Из ада в рай, минуя чистилище

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из ада в рай, минуя чистилище

В конце 1973 и с началом 1974 годов вновь всплыла тема Солженицына. Заручившись самой широкой поддержкой на Западе, писатель верно просчитал, что может себе позволить открытую и беспроигрышную конфронтацию с советским руководством, публикуя на Западе все более критические произведения.

При первом же после Нового года свидании Бар передал нам несколько вырезок из немецких газет, представлявших собой либо изложение, либо прямые перепечатки публикаций в нашей прессе. Советские трудящиеся клеймили писателя за антикоммунистический, клеветнический характер появившихся на Западе его произведений. Они призывали советское руководство немедля «принять самые строгие меры» против клеветника. Схожестью и нелогичностью публикаций «почерк» безошибочно выдавал руку «серого кардинала» — Суслова. Мистические «советские люди», осуждавшие произведения, которых никогда не читали, были неисчерпаемой темой для вышучиваний и издевок.

Что же касается самого Солженицына, то вследствие пропагандистской кампании реальная опасность грозила ему теперь не со стороны властей, — которые к этому времени расписались в своем бессилии, — а со стороны распропагандированных и психически неуравновешенных людей. Именно на эту сторону проблемы обратил наше внимание Бар, передавая газетные вырезки и напомнив, насколько уже заангажирован Брандт в глазах немецкой интеллигенции как защитник Солженицына.

В разговоре Бар не забыл, конечно, упомянуть и Бёля, который в то время был одним из наиболее переводимых и широко печатаемых немецких авторов в Советском Союзе.

Итак, проблема Солженицына зависла над советским руководством в виде крепкого кокоса на высокой пальме. Колоть его никто не отваживался, но и жить под угрозой его непредсказуемого падения мало кого устраивало. Долго так продолжаться не могло.

Однако учитывая консерватизм Суслова, за которым твердо закрепилась кличка «окостеневшего мозга партии», созревшая «беременность» властей в сложившейся ситуации могла разрешиться лишь уродцем, что и свершилось.

В этой истории меня серьезно удручало подчинение Андропова воле Суслова, которого он люто ненавидел, что, однако, тщательно скрывал от посторонних. Не знаю как с остальными, но в моем присутствии он позволил себе лишь несколько «выбросов» переполнявшего его негодования по поводу некоторых шагов, предпринимавшихся главным идеологом партии, о чем наверняка позже пожалел. И в этом был свой резон. Дойди что-то подобное до ушей «кардинала», Андропов был бы тут же сметен с политической арены очередной дьявольской интригой. И это при том, что он был умнее, сильнее и много современнее Суслова Грустно было наблюдать, как более прогрессивное пасовало перед ортодоксальностью.

Пребывая большую часть времени за границей, я имел возможность рано познакомиться лишь с двумя произведениями Солженицына — «Один день Ивана Денисовича» и «Раковый корпус». Воспитанный на русской классике, я не пришел в восторг от уровня беллетристики, но и не обнаружил в обеих вещах ни одного места, которые бы могли хоть как-то подорвать железобетонные устои советского строя.

О Солженицыне шеф со мной практически разговоров не вел.

Что касается писателей в целом, то к ним он испытывал смешанное чувство страха и уважения. В каждом отдельном случае одно превалировало над другим. Но во всех случаях он стремился, если это не противоречило его положению, сохранять хотя бы тонкую нить человеческих отношений с ними.

Я видел его глубоко расстроенным в день, когда неожиданно умер по-настоящему талантливый русский писатель, актер и режиссер Василий Шукшин. Андропов названивал в различные партийные и государственные инстанции, добиваясь достойных похорон и увековечивания имени покойного.

Говорили, что он настоял на выдаче из государственной казны выдворяемому Солженицыну трехсот западногерманских марок «на дорогу», несмотря на постоянные напоминая со всех сторон о том, что у писателя на счету в Швейцарии скопилось не менее десятка миллионов гонорарных денег.

Андропов был весьма доволен, когда ему рассказали, что Солженицын поблагодарил вручившего ему эту незначительную сумму перед приземлением во Франкфурте, обещая вернуть ее, как только представится возможность.

Однажды вечером в первых числах февраля 1974 года, возвратившись на виллу в Восточном Берлине, я нашел на столе записку, в которой мне предписывалось срочно связаться с Москвой.

Рано утрем я связался с Москвой по аппарату шифрованной телефонной связи. На сей раз все происходило как-то необычно, телефонисты бесконечное число раз перепроверяли надежность связи, полноту звучания, адъютанты просили ни в коем случае не отходить от аппарата, повторяя, что вот-вот соединят с шефом.

Шло время. То и дело перезванивали дежурные, чтобы убедиться, не исчез ли я снова. Было ясно, что частые, длительные и безуспешные поиски подорвали их доверие ко мне.

Как выяснилось позже, говорил он со мной из приемной Брежнева, где его перехватили дотошные помощники. Сухим, официальным голосом он, словно по бумажке, зачитал заранее заготовленный текст.

«Принято решение о лишении гражданства А.Солженицына со всеми вытекающими последствиями. Поинтересуйтесь у Брандта, не захочет ли он оказать честь и принять у себя в Германии писателя, к судьбе которого он проявлял постоянный интерес. В противном случае Солженицын будет выдворен в одну из восточных стран, что связано с определенным риском для него. Одним словом, как только проясните вопрос, немедленно информируйте».

Официальный текст закончился, и уже более человеческим голосом он добавил: «Постарайтесь сделать это побыстрее, а то здесь вокруг него разгораются страсти! Нам нужна любая ясность, чтобы знать, в каком направлении действовать дальше. Повторяю, решение уже принято, так что… остается его выполнять».

Два дня спустя, когда писатель уже твердо стоял на немецкой земле и вкушал сладкий запах свободы и одержанной им победы, сознавая, что у него есть слава, деньги и возможность писать как ему заблагорассудится, т. е. все, о чем только может мечтать всякий, взявшийся за перо, Ю.Андропов поведал мне о событиях, непосредственно предшествовавших принятию решения по Солженицыну.

В конце января 1974 года на заседании Политбюро разгорелась жаркая дискуссия по поводу писателя. Все выступавшие дружно предали его анафеме как врага Советского Союза, который, опираясь на поддержку Запада и осознавая в связи с этим безнаказанность своих действий, мажет грязью советскую действительность. В данном случае он злоупотребляет человеческим к нему отношением, выдавая проявляемый гуманизм за слабость советской власти.

Крайне резко выступили на заседании президент Н.Подгорный и премьер А. Косыгин, который к тому времени ухитрился создать в глазах мировой общественности образ наиболее либерально настроенного советского руководителя. Каждый из них стремился доказать Брежневу, что именно он является наиболее непримиримым борцом с каждым, кто покушается на устои советской власти. Предложение Андропова ограничиться высылкой А.Солженицына из страны президент Н.Подгорный квалифицировал как признак слабости, проявляемой советской властью к ее врагам. При этом, явно намекая на расправу с противниками режимов, он напомнил о том, что в Китае до сих пор существует публичная казнь, а в Чили людей просто расстреливают без суда.

Премьер А. Косыгин в своем выступлении против предложения руководителя советской госбезопасности был более предметен. Он предложил арестовать Солженицына и сослать его в наиболее холодные районы Советского Заполярья, где температура поддерживается на уровне -60°. Столь низкая температура должна была, по мнению премьера, охладить пыл ретивых иностранных журналистов, которые пожелали бы наведаться к нему. Последняя фраза, без сомнения, настраивала присутствовавших на юмористически-прагматический лад.

Оба выступления не на шутку напугали Андропова, и, рассказывая об уже свершившемся, он нервничал так, как будто все неприятное предстояло ему пережить еще раз.

Дело в том, что Политбюро со времен Сталина представляло собой универсальный орган коллективной ответственности, обладавший самыми широкими полномочиями при решении вопросов во всех областях жизни страны — от культуры до суда в последней инстанции. Как всякому собранию людей, Политбюро не было чуждо ничто человеческое, в связи с чем не все его заседания были свободны от сведения личных счетов между его членами. При этом все выступавшие убеждали друг друга, что заботятся лишь о пользе дела, о котором тут же забывали, решая первостепенную задачу взаимоотношений друг с другом.

В данном случае речь шла об устойчивой неприязни премьера А.Косыгина, а также президента Н.Подгорного к Генеральному секретарю Л.Брежневу и его ставленнику Ю.Андропову. Очевидным было и желание первых двух потеснить на политической арене последнего.

В общем, идеально воспроизводилась ситуация четырехлетней давности, когда в начале 1970 года Громыко выступил перед членами Политбюро и попытался вытеснить Ю.Андропова из внешнеполитической зоны «своего влияния». Тогда тоже говорили о советско-западногерманских отношениях, о судьбе Германии, ключ от которой затерялся где-то за океаном.

Присутствовавшие, однако, прекрасно осознавали, что Германия в данном случае была лишь полем битвы, на котором выясняли отношения сильные мира социалистического.

История с писателем выглядела одновременно и трагедией и фарсом. Трагедией в жизни и фарсом на заседании Политбюро. Президент и премьер видели в Андропове сильную политическую фигуру, которая становилась реальной угрозой их политическим и административным амбициям. Однако поскольку он был приближенным лицом Л. Брежнева, имевшим на него сильное влияние, то прямое выступление против него могло повлечь за собой конфронтацию с Генеральным секретарем, а это было уже опасно.

Поэтому президент и премьер избрали тактику дезавуирования дееспособности Ю. Андропова.

В истории с Солженицыным им представлялся великолепный случай поставить его в достаточно сложное положение как члена Политбюро и еще больше как руководителя госбезопасности.

Для этого требовалось навязать Политбюро принятие в отношении писателя наиболее жесткого решения: арест с последующей ссылкой в лагерь с особым режимом и тяжелыми климатическими условиями, откуда мало кто возвращался живым.

При всей примитивности предлагавшаяся схема отличалась универсальностью.

Согласись Андропов выполнить подобное решение Политбюро в отношении всемирно известного писателя, он навсегда должен был распрощаться с лаврами гуманиста Луначарского и, минуя Бенкендорфа, превратиться в злодея Л.Берия — сталинского палача, методы которого он был призван искоренять.

Уклонившись от выполнения подобного решения Политбюро, он погребал себя заживо как «карающий врагов меч», который ему вручила партия.

Итак, создавалась парадоксальная ситуация: для того, чтобы спасти себя, руководитель карательного органа должен был спасать писателя, которого преследовал.

В чем, в чем, а в аппаратных играх Л. Брежнев был искушен более, чем все участники заседания Политбюро, вместе взятые.

Как и в 1970 году, вынося свой вердикт, он вновь «поднялся» над распрями сторон и успокоил членов Политбюро, заявив, что советская власть переживала и более серьезные потрясения, переживет и это, менее значительное.

Не выступая прямо в поддержку предложения своего любимца, Генеральный секретарь все же напомнил присутствовавшим о том, что в свое время дочери Сталина Светлане Аллилуевой был разрешен выезд из СССР, и хотя она не вернулась обратно, ничего страшного не произошло.

И тем не менее почти сразу же после заседания Политбюро Андропов направился к Генеральному секретарю и, беседуя с глазу на глаз, убедил его в том, что любая «жесткая» мера в отношении писателя нанесет вред международному престижу страны и ее руководителя.

Склоняя Брежнева на свою сторону, Андропов использовал не только логику, но главным образом антипатию, которую испытывал Генеральный секретарь к президенту и премьеру.

В результате Брежнев согласился со всеми приведенными доводами и попросил Андропова представить ему письменно соображения по тактике решения проблемы с писателем, что и было незамедлительно сделано.

Может быть, кто-нибудь после всего изложенного может заподозрить, что, действуя таким образом в отношении Солженицына, Андропов все же руководствовался какой-то тайной симпатией к писателю или его творчеству. Нет. Скажем прямо, симпатий к писателю он не испытывал. Что касается творчества, то в отличие от остальных членов Политбюро он читал много и с книгами Солженицына, выпускаемыми на Западе, был хорошо знаком. С точки зрения литературы ценил их невысоко и, по его словам, дочитывал каждую из них с большим трудом. Единственной силой, двигавшей им в этом направлении, было желание остаться незапятнанным после непомерно затянувшегося пребывания на посту руководителя госбезопасности. Желание это было настолько велико, что очень скоро превратилось в комплекс, развитию которого способствовали многие обстоятельства, в том числе и одно, казалось бы малозначительное событие.

Александр Шелепин, весьма заметный советский политический деятель, во время своей поездки в Англию был освистан английской общественностью только за то, что менее четырех лет стоял во главе советской государственной безопасности.

Легко спроецировав имевший место инцидент на себя, Андропов невольно пришел к печальному выводу и неоднократно возвращался к этой истории, трактуя ее каждый раз не в свою пользу в соответствии с открывавшимися новыми обстоятельствами. Он не скрыл радости, когда вице-президентом США стал бывший директор ЦРУ Буш. Таким образом создавался благоприятный для него прецедент. Жизнь показала, что в данном случае, как и во многих других, шеф явно перестраховывался. В наше время высокий пост главы государства гарантирует избраннику надежную дистанцию от его прошлого, если даже это прошлое небезупречно.

* * *

Естественно, я направился по хорошо известному мне адресу и ровно в полдень сидел за обеденным столом на Пюклерштрассе. Меню было традиционно немецким: пиво ко всем блюдам, суп с плавающей в нем сосиской, несколько ломтиков мяса с шариками обжаренного картофельного пюре.

Обменявшись светскими новостями, мы перешли к обсуждению политической ситуации в Советском Союзе и Западной Германии.

Положение Брежнева, который без особого труда вывел из состава Политбюро своих недоброжелателей, становилось весьма устойчивым. Позиции же Брандта, ведшего борьбу с оппозицией внутри партии и вне ее, были шаткими. Чтобы хоть как-то стабилизировать его положение, желательно было оживить с нашей стороны «восточную политику», а точнее, подхлестнуть процесс, который тогда принято было называть «наполнением содержанием Восточных договоров».

Несколько представителей крупных западногерманских концернов обратились к Брандту с жалобой на то, что они не в силах более ориентироваться в путаных коридорах нашей «византийской» бюрократии, царящей в министерствах и внешнеторговых объединениях, и просили канцлера использовать свои отношения с Брежневым, чтобы изменить положение к лучшему.

Мне ситуация была хорошо знакома. Как раз накануне я обедал с солидным немецким промышленником, который часто бывал в Москве, где его фирма имела постоянное представительство. Так вот он поведал мне, что в надежде сдвинуть дело с места они решили устроить в Москве прием и пригласили на него министра внешней торговли Патоличева. Прием удался на славу, но делового разговора не получилось. Зато министр, давно впавший в маразм, прочувствованно пропел гостям громким голосом несколько песен времен гражданской войны. На том и разошлись.

Свежие воспоминания немного отвлекли меня от создававшей тягостное настроение картины, висевшей над столом прямо против меня. Насколько я помню, это был пейзаж, написанный в удивительно мрачных тонах отчаяния. Совершенно очевидно, художник был депрессивным ипохондриком, видевшим вокруг себя лишь мрак: небо и землю, залитые холодным серым дождем, лишенные всего живого, попрятавшегося от пронзительного ветра и холодных струй. Лишь вдалеке угадывалась миниатюрная фигурка дрожащей от холода женщины в промокшей и тяжелой ярко-красной юбке. Это было единственным красочным пятном на полотне, неожиданным для общего настроения картины упованием на то, что все еще образуется и мир не захлебнется в промозглом водовороте зла и ненависти.

Наконец, я понял, что дождь на картине будет лить бесконечно, и пересказал Бару почти слово в слово все услышанное мною в тот день по телефону из Москвы. Реакция Бара была обычной. Он передаст все Брандту, тот переговорит с Бёлем, другими писателями, после чего сообщит нам свое решение.

Еще через день Бар информировал нас, что немецкие коллеги будут рады приветствовать Солженицына в свободном мире. Брандт придерживается того же мнения. Для упрощения чисто формальной стороны дела Бар попросил меня заранее поставить его в известность, когда выезжает или вылетает писатель.

Как и было условлено, ответ этот я немедленно передал в Москву. Быстрой реакции, однако, не последовало.

Я постоянно связывался с Москвой, интересуясь, как мне поступить дальше: возвращаться или ждать в Берлине. Поначалу меня склоняли к терпению, ссылаясь на то, что «вопрос находится в стадии решения». Однако в дальнейшем и от этого отказались, пустив, как это часто бывало, дело на самотек. С Андроповым меня тоже не соединяли по причине его «сильной занятости», что было не так уж ново. Он обладал одним отвратительным не мужским качеством: избегал объяснений с людьми, которым в данный момент ему нечего было сказать.

Хорошо изучив нрав своего руководителя, я решил лететь в Москву, не дожидаясь чьих-либо решений.

— Вы с ума сошли! — стала урезонивать хозяйка виллы, перехватив меня с чемоданом в коридоре. — Разве можно тринадцатого числа в такой далекий путь, да еще самолетом?! У вас ничего сегодня не сладится. Напрасно будете тратить время и рисковать.

В человеке был заложен грандиозный талант предсказателя. Не успела она пересказать мне все неудачные истории, приключившиеся с ней и ее знакомыми именно тринадцатого числа, как зазвонил телефон и незнакомый голос произнес:

— Вам просили передать, что самолет с писателем на борту находится в воздухе, в аэропорту Франкфурта-на-Майне он должен приземлиться в… по местному времени.

Я не поверил ушам и попросил повторить. Голос, словно записанный на магнитофонную ленту, слово в слово повторил тот же текст. Растерявшись, я задал какой-то несуразный вопрос, к чему голос был, видимо, также готов, и ответил мне вполне в традициях министра иностранных дел Громыко: к сказанному ему нечего добавить.

Оставалось лишь мчаться в Западный Берлин, чтобы уведомить Бара, как он того просил. Его секретарь, фройляйн Кирш, ответила, что он и Брандт находятся на заседании бундестага. Но, видимо, поняв по голосу, что дело чрезвычайное, попросила не вешать трубку. Скоро раздался голос Бара.

Я сказал, в чем дело. Ответом было длительное молчание, закончившееся фразой, которую на русский язык, избегая идиоматики, можно перевести: «Так дела не делаются!»

Как выяснилось позже, положив трубку, Бар вернулся в зал заседаний и сообщил новость Брандту.

Тот тут же распорядился известить Бёля и связаться с властями во Франкфурте. После чего Бар покинул зал и о том, что произошло затем, достоверно свидетельствовать не мог. Фройляйн Кирш уверяла, что в следующую же минуту Брандт взял слово и сообщил депутатам, что с минуты на минуту ожидается прилет Солженицына в Германию.

Новость эта, по свидетельству Кирш, была встречена депутатами аплодисментами.

Брандт никогда к этой теме больше не возвращался. То ли она была ему не слишком приятна, то ли он считал ее исчерпанной. Андропов тоже и, видимо, по тем же соображениям.