42. Хитрая машина ОСО
42. Хитрая машина ОСО
В нашем подмосковном объекте я одно время работал на строительстве. Требовалось срочно возвести добавочный корпус для лаборатории, и нас сняли с мастерских и приставили к тачкам. Лагерники называли тачку «машина ОСО, две ручки и колесо». ОСО, если помните – Особое совещание, судившее нас. С машиной ОСО наша стройка продвигалась медленно. Тогда на строительство назначили нового воеводу, специалиста по перевоспитанию, капитана Смиренникова. Он удлинил наш рабочий день – вот и все, что ему удалось придумать. Мышление нашего начальства держалось на одном колесе.
В лагерях, за ничтожным исключением (вроде нашей шарашки), кормили баландой, гнилой картошкой, ячневой сечкой и соленой треской. Создавалось впечатление, что они обходятся дешево. Но, хотя в государственном бюджете, утвержденном Верховным Советом, ни расходы на содержание лагерей, ни доходы от них (если таковые имелись) не фиксировались и до сведения широких масс избирателей не доводились, – разобраться в этом вопросе мог бы даже школьник. Капитан же воображал, что он в состоянии выжать из лагерников больше, чем стоит содержание его самого и его бесчисленных коллег. При ничтожной производительности лагерного труда это было невозможно – даже если бы мы работали по шестнадцать часов в сутки.
Капитан был маленький плотный человечек с поросячьим профилем, визгливым голосом и наглым взглядом бесцветных заплывших глаз. Его доверху наполняла глупость, над которой плавал защитный слой хитрости. Когда он клокотал от гнева, что по нашей вине случалось нередко, глупость выбрызгивалась из-под защитного слоя.
В тот день, о котором я принимаюсь рассказывать, его чуть не хватил удар, так мы его рассердили. Ему велели – а может, он и сам придумал – расширить запретку. Запреткой называлась широкая полоса земли между внутренним и внешним рядами проволочных заграждений. Ее вспахивали и боронили на совесть, но не затем, чтобы сеять что-нибудь доброе. И часто пушили граблями: если кто убежит, на мягкой почве останется след.
Всякую запретку легче расширить во двор, чем на улицу. Смиренников хотел перенести столбы внутреннего ряда, заменить подгнившие и вновь навесить проволоку. Он вызвал дополнительную охрану, расставил ее вдоль столбов, привел нас и скомандовал: "Давай!".
Все делалось в невероятной спешке. "Давай, давай!" – раздавалось отовсюду. Кричал Смиренников, кричали сержанты конвоя, кричали офицеры охраны. Сам оперуполномоченный появился на сцене, грозно крича.
Кто-то проговорил: "Сами себе тюрьму строим". Опер и капитан тотчас подскочили к нему. Смиренников побагровел, замахал кулаками и завизжал: "В карцер, в карцер!" А опер жестом библейского пророка поднял руку и прогремел, как Исайя, но с примесью небиблейских слов:
– Новых сроков хотите, мать, мать, мать, мать! Давай копай!
И мы послушно взялись за лопаты. Многие из нас провели в рядах партии не один год. Многие и многие побывали на фронте, видели смерть в глаза. Почему человек, который не боялся смерти там, убоялся здесь? Не потому ли, что здесь он чувствовал бесплодность своей жертвы? Кругом – такое равнодушие, такое нежелание думать обо всем, что пахнет тюрьмой! Расшевелит ли кого-нибудь твоя гибель? Поможет ли кому?
Мы хорошо знали: кто первым бросит лопату, получит не менее десятки. А то и вышку, все зависит от рапорта оперуполномоченного, а ему для собственной карьеры надо писать рапорта поцветистей и погуще. Будет рапорт со словами "диверсия, саботаж, сопротивление" – и одному или двоим, выбранным из списка совершенно произвольно, дадут высшую меру для всеобщей острастки. Забастовке уголовников не придадут политической окраски, они, в отличие от нас, получат только карцер…
Мы молча перекапывали столбы. Мы работали медленно. Дежурным вертухаям пришлось надеть рукавицы и тянуть колючую проволоку. Мы раскатывали катушки, не глядя в глаза друг другу. Мы укрепляли тюрьму.
Был 1950 год. Мы уже понимали многое, очень многое, но чего-то не хватало – то ли нам, то ли всему обществу. Вспомним, что было на воле. Партийные друзья Карханова, или рабочие, знавшие Нину Ласову, или писатели, знакомые с Перецом Маркишем,[81] неужели они и в пятидесятом году продолжали верить, что осужденные заслужили свое наказание? Или они гнали от себя мысли о Карханове, о Нине, о Маркише? Не существовала ли у каждого там, на воле, своя «запретка» – полоса запретных мыслей, которую он сам укреплял и беспрерывно расширял, полоса, на почве которой, едва сделаешь робкий шаг, останется твой след? И по следу неукоснительно объявят розыск, и найдут, и посадят…
… Мы ходим по главной аллее научно-потемкинской деревни – Александр, Ефим и я. Заключенный способен мечтать не только о своем освобождении. Сорок-пятьдесят вольнонаемных техников-лейтенантов и инженер-капитанов, работавших на объекте в качестве наших руководителей, наверняка не касались в своих дружеских разговорах таких тем, как мы. Да и многие ли говорили между собой по-дружески в те опасные времена? То была эпоха дружбы показной, дружбы с доносом в кармане. Причем моральное оправдание было готово заранее.
Наши вольняшки толковали о цехах, которыми руководили, о покупках, дачах, футболе и повышениях. О партийных делах они помалкивали дома из бдительности, а на собраниях высказывали о них газетные мысли газетными же словами. Они уславливались, у кого в следующий раз встретиться за столом, и, выпивая, провозглашали первый тост за великого Сталина. Даже домашние вечеринки по случаю рождения ребенка начинались с тоста "Спасибо товарищу Сталину!". Пусть все видят, какой я преданный! Счастливый папаша первым поднимал бокал, принося свою благодарность за ребенка отцу народов.
В большом ходу был и другой всеохватывающий лозунг послевоенных лет: "Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!". Это была цитата из речи Сталина, ее никто не смел улучшать или варьировать – так, целиком, ее печатали на художественных плакатах и красиво разрисовывали на стенах лагерных бараков.
В Воркуте, в лагерном пункте № 12, по обеим сторонам ведущей к вахте дорожки, стояли щиты с лозунгами. Начальник лагпункта считал наглядную агитацию важной частью своей работы. Кроме того, щиты красиво выглядели, и приезжее начальство похваливало нашего майора. А он и не подозревал, что его собственная фигура, его живот, его красный нос – тоже наглядная агитация, и очень убедительная, в пользу священного лозунга "Спасибо товарищу Сталину!".
Каждый день, идя на работу и возвращаясь обратно в сопровождении злых и красивых, хорошо ухоженных немецких овчарок, мы читали обращенные к нам слова вождя: "Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее".
Лозунги и тосты напомнили мне одну страницу из моего детства. Подойду к запрещенному окну, пусть вертухай шипит!
Согласно легенде, которой меня учили в детстве, первые созданные богом люди звались Адамом и Евой. Бог поселил их в раю, в саду Эдем. Там росли два дерева: древо жизни и древо познания добра и зла. Господь разрешил людям есть плоды с древа жизни, строжайше запретив им касаться яблок с древа познания. И люди были невинны и наги, как дети. И, конечно, счастливы, ибо не знали зла, сомнений, неверия и скептицизма.
В тридцатых годах наших детей учили сходной легенде. Она отличалась от библейской отнюдь не достоверностью, а исключительно отношением к ней взрослых. Если бы я в детстве сказал своему местечковому учителю, что сомневаюсь в исторической достоверности легенды, он улыбнулся бы и назавтра сказал бы отцу: "Ваш сын довольно развитой мальчик". А попробуй мой сын объявить то же самое своим учителям в московской средней школе! Они бы не улыбнулись, а задрожали, уверенные, что завтра же начнется дознание: откуда школьник взял такие слова? В пионерской организации, на педагогическом совете, в парторганизации по месту работы родителей – всюду началось бы дознание: кто ему внушил эту крамолу? Под словом "истина" разумеется только истина о том, кто сказал – истина моих следователей. Кто подбил мальчика сомневаться в формуле, которую он учил еще в детском саду: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство"?
Адам и Ева жили в детском саду Эдем. Место папы и мамы занимал у них всезнающий бог. Над их головами шумело волшебное древо познания, а они пользовались его густой тенью.
В самом дальнем углу рая, куда Адам и Ева заглядывали лишь изредка, трудился грязный облезлый змий – некогда прекрасный, крылатый и смелый. В далеком, незапамятном прошлом он был ангелом, но бог низвергнул его в бездну за попытку оклеветать небесную действительность и назвал сатаной, дьяволом и демоном. Архангелы-судьи, вчерашние его братья, без колебаний отмерили ему полную катушку, двадцать пять миллионов световых лет, согласно космическим масштабам.
В большемедведицком звездолагере змия использовали на физических работах – в его формуляре значились священные буквы "ТФТ". Может, вам известно, что алфавит языка библии содержит только буквы для обозначения согласных звуков, а о гласных читатель догадывается (если они не обозначены специальными значками). Так что буквы ТФТ можно читать и как тэ-эф-тэ, что означает тяжелый физический труд, и как туфта, что означает подделка под труд. Змий трудился без туфты, он был честен. И однажды господь, хозяин ада и рая, допустил оплошность (в которой тут же обвинил самого змия): он послал его вскапывать землю в саду Эдем.
Услышав веселые голоса, змий поднял голову и увидел: мужчина и женщина резвятся в саду, не стыдясь своей наготы и не зная, как они прекрасны. Они созрели для любви и блаженства, но были как дети, ибо господь сам решал за них, что им можно знать и чего нельзя.
Адам и Ева – это были они – не ведали зла. Но разве неведение зла есть добро? Как вы представляете себе добро?
Жалкий отвратительный змий с ощипанными грязно-серыми крыльями не мог оторвать глаз от человеческой красоты. Он бросился к людям, протягивая свои скрюченные узловатые руки. Ева не испугалась. У нее было женское сердце, которое не умеет спокойно переносить чье бы то ни было горе, и неожиданно оказывается мужественным и бесстрашным в несчастье. Она спросила:
– Кто ты, бедняга, и что привлекло тебя к нам?
И змий второпях и сбивчиво (он опасался караульного архангела, следовавшего за ним почти по пятам) открыл Еве тайну древа познания.
Тогда девушка сорвала яблоко с запретного дерева. Она откусила кусочек и отдала яблоко Адаму, ибо такова женщина: она съест малую часть, а большую отдаст ребенку или мужчине. Мужчина ведь тоже ее ребенок.
Караульный архангел подскочил к ним – но поздно. Люди познали добро, взглянув друг на друга и впервые догадавшись, как они хороши. Они познали и зло, с ужасом глядя, как архангел надевает наручники на змия и пинает его своими белыми ногами.
В тот день лукавый сатана тихо радовался в черной душе своей, замерзая в карцере на Полярной звезде: он выполнил то, что считал делом своей жизни… А к Адаму и Еве бог приставил архангела с мечом.
Пусть стражам рая ненавистен
Исканий и сомнений дух
Пусть им хватает скудных истин,
Года терзающих мой слух.
Но помню: правду нам не свыше
Дежурный ангел возвестил
А здесь, под темной, низкой крышей,
Среди затоптанных могил,
Среди обетов лицемерных
И торжествующего зла
Она в сердцах простых и верных,
Облитых кровью, расцвела.
* * *
Снова я заговорил об истине и снова придется нам вернуться в наш добрый старый лагерь с его расширенной запреткой, где на пушистой земле теперь явственно видны мои следы. Большинство наших вольнонаемных жили рядом, в солидном ведомственном доме по ту сторону лагерной ограды. Я не присутствовал за их праздничными столами, но каждый понедельник имел возможность слушать, как они перебирают воспоминания о вчерашней выпивке. Мы, счастливые арестанты, жили на всем готовом и могли пренебрегать житейскими заботами. Мы толковали о взглядах Плеханова на Ивана Грозного (они существенно расходились со взглядами Сталина, его ученых, его писателей и некоторых кинодеятелей), о поэзии Лермонтова и о стихах Грибачева, об эвольвентном сцеплении[82] в технике и о шестернях сталинской лагерной машины. Нас не удивляло, что такой тупица, как инженер-капитан Пузенцов, один из наших начальников, защитил кандидатскую диссертацию: мы знали, что он использовал работу группы подчиненных ему заключенных инженеров. Я как-то рассказал о замечании Бухарина: «Ни одной рукописи нельзя давать Кобе – непременно украдет и выдаст за свое», и моих друзей до слез позабавила эта общность методики.
Другой наш работничек, еще более изобретательный, чем Пузенцов, инженер-капитан Феокеня, произносивший "здеся" вместо "здесь", списывал из реклам иностранных журналов описание диодов и подсовывал, как свое собственное рационализаторское предложение (за них платили!) Пузенцову. Тот прятал описания в один из своих несгораемых шкафов, а образцы диодов – в другой, и прежде чем уйти из кабинета, тщательно опечатывал оба шкафа. Государственная тайна!
Вольнонаемные же, какие пониже рангом, держались с нами грубовато-запросто, наперекор инструкции. Особенно те, кто постарше: они догадывались, какие мы "преступники". Служба в лагере не успела стать профессией, накладывающей свою печать на психологию и образ мыслей человека, – ни одна профессия не метит так своего обладателя, как эта.
Лишь один служака резко выделялся своим обращением с заключенными – начальник механического цеха, по фамилии… один мой приятель произносил ее не иначе, как Сволочников. Мой верстак стоял в десяти шагах от его служебного стола, и я мог наблюдать это дитя эпохи без помех. Так и чудилось, что у него пониже подбородка не галстук, а красно-синий индюшачий зоб. Ни на волос не отступал он от инструкции. С нами он цедил слова сквозь зубы, но, звоня по телефону вышестоящим, выпевал сладчайшим тенором: "Это Сволочников вас беспокоит". И улыбался в трубку. В его присутствии другие вольняшки обращались с нами сухо и деловито, а когда он важно удалялся, раскачивая свой красно-синий зоб, переходили на обычный тон. Один вольный высказался о нем так:
– Он не только нас с тобой, он отца и мать продаст…
Случаен ли такой тип? Но служили же не одни законченно-плохие, и погибли не одни законченно-хорошие. Сталинизму нужны и беспринципно-послушные человеки, и верующие молодые люди, и ограниченные тупицы, и – правда, не на долгий срок, а лишь до полного использования, – даже очень умные, но не слишком щепетильные люди, годные в секретари, в помощники, в "ученые евреи при губернаторе", как выражались некогда. И больше всего, может быть в подавляющем числе, нужны ему такие, которые в определенных условиях получаются из молодых верующих, когда они становятся пожилыми. Это происходит по гремевшей десятилетиями схеме академика Лысенко – "овес превращается в овсюг", о которой без устали звонили газеты.
В применении к растениям эта теория оказалась вздорной. Но в людской среде нечто похожее возможно. Количественные изменения накапливаются, и однажды после обеда вдруг обнаруживается: лег вздремнуть первосортный золотой овес, а проснулся пошленький овсюг. Характерным свидетельством происшедшей метаморфозы является полная потеря человеком способности к самонаблюдению. Герой Апулея даже в образе осла не терял эту способность и подробно описывал свои превращения. Люди Сталина не замечали в себе ни внешних, ни внутренних перемен.
Не умея наблюдать самого себя, овсюг продолжает с удвоенным пылом утверждать, что он – овес, а сорняк – ты. И чем хуже он видит себя, тем сильнее его убеждение, что единственный, кто вправе его судить – это он сам. Он-то себя знает! Он весь остался самим собой, а кто в этом сомневается, тот сорняк. Действительно, в нем есть еще какие-то черты прежнего овса: он славный человек, он готов насмерть драться за то, что считает своими убеждениями, он работает, не щадя живота своего! И ходит он, выставив вперед свое коммунистическое нутро – то самое, на которое ссылался лейтенант Раменский. Что ж, лейтенант был славный парень. И многие из тех, кто служил в кавалерийских эскадронах обучения, воспитания и охранения масс, были превосходные люди – но сами воспитанные и обученные атмосферой щедро награждаемого идолопоклонства и своим особым, кастовым положением.
Каста же обязывает. Володя Раменский и родину любил, и жизни своей не жалел на войне. Так разве овсюг слабее овса привязан корнями к земле, на которой он вырос? Вероятно, различие между ними – не в этом…
* * *
На главной аллее мы беседовали и о поэзии, и о ее связи с суровой прозой жизни. Наш автозаводский инженер, пособник американо-сионистской разведки, говаривал: «В лагере людям тесно, мыслям просторно».
Прослушав мои первые стихотворные опусы, Александр объявил:
– Надо сохранить стихи для потомков, пусть узнают наши мысли.
– Если б мы плавали в океане, – ответил я, – можно бы запечатать в бутылку. Один шанс из миллиона, что выловят…
– Я знаю теорию вероятности, – возразил Александр. – Один шанс из миллиона больше нуля. Я спроектирую и закажу стальной пенал с герметической крышкой. Скажу, для хитрой машины, мне выточат. Запечатаем твои стихи – строители будущего найдут.
План был хорош, но для него следовало написать что-нибудь серьезное. Незрелая лирика не годится, нужны дневниковые записи. Я знаю: люди пишут и запечатывают не одну бутылку. Теория вероятности на стороне правды.
Александр и Ефим – оба попали в лагерь впервые. Партбилеты у них отобрали в день ареста. Оба инженеры: один – талантливый конструктор, другой – начальник цеха на подмосковном заводе. На них и доносов вроде не было, просто взяли по списку. Нельзя же один только автозавод очищать. Дела им состряпали бессмысленно-пустяковые, но дали по десятке. Отсутствие материалов для "дела, пальчики оближешь", по определению моего следователя, никого не смущало. Если не удастся создать дела по прямой статье, всегда можно "через семнадцать" или "через девятнадцать" – то есть соучастие или намерение. Я знавал нескольких человек, получивших срок за "намерение изменить Родине". Эту статью шили "националистам" – после войны это преступление вошло в моду. Чаще всего встречался национализм украинский и еврейский – о русском я не слышал ни разу.
Но попадались и другие "измы" – например, "изм" чрезмерного любопытства. Помните молодого солдата в краснодарской тюрьме? Получить срок за неудачный вопрос ничего не стоило. Вы спрашивали: верно ли, что в первом издании "Малой советской энциклопедии" напечатаны следующие строки, изъятые в последующих: "Паспортная система была важнейшим орудием полицейского воздействия и податной политики в так называемом "полицейском государстве…"? Если это словарное объяснение не затрагивает советскую паспортную систему, введенную в 1932 году, зачем было изымать его? Ведь изъятие и есть знак признания!
Ваш вопрос пахнет злостным измом. Десятка!
* * *
Наша хитрая машина являлась достаточно передовым для того времени электронным устройством. Но кроме собственно сложности, работа над ней имела добавочную закавыку: вопрос о доверии. С одной стороны, приходится доверять заключенным, в чьих мозгах рождается машина; с другой стороны – как можно доверять врагам народа?
На объекте имелась неплохая библиотека для обслуживания конструкторов, технологов и испытателей: последние технические издания, свежие номера иностранных технических журналов, которые не всегда можно было найти в других библиотеках, не подведомственных МГБ. Но, увы, интеллигенты Пузенцов и Феокеня не кумекали по-иностранному. Поэтому поначалу заключенным разрешалось читать иностранные журналы. Когда же идейно-теоретический уровень лагерного начальства вырос, оно поняло: нельзя доверять врагам народа чтение загнивающей технической литературы Запада. Они станут преклоняться – и мало ли что. Нужна высокая принципиальность – принципы же требуют, чтобы враг народа не читал западных журналов.
Феокеня преодолел возникшую из этого противоречия временную трудность. Он нашел себе переводчика на стороне, среди вольных сотрудников какого-то научного института. Эта победа вертухаев не принесла никакого прогресса в деле конструирования хитрой машины: лишенные возможности узнавать новости техники, заключенные конструкторы были вынуждены изобретать то, что можно было бы позаимствовать. Зато идейность восторжествовала.
Да и Феокеня торжествовал. Некому стало насмешливо улыбаться, когда он поутру входил в кабинет Пузенцова, неся впереди себя на вытянутых руках листы описаний, тщательно перекопированных из новой рекламы в американском журнале. А Пузенцов так же тщательно пересчитывал их, запирал в два несгораемых шкафа и опечатывал, как великую тайну.
О, бессмертный дух Пузенцова и Феокени! Я встречаю тебя на каждом шагу! Я весь окружен секретностью, она делает тайну из самих причин засекречивания. И возникает вопрос: почему? Почему лагерь, в котором ты сидел, считается расположенным в городе Эн? Почему продукция спиртоводочных заводов идет под литерами Эн-Эн? Почему сравнительная статистика телефонов у нас и за границей – Эн-Эн-Эн? Что за военная тайна такая?
Может быть, причины таинственности станут яснее, если привести несколько цифр. Вот они: в 1937 году у нас было 5 телефонов на тысячу жителей, а в 1964 – 17 на тысячу. А в Греции соответственно (т. е. в 1937 и в 1964) – 6 и 51, в Польше – 6 и 38, в Португалии – 9 и 57, в Испании – 11 и 80, в Японии – 19 и 100, в Чехословакии – 15 и 100, в Голландии – 47 и 180, Австралии – 87 и 240, Швеции – 116 и 421, США – 151 и 462. Всех же телефонов (квартирных и учрежденческих) было у нас в 1964 году 3.900 тыс., через два года – около 5 млн., в 1967 году – около 5.800 тыс., т. е. 24 аппарата на тысячу жителей, вдесятеро меньше, чем в Австралии. Наш максимальный годовой прирост – 14 процентов. Впрочем, на 1971 год намечено 10 процентов прироста. Чтобы догнать Швецию, нам надо 25 лет, да и то, если она подождет.
Телефон, как орудие связи между учреждениями, достиг при Сталине необходимого успеха. Пять телефонов на тысячу жителей означают, что снабжены ими только учреждения. Для того же, чтобы телефон стал и слугой общества, средством общения его членов, количество аппаратов должно перевалить через какую-то величину. Ее точно не укажешь, но по меньшей мере – один телефон на две-три соседних семьи. Бегать к соседям звонить или им вызывать тебя не особенно приятно, но допустим это для начала. Нормально положение, при котором каждая семья имеет телефон. Если у меня он есть, а у моих друзей нет, средством нашего общения он не служит.
А при таком распространении, как в Австралии (240 телефонов на тысячу, т. е. почти каждая семья имеет телефон) или как в Швеции, где наверняка уже не осталось семьи без телефона (421 на тысячу), – при таком распространении он становится несомненным орудием человеческого общения и деятельным элементом культуры. Потому что тогда он органически связывается с другими элементами общественной культуры – например, с доставкой товаров на дом, которая облегчает положение женщины не "на словах, а на деле". А это звено культуры, в свою очередь, связано с другими звеньями: заказ покупок по телефону требует высокой культуры торговли, т. е. подлинной заинтересованности магазина в удовлетворении нужд покупателей и безупречной честности продавцов и разносчиков. А отсюда вытекает, что в основу воспитания детей должно лечь воспитание честности. Той честности, которая приводит к взаимному ДОВЕРИЮ.
Сталинизм не может воспитать честности, ибо он исповедует НЕДОВЕРИЕ к человеку. Недоверие с детства воспитывается словечками об устойчивости, секретами, обращенными острием внутрь, доносительством, воспетым как высшая добродетель коммуниста, комсомольца и пионера.
Элементарное "не укради" – лишь незначительная часть честности, основанной на доверии. Но единственный способ сделать человека достойным доверия состоит в том, чтобы доверять ему. Это сказал американец Генри Стимпсон, но мы никак не можем решиться последовать этому совету. Мы – в заколдованном круге: как начать доверять людям, если они еще не стали достойными доверия? Так и вертимся, не решаясь прервать этот заколдованный круг.
Подошел я к этой обширной и важной теме через разговор о телефоне, но это, разумеется, не означает, что установка телефона в каждой квартире делает всех честными. Просто телефон – один из элементов культуры, с которой связано очень многое.
Является ли телефонная сеть менее важным показателем заботы государства о своих гражданах, чем сеть радиотрансляции? Трансляция-то у нас на высоте – нет квартиры без радиоточки. Пропаганда по радио нужна ГОСУДАРСТВУ – заботясь о ней, оно заботится о себе. А телефон, как средство связи между простыми гражданами, нужен ОБЩЕСТВУ, а государству безразличен. На примере телефона и радио отчетливо видно, что не я противопоставляю государство обществу, как не замедлит завопить гражданин вертухай, а оно САМО себя противопоставляет. И сокрытие такой, казалось бы, невинной, чисто гражданской статистики, как телефонная, и есть свидетельство этого противопоставления. Конечно, строительство автоматических телефонных станций обходится дорого. Но и глушение чужого вещания тоже недешево.
Чуть что, мы сравниваем темпы. Приведенные мной цифры позволяют сравнить и темпы телефонизации: у нас за годы 1937-64 увеличение втрое, в Чехословакии – вшестеро. Кстати, подробная телефонная статистика имеется в чехословацком справочнике для туристов. Недопонимают! Раскрывают шпионам, проникающим к ним под флагом, под предлогом и под видом, столь важную государственную тайну! Инженер-капитан Пузенцов, как я предполагаю, готов оказать недопонимающим братьям дружескую помощь и прислать им один из своих сейфов вместе с запасом сургуча для опечатывания тайн, известных всему миру.
И никто не посмеет усомниться, что Пузенцов делает это из чисто идейных соображений – все секреты и все запреты в нашем подмосковном объекте диктовались высокими идеями. Среди разнообразных табу там имелось и такое: запрещалось выходить из юрты в трусах и загорать на солнце. Военная тайна должна быть прикрыта брюками. В жаркие летние дни дежурные офицеры ходили по лагерю и ловили нарушителей.
Из окон ведомственного дома, где жили наши начальники, хорошо просматривалась главная аллея. Может быть, жен и дочерей инженер-капитанов соблазняло, а их самих шокировало зрелище такого множества врагов мужского пола, извините, в трусах? Что тут – пляж или лагерь? – спрашивал дежурный офицер.
В те годы стыдливость весьма поощрялась. Сталин не любил обнаженного человеческого тела даже в мраморе и гипсе. Что нравилось или не нравилось вождю, моментально становилось эстетической нормой для искусствоведов и критиков в штатском.
* * *
Нас перевоспитывали не одними запретами, но и показом положительного примера для подражания. По воскресеньям крутили кинофильмы. Привозили кинопередвижку, сдвигали столы в столовой, завешивали простыней стену (киномехаников хватало своих) – и Александр Невский произносил с экрана придуманные сценаристом слова:
– Кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет.
В исторических летописях этих слов нет. Если даже Александр Невский их и произнес, то летописец не записал. Но кинофильм создает у многих зрителей впечатление полной правды – особенно у детей. Ничего противоестественного нет в том, что сценарист (Петр Павленко, автор "Счастья") вложил в княжеские уста слегка искаженное евангельское изречение. В евангелии, правда, оно имеет более глубокий философский и гуманистический смысл: "Взявшие меч от меча и погибнут" – мысль, многократно повторенная в писаниях еврейских вероучителей первых двух веков христианства – рабби Акивы, Гилеля и других создателей Талмуда. Возможно, Павленко имел свой взгляд на это… Печально, однако, то, что его выдумка надолго вошла в школьные учебники истории, и наши дети получили в подправленном виде даже тринадцатый век. Ивана Грозного тоже, как известно, подправляли. Любопытно, что обе роли в обоих фильмах вдохновили артиста Черкасова – недаром в послесталинский период он говорил на страницах "Правды" свое "нет" критиканству и копанию в болячках прошлого. Царь Иван Васильевич не был болячкой прошлого. Для критиканов он завел Малюту Скуратова.
Начальник лагеря приказал, чтобы все заключенные смотрели кино. Он следил, не отказывается ли кто от духовной пищи. Однажды я и инженер Протопопов, с которым мы были в приятельских отношениях, решили не пойти на картину – крутили как раз "Грозного". Мне было физически противно смотреть на этого подсахаренного убийцу, которого нагло реабилитировали в фильме. Замысел был шит белыми нитками – Сталин, как и Иван, является грозным, но справедливым Спасителем России. Дежурный офицер застукал нас и погнал в кино. Дело в том, что пока мы смотрели фильм, дежурные смотрели наши чемоданы и тумбочки – шмон, но интеллигентный. В научном лагере оперуполномоченный должен быть на высоте.
Протопопов, мой соучастник, был исключительно разносторонний и талантливый человек. И умница, и души добрейшей. Мы не сошлись с ним так близко, как хотелось бы – просто потому, что в нашем лагере сами собой установились свои небольшие компании человека по три, самое большее – по четыре: только в таком составе было возможно гулять по главной аллее – все беседы велись преимущественно там, на прогулке.
Духовная пища, от которой, вместе со мной и Протопоповым, не мог уклониться и весь народ, совершенствовалась с каждым днем. Радио и кино все более становились массовой культурой. Утренние передачи по радио начинались с рапортов вождю – то область, то район, то завод рапортовали о новых достижениях и брали повышенные обязательства… Весь день склонялось слово изобилие. А вечером неизменно передавалась одна и та же радиопьеса на колхозную тему. Какой вертухай ее сочинил, не знаю. Председатель колхоза ворчит на жену: "Опять сахару наложила, ложкой не проворотишь" – эти слова иллюстрировали царящее в стране изобилие. В самой пьесе сахару было, действительно, не проворотишь. Насчет же сладости жизни колхозников никто не заблуждался.
В наших юртах репродукторы висели прямо над головами. Игроки в домино, процветавшее у нас, как и везде, заглушали криками "Дубль шесть!" сыпавшиеся из черного, неиссякаемого рога изобилия вранье и приветствия. Неужели опер был так наивен, что воображал, будто сахаропьеса перевоспитает нас? Вряд ли. Однако выключать радио запрещалось. Играли на нашей выдержке: вдруг кто-нибудь не выдержит, обронит насмешливое словцо – оперу донесут, и он разовьет бурную деятельность, доказывающую его высокую бдительность.
К тому времени моего бывшего редактора Цыпина, мастера парусного маневрирования среди рифов, уже не было в живых. Его преемникам стало стократ труднее: острых подводных камней конъюнктуры все прибавлялось, а ветер мог измениться за одну ночь на шестнадцать румбов.
Не думайте, что газеты выходили с белыми пятнами: они громили и бюрократизм, и волокиту, и обывательщину, избегая двух вещей – детализацию и статистику. Детали могут оказаться нездоровыми, а статистика – сенсационной. Допускались цифры и проценты (проценты – предпочтительнее!) главным образом, по сравнению с прошлым годом на то же число. Например: до первого марта посеяно на 22,47 процента больше, чем в прошлом году на то же число. Цифра есть, да какая точная!
Образцы такой статистики вы найдете даже в календаре. Срываю листок и читаю: "По количеству овец на 100 га сельхозугодий Киргизия занимает одно из первых мест в мире, превосходя такие страны развитого овцеводства, как Австралия, Аргентина и другие".
Приятно: превзошли! Перечитываю, чтобы насладиться еще раз. Что за черт! "По количеству овец на 100 га сельхозугодий". Но по этому показателю наипервейшее место в мире несомненно занимает Аравийская пустыня. Овец там, конечно, поменьше, чем в Киргизии, но сельскохозяйственных угодий и вовсе нуль. Календарная статистическая справка не врет, нет (все врут календари, кроме наших). Но она вводит "подпоказатель" – и минус начинает выглядеть, как плюс, отнюдь не становясь им.
Малое количество сельхозугодий отражается на самом овцеводстве – прочтите "Прощай, Гульсары!" Ч.Айтматова – повесть, в которой раскрыта вся сущность сталинизма, его равнодушие к общему, общественному, народному делу, прикрытое показухой, выполнением планов и директив, процентами и лжепоказателями… Австралия же, кстати, отстает "по количеству на 100 га" благодаря одной, хитро спрятанной от наших читателей малости: на ее сельхозугодиях производят хлеб. Да так много, что и нам его продают, ибо своего-то нам не хватает…
Но, может, я ломлюсь в открытую дверь? Когда издан календарь-то? Нет, все как надо: год и число – 1 февраля 1969 года, издан Политиздатом, тираж – 18 миллионов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.