно забыли о Нью-Коктебеле, включая меня саму...

Вот и сейчас с трудом вспоминаю детали, осталась одна лишь горечь.

Чувство острого разочарования в себе похоже на ту пытку, которую я прожила в одном из видений.

...Мы шли по каким-то каменным лабиринтам, и вблизи замаячил поворот, за которым, скорее всего, верная смерть. Вокруг меня были хорошие отважные люди, и они шагнули, не задумываясь, ибо были героями. А я осталась на месте. Я просто уцепилась за свою жизнь. Я оказалась, как выяснилось, не героем, и потому хорошие люди приговорили меня расстрелять. Дали всего день пожить.

Очнулась я в своей комнате, рядом была мама, читающая книжку, день был серый, дождливый, я слушала, как изредка стучат капли по балкону, и знала о себе, что я – обыватель, даже эти вот капли дождя мне дороже, ближе, чем подвиги. Я молчала пару часов, со всем этим прощаясь и ожидая смерти с сознанием своего стыда и позора. Потом все же призналась маме, и та сразу же успокоила, заявив, что те, кого я боюсь, уже исчезли, улетели, и вообще никакие они не хорошие, а как раз наоборот. Ей было не привыкать к моим апокалипсисам: то городу остался один день жизни, то мне самой...

Что же, мой бред – некий тренажер чувств, на котором мое подсознание проигрывает то чувство смерти, полной безысходности, то вспышку надежды? Причем гораздо глубже, ярче, чем в «обычном режиме», то есть в реальности.

Как и сны – особенно те из них, что потрясают сильнее реальных событий.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.