К тетради первой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К тетради первой

1. Жестокость крестьян, не желавших сдавать свой хлеб государству по продразверстке, поразила меня в самое сердце. Забыть этого я так и не смог – этих замученных мальчиков и девочек. В последующие годы я навидался много чего, но то впечатление осталось навсегда – оно было первым.

Жестокость крестьян, у которых силой забирали хлеб, была жестокостью отчаяния, бессильной местью озлобленных. Ее нельзя оправдать, но надо отличать ее от жестокости, которую проявляет машина власти.

Крестьяне – те хотели, чтобы все продотрядники увидели, как плохо придется тем, кто сунется в их село за хлебом. Для того и животы вспарывали: взгляните и устрашитесь.

Следователи же, пытавшие нас, чтобы потом отправить на расстрел или в лагерь, – те не выставляли свою жестокость напоказ. Для них она была лишь одним из методов работы, рационализаторским приемом, позволявшим получить максимум результатов (т. е. признаний и оговоров) при наименьшей затрате "рабочего" времени.

Жестокость карательной машины в современном тоталитарном государстве обнаруживает себя вовне лишь изредка, в основном это машина тайного действия. Массы не должны видеть ее работу, но обязательно должны слышать ее постоянное гудение где-то за стеной. Свои жертвы она изощренно пытает, остальному же миру – изощренно лжет. Так что весь мир также является жертвой этой машины, но жертвой не ее железных зубьев, кромсающих тело человека, а ее идеологического поля, воздействующего на человеческие умы.

Если даже по независящим от механиков причинам машину жестокости приходится на время перевести на холостой ход (чего, конечно, не должны знать массы – гул все равно слышится!), то идеологическое поле лжи ни минуты не может находиться в нейтральном состоянии. Оно должно пульсировать постоянно, ибо лгать приходится не только о сегодняшнем дне, но и о днях вчерашних. Ведь у человечества, кроме зрения и слуха, есть и память. Сегодня оно жестокостей не видит, но о вчерашних помнит. Вот эту-то историческую память и следует у него отбить, как недавно отбивали печенку у подследственных.

Как это делается? Не кулаками бьют, не каблуками.

В наших газетах часто печатаются гневные протесты против беззаконий и насилий в Испании, или в Парагвае, Чили, Южно-Африканской республике. Протестовать есть против чего: насилий и беззаконий в этих странах хватает. Но когда с таким жаром говорят о чужих преступлениях, естественно предположить, что мы на них не способны. Молодежи, знающей очень мало о прошлом, не говорят громко: "Ничего страшного не было". Ей говорят это косвенно: "Мы возмущены палачеством, значит, ничего подобного не делали и не делаем". А это – ложь.

Тридцатого декабря 1975 года "Правда" писала: "Когда будущие историки станут подбирать наиболее емкие слова для характеристики последних десятилетий в истории Испании, им достаточно будет сказать: фашистские методы, террор, беззаконие. Фалангисты открыли счет своим злодеяниям, убив гордость Испании – поэта Федерико Гарсиа Лорку. Это было в 1936 году… Мир никогда не забудет ни этих пятерых (очевидно, названных в статье), ни Лорку… Он также будет помнить расстрелянного двенадцать лет назад Хулиана Гримау, тысячи погибших под пытками, замученных бойцов…"

Все верно, не могу возразить ни единым словом. Мир, действительно, никогда не забудет гордость Испании – Федерико Гарсиа Лорку. Мир помнит и будет помнить тысячи жертв испанских тюрем.

А гордость России – Николая Вавилова,[105] его мученическую смерть в саратовской тюрьме в 1940 году – он, мир, должен забыть? А миллионы замордованных в советских лагерях?

Наши газеты и книги, обличая злодеяния чужих палачей, всеми силами стараются выскоблить из памяти общества злодеяния палачей отечественных. И тем самым лишаются морального мандата на негодование.

2. Действительно, были ли мы интеллигентны?

Мы-то сами совершенно не чувствовали себя наследниками старой русской интеллигенции. Нет, мы противопоставляли себя ей, и потому получили от нее меньше, чем могли бы получить.

Тогда, в двадцатых годах, она еще не была искоренена полностью; тогда же нарождалась и немногочисленная новая интеллигенция. Но и эта новая не успела еще вобрать в себя наследие прежней – и тоже почти целиком была истреблена в конце тридцатых годов.

Какая же доля духовного наследства могла достаться современной многочисленной группе специалистов, которую громко именуют наследницей старой русской интеллигенции? Совершенно ничтожная.

Не о конкретном историческом наследии следует говорить, а только о каких-то общих признаках, общих для этих групп людей как в России, так и за рубежом. Такой общий признак есть: образование. Оно и считается у нас в стране сейчас единственным и достаточным показателем интеллигентности: каждый имеющий диплом вуза, автоматически зачисляется в интеллигенты.

Но это признак явно недостаточный. Солженицын правильно назвал их образованщиной. В той мере, в какой эти люди приводят в действие мыслительный аппарат не только на работе, но и вне ее, их можно (не всех, однако) подвести под западное определение: интеллектуалы. Но и интеллектуал – не интеллигент в старом русском значении этого слова.

Западный интеллектуал отличается от своего коллеги с дипломом – западного образованца – тем, что он, интеллектуал, человек мыслящий, не заземленный, не обыватель, погрязший в стереотипах. Но даже самый тонко и широко мыслящий и глубоко чувствующий западный интеллектуал отличается чем-то от русского интеллигента в историческом понимании этого слова. И, вероятно, в первую очередь отличается тем, что западным интеллектуалам, носителям новых, самостоятельных и противостоящих стереотипам идей, не требуется никаких добавочных качеств, кроме смелого ума и глубоких знаний. От них не требуется готовности идти на Голгофу. Общественная рутина и так называемое общественное мнение, разумеется, давят на них, стремясь снизить уровень их мысли. Но общественное мнение не может посадить интеллектуала в тюрьму или в психушку. Поэтому западный интеллектуал не должен скрывать свои мысли, или выражать их только в среде ближайших друзей, предварительно накрыв телефон подушкой. Ему эта предосторожность не нужна. Общество может не одобрять его мыслей, но оно же не допустит, чтобы мысль каралась юридически. Когда американские власти засадили Анжелу Дэвис в тюрьму, то общественное мнение голосами присяжных оправдало ее, хотя коммунистических ее воззрений, видимо, не одобряло.

Маркс писал свои статьи о прусской цензуре в первой половине 19-го века. Дотошно исследуя предмет со всех сторон, он не привел ни одного случая преследования за чтение или хранение неугодных правительству статей. Его собственные статьи были в высшей степени неугодны прусским властям – однако, в тюрьму за них он не попал!

То была реакционная Пруссия. А у нас, через сто с лишним лет?

В наших условиях все обстоит иначе. У нас даже разговор с друзьями содержит в себе элемент сопротивления: боюсь, как бы не подслушали, но все же смею свое суждение иметь. Высказывание своих мыслей в полный голос – это уже сопротивление в полном смысле слова. Но и само по себе мышление сверх дозволенных норм и стандартов, самостоятельное мышление в условиях, когда надо молчать, скрываться и таить, требует, в дополнение к интеллектуальным, также и нравственных достоинств. В нашей обстановке, помимо смелости мысли, необходимо еще и бесстрашие духа, идущего наперекор культивируемому в нас страху.

Что же касается человека из образованщины, или, попросту образованца, то ему бесстрашие духа ни к чему, оно ему только мешает. Впрочем, непроницаемой стены между образованцем и интеллигентом нет: переходят оттуда сюда и обратно. Я хочу сказать: нет стены в буквальном смысле слова, как нет и охраны, стреляющей в каждого, кто перелезает, из автоматов. Но в переносном значении – стреляют.

Словесные автоматы выпускают слова-пули длинными очередями: НЕ БЕГИТЕ В ЗОНУ СВОБОДНЫХ МЫСЛЕЙ – ЭТО ОПАСНО И НЕВЫГОДНО!

Все-таки есть такие, что бегут. Но, разумеется, население нашей родной зоны благомыслия растет шибче: молодые образованцы выбирают то, что безопасно и выгодно.

Но тогда, в те годы, о которых я писал в своей первой тетради, железобетонные истины еще не были отлиты, о чем свидетельствует хотя бы судьба учебников, по которым мы учились марксизму (книги Каутского, Плеханова, Меринга, "Азбука коммунизма" Бухарина и др.). Начиная с тридцатых годов, некоторые из этих книг были преданы ножу и измельчены в макулатуру, другие изъяты из списка учебных пособий. Тот, кто говорит, что окаменелая идеология с первого своего шага стала калечить умы советских людей, не знает, как оно в действительности происходило, и перетолковывает историю, знакомую ему понаслышке, со своей предвзятой точки зрения.

Еще более убедительное свидетельство тому, что идеология в те годы не успела окаменеть в канонических монолитах, – это мы сами, если сравнить нас хотя бы с юношами последующего десятилетия. Мы – пусть не все, но хоть часть из нас – сумели же что-то понять, что-то разгадать. Много ли поняли двадцатилетние в 1936–1940 годах? Материалу для раздумий у них было куда больше.

Наши убеждения не были вколочены нам в мозги; они были свободно извлечены нами самими из наших переживаний, из сочувствия народной беде, из чувства справедливости. И из любых книг, ибо нам было доступны книги, ныне изъятые. И появились у некоторых из нас кое-какие новые и довольно смелые мысли, не совпадающие с общепринятыми. Вот тут-то я вижу некое начало интеллигентности, хотя во всем остальном мы были мало интеллигентны: необразованные, невоспитанные и достаточно примитивные юнцы. Зарождение интеллигенции в нас совпало – и это естественно – с началом канонизации, которую хотели нам навязать. От насилия над умами родилось противодействие ему – стремление ума к свободе.

Правильны ли были наши размышления и прогнозы, сейчас, по прошествии полувека, не имеет большого значения, как не имеет значения правильность или ошибочность идей интеллигентов прошлого века, которые шли в народ, устраивали покушения на царя и надеялись, что крестьянин возьмется за топор. Для последующих поколений главное – в нравственном опыте тех, кто осмелился поднять свой голос в эпоху всеобщего молчания.

Наши идеи были по своему объективному содержанию не так уж глубоки, но мы додумались до них сами. Нами двигало то самое чувство справедливости, которое привело нас в комсомол и в партию. У нас не было раболепия перед высшим, не было боязни думать, не было той черты, которая так зримо демонстрирует неинтеллигентность, – стереотипности мысли.

Знания, интеллектуальность, блеск рассуждений – это богатства наживные. Свобода мысли лежит глубже, но созревает в той же сфере – в сфере интеллектуальной. А бесстрашие духа – это достояние нравственное, которое не в зрелые годы наживается, а закладывается смолоду.

Я боюсь, что наша современная молодежь, куда более чем мы богатая первым из перечисленных качеств, и даже та ее часть, которая обладает и вторым, явно обделена третьим – бесстрашием в отстаивании своей умственной свободы, своих мыслей и убеждений.

Страшно идти на сделку со своей совестью. Но еще страшнее, по-моему, не замечать, что это сделка. Не замечаешь – и переступаешь через нее. Переступил раз, другой, третий – и совесть осталась где-то далеко позади.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.