К тетради пятой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К тетради пятой

Тезис сержанта Егорова: «Тебе не пулемет носить, а пирожками торговать» евреи опровергли всем своим поведением, сражаясь на фронтах Великой Отечественной войны. Но – все, что угодно помнят у нас о евреях, только не это. Шесть миллионов евреев погибли в нацистских лагерях смерти. Все, что угодно повторяют у нас о евреях, только не это.

Недавно сидел я в приемной одного учреждения рядом с двумя стариками, и тот, что постарше (оказалось, что ему около восьмидесяти и что он – член коммунистической партии с начала 1917 года) рассказывал младшему, семидесятилетнему, тоже давнему коммунисту, кто такой был Берия: мингрельский еврей, служивший в царской полиции. Еврей в царской полиции – само по себе достаточно фантастично, но Берия, оказывается, вдобавок занимал там важную должность. И он сумел помочь Сталину, Микояну и Енукидзе бежать из тюрьмы. Хитрый еврей Берия все предвидел на много лет вперед. Его услугу запомнили – ну, и так далее. Вот они, евреи, каковы.

Сомнительно, чтобы эти два старика в семнадцатом или двадцатом году были такими же антисемитами, какими мы их видим сегодня: дух времени был иной. Время шагало с левой, а кто шагал с правой, тому не находилось места в строю. В лучшем случае – на тротуаре. Эти же двое маршировали в те годы в строю.

Дух времени неоднороден по концентрации во всех частях общества: где-то он гуще, а где-то он менее густ и прослоен другими настроениями. Касательно начала тридцатых годов я могу говорить лишь о тех, с кем сталкивался: о партийцах, комсомольцах, журналистах (ранее, работая в газете, в отделе рабкоровских писем, я знал также и о настроениях рабочих – тогдашние рабкоры были откровенней нынешних). В середине тридцатых годов, работая на заводе, я лучше познакомился с рабочими, сталкиваясь с ними лицом к лицу; контингент моих лагерных знакомств был еще шире.

Даже в пестрой лагерной среде еще не чувствовалось резко выраженного антисемитизма. Точнее – настроения шли ступенчато: в мире уголовных подонков антисемитизм был выражен четко, в более высоких слоях я его не замечал. Напрашивается недвусмысленный вывод: подонки лучше всех угадали грядущую перемену в духе времени – и шли впереди него…

Воркутинские лагеря, которые я описываю, были организованы в начале тридцатых годов (первая шахта заложена в 1932 году). Их прообразом послужил известный лагерь на Беломорско-Балтийском канале – о нем тогда вышла книга, восхвалявшая "перековку" преступников трудом. Помнится, и я в те годы держал в руках этот сборник группы писателей, ездивших на канал.

Из этого сборника теперь, через несколько десятилетий, А.Солженицын почерпнул ценный материал для своего "Архипелага". Но в те годы? К стыду моему, я его еле запомнил: он произвел на меня еще меньшее впечатление, чем люди с котомками на Каланчевской площади… Я не осмысливал того, что хорошо понял позже, когда ударило по голове меня самого. Но ведь не я один! Многие ли сумели понять вчуже?

Сейчас я перечел этот сборник. В нем полно лжи, низости, угодничества и ханжества, но низости антисемитизма в нем еще нет. Не доросли. В те годы (1930–1935) антисемитизм был мало заметен. Напротив, в высших кругах, а следовательно – и в среде идеологического обслуживающего персонала, оставалось еще в качестве признанного хорошего тона афиширование принципа первых лет революции – полного равенства всех национальностей и равных возможностей для каждой. Поэтому в печати не подчеркивалось, что Берман – еврей, а Бердников – русский, еврейские фамилии произносились без всякой интонации: Бердников, Берман, Берзинь, Беридзе – все одно.

Евреи, латыши, поляки и грузины продолжали в те годы занимать ряд ответственных постов, как и в те времена, когда были образованы первые правительственные, а затем и карательные органы. Посты эти занимали, главным образом, старые большевики, которым можно было, по мнению Ленина, доверить ответственную государственную работу – и особенно – карательную, требующую от исполнителя высокой честности и идейности, что являлось руководящим принципом еще во времена Великой французской революции. А среди старых большевиков было много (с точки зрения некоторых наших современников – непропорционально много) евреев, латышей, поляков и грузин.[107]

Итак, предполагалось, что работа в ЧК требует честности и преданности, проверенной в опасностях, т. е. в подполье и на фронте. Идти на фронт ради своей идеи – это ведь не то же самое, что попасть туда по мобилизации. Вести роту в атаку – это ведь не значит идти позади роты. Коммунисты в гражданской войне – не то же самое, что коммунисты мирных годов. В искренности человека, проверенного опасностью, можно быть уверенным тверже, чем в искренности всякого другого.

Жесток этот человек или сердоболен – вопрос не стоял. Более того – нужны были люди, способные преодолеть свою сердобольность во имя идеи. И преодолевали. Преодолеешь раз, другой, третий – и, в конце концов, становишься профессионалом, которому не страшны чужая кровь и чужие муки.

Разумеется, кроме людей, которых отбирали в ЧК-ОГПУ по признаку неподкупности и непреклонности, туда пробивались и карьеристы и бесчестные люди – и чем беспощадней они были, тем легче им это удавалось. Беспощадность помогала им выдавать себя за сверхидейных. Всемогущество является основой нравственного перерождения.

Активно содействовала перерождению и вся политика ликвидации инакомыслящих в партии. Кто из работников карательных органов не соглашался уничтожать оппозицию или уничтожал ее недостаточно рьяно, того сажали, а впоследствии и расстреливали. Я упоминал одесского прокурора Турина, исключенного из партии и покончившего с собой. Другой бывший прокурор, спавший со мной рядом в палатке на Усе, был посажен за мягкость к оппозиционерам. И еще третий, кого я знал, мой тезка, работник харьковского ГПУ, с которым я вел, если помните, партийную дискуссию в его кабинете, был расстрелян позже – его сочли "либералом".

Когда карательным органам поручается вести идеологическую борьбу и искоренять, не гнушаясь никакими методами, всякое несогласие с руководящей идеей, от этого работники этих органов не становятся более идейными. Напротив, они еще более уверяются в своем всемогуществе, в своем превосходстве над любыми идеями и любыми выборными членами самых высоких учреждений. Оперативник, арестовывающий человека, вооруженного лишь своими убеждениями, ясно видит: сила не в убеждении, сила – сила в ордере на арест. Правит, стало быть, не идея, лежащая в голове, а пистолет, висящий на боку. Значит, нужна не идейность, а исполнительность, энергия, неразборчивость в средствах, беспощадность, умение сообразить, чего хочет начальство, и предупредить его тайные желания.

Тут-то и выдвигаются люди, подобные Френкелю.

Очень может быть, что Френкель добился успеха благодаря своим способностям, но дорогу ему проложила политика преследования идей. Использование лагерей как источника рабочей силы не Френкель изобрел – сталинизм не мог иначе. Когда преследуемых, арестованных и осужденных стало слишком много, неизбежной оказалась идея безжалостного использования дарового труда заключенных: не могли же сталинские органы кормить миллионы, не пытаясь выжать из них все соки. Дело происходило по хорошо известной модели: сперва большая численность заключенных заставила создать лагерную систему, а затем лагерная система потребовала без конца увеличивать численность заключенных.

Введение "котловки", т. е. штрафного пайка за невыполнение нормы и увеличенного пайка за ее перевыполнение – это не более, чем повернутая другой стороной система привилегий, которую стали практиковать в годы коллективизации и которая затем разветвилась, утвердилась и упрочилась. Во всей стране выделяют более нужных работников (партийный аппарат – прежде всего), чтобы кормить их лучше, а в лагере лишают хлеба тех, кто менее нужен. И не требуется изощренно-дьявольского ума, чтобы перенести на Беломорканал общегосударственные методы, выработанные за несколько лет до того.

Что же касается самого понятия "выполнение нормы", то оно прямо вытекает из положений сдельщины, к тридцатым годам уже ставшей основной системой оплаты труда в СССР.

Если б я писал о Беломорканале по тем же материалам, которые использовал и на которые ссылается в "Архипелаге" Солженицын, то написал бы, конечно, куда слабее, но, как и он, не стал бы скрывать еврейские фамилии первых руководителей Гулага. Зачем, собственно, скрывать? Довод "не давать пищи вражеской (в данном случае – антисемитской) пропаганде" кажется мне в этом контексте таким же нелепым, как и в других. Факты, как известно, упрямы, они существуют – и дело пропаганды не столько перечислять их, сколько толковать. Антисемитская пропаганда, объясняющая все беды на земле злокозненностью евреев, все равно отыщет себе пищу: не Френкель, так Ротшильд.

Чего бы я не стал делать, так это домысливать, о чем беседовал Сталин с Френкелем. И слов таких "мне представляется, что он (Френкель) ненавидел эту страну" не написал бы в исследовании (пусть художественном) ни о ком, даже о самом омерзительном человеке. Уж слишком этот домысел похож на то, как шили нам дела: делал то-то и то-то, потому что ненавидел советскую власть. Нет, я не стал бы высказываться за Френкеля. Я вовсе не хочу заступаться за него: из того, что он сделал, явствует, что это был человек безнравственный, жестокий, беззастенчивый в выборе средств, вероятно, одержимый жаждой власти и наживы, в общем – моральный урод. Но между нравственным уровнем человека и его любовью или нелюбовью к России нет прямой зависимости. Мы знаем много прохвостов, которые клянутся в любви к России и даже доказали ее – хотя бы на фронте, – но прохвостами остались.

Меня резануло выражение "мне представляется", и я невольно вспомнил оценку, которая дается в первой книге "Архипелага" генералу Власову. К нему Солженицын не применяет собственных прямых оценок. Но косвенно он свое мнение выразил, и оно куда менее сурово, чем можно было ожидать. Веря всему, что сказано у Солженицына об обстоятельствах, заставивших Власова сдаться в плен со всей своей армией, я все же считаю: сдаться, когда нет больше возможности сопротивляться, совесть допускает. А выступать против своих с оружием в руках – нет!

Сравним белые армии времен гражданской войны с власовской армией. Те, белые, боролись с большевиками под своим собственным знаменем, у них была своя идея, своя концепция России, о чем я говорил на страницах пятой тетради. Это не аналогично тому, чтобы перейти под чужое знамя и под ним воевать со своими братьями.

Власов изменил не просто правительству своей страны, даже не советской власти (идейным противником которой или "оппозиционером" он, кстати, никогда не был), он изменил Родине, ибо не мог не знать, что отдает ее под ярмо злейшего ее врага. Он должен был знать, хотя бы из "Майн кампф", что гитлеризм поставил своей задачей уничтожить Россию, как государство, и превратить русских в рабов. Он знал, что именно эту задачу осуществляют нацистские войска огнем и мечом на всей занятой ими российской территории. Стать пособником Гитлера в порабощении своей страны – этого нельзя оправдать никакими тяжелыми обстоятельствами.

Однако о Власове не сказано того, что сказано о Френкеле: "Мне представляется, что он ненавидел эту страну". Почему о Френкеле представляется, а о Власове – нет? Невольно возникает мысль, что это "представление" связано не с самой личностью Френкеля, а с его национальностью.

Как ни грустно, но придуманная Солженицыным мотивировка поведения еврея Френкеля фатально совпадает с тем объяснением, которое дается теперь в беседах и докладах (но не в газетах – они ведь попадают и за границу) в отношении евреев: им нельзя верить, они ненавидят нашу страну.

Идея "евреи – антипатриоты" вдохновляла сталинистов в их походе против "космополитов". Она вдохновляет их и теперь. Что спорить? Зачем называть бесчисленные еврейские имена революционеров, ученых, воинов? Все это известно, но не действует оно ни на тех, кто утверждает, что евреи затеяли "Пражскую весну" в Чехословакии, ни на тех, чьи рассуждения, пусть и очищенные от обиходного антисемитского сленга, сводятся к простому утверждению: "Если бы евреи-социалисты не влезли, Россия шла бы своим хорошим, традиционным, накатанным путем". Эту точку зрения нет смысла опровергать: нельзя доказать, что было бы, если бы… Но и доказать ее нечем, кроме как мистическим прозрением: "Мы уверены, что было бы именно так…"

Чтение страниц о Нафтали Френкеле заставило меня перебрать в уме несколько других евреев, изображенных в "Архипелаге". Вот грязный, старый, жирный лагерный кладовщик Исаак Бершадер, принудивший гордую русскую девушку придти к нему ночью. Солженицын видел это своими глазами, он чувствует себя обязанным рассказать. Но ведь он видел и достоверно знает еще тысячи случаев: как гнусный, злобный и жестокий лагерный надзиратель, украинец или русский, принуждает чистую девушку придти к нему. Он знает также, что сотни тысяч, если не миллионы раз уголовники-блатные принуждали женщин к сожительству, насиловали их поодиночке или устраивали "трамвай", в конце концов превращая чистых девушек в проституток.

Александр Исаевич посвящает этому потрясающую главу "Женщина в лагере", в которой рассказано и о кладовщике Исааке Бершадере. Но это – единственное имя мужчины-насильника во всей главе. В ней больше нет ни одного намека на национальность мужчин – покупателей женского тела. Между тем, Солженицын отлично знает, как знаю и я, что основную массу придурков-ловцов женщин (нарядчики, десятники, повара, хлеборезы, возчики) составляли блатные. И что блатари вообще жили куда вольготней и сытее пятьдесят восьмой, и все без исключения были в состоянии купить женщину за горбушку черного хлеба (о принуждении уж не говорю). И что вся практика покупки женщин – уркаческая, блатная. И что урки играли в карты на женщин. И что в блатном мире евреев были единицы.

Конкретизация – безотказно действующий писательский метод. Расскажите один случай со всеми деталями – и на читателя это подействует сильнее, чем тысяча аналогичных безымянных и обобщенных. Назван Исаак – назван еврей. Конкретизирован по национальности он один. Это и есть полуправда.

Вот еще страницы, на которых противопоставлены еврей и неевреи. Рассказана история одного бегства из СССР (часть третья, гл. 14). Фамилия беглеца неизвестна. Бежит он, ни много, ни мало, из сибирских лагерей – и добирается до Вены. Здесь "он надумал отправить деньги родителям в Одессу, для этого надо было обменять доллары на советские деньги. Какой-то еврей-коммерсант пригласил его менять к себе на квартиру, в советскую зону Вены. Туда и сюда непрерывно сновали люди, мало различая зоны, а ему было никак нельзя переходить. Он перешел – и в квартире менялы был взят".

Так пишет Солженицын. Донес ли еврей-коммерсант на беглеца или его самого тоже загребли вместе с ним? Этого писатель не говорит. Однако обращает на себя внимание дотошность его указаний по поводу национальной принадлежности тех, с кем беглецу пришлось столкнуться.

В Сибири, в стогу сена увидели его железнодорожный обходчик с женой. Они его не выдали, а еще и снабдили одеждой и едой, приговаривая: "Да мы же русские люди!"

Так, хорошо: русский не выдает. Не выдает и туркмен: в Средней Азии беглеца взял на работу (без всяких документов) председатель колхоза туркмен.

А в Вене его арестовали на квартире еврея-коммерсанта!

В этой истории нет ни одной выдуманной детали, скажут мне. Пусть так, хотя вся – из третьих рук. Она прошла через восприятие трех рассказчиков: самого беглеца, его сокамерника и, наконец, самого Солженицына. Будем надеяться, что расстановка акцентов сделана не Александром Исаичем.

Я вовсе не требую от писателя, как требуют того сталинские литературоведы, равновесия света и тени. Пусть будет неравновесие, пусть будет страстное обличение!

Но в душе писателя должна жить справедливость. Не бесстрастная объективность, но справедливость, не допускающая полуправды. Давным-давно известно: когда крадет русский, говорят: "украл вор", а если вор – еврей, скажут: "украл еврей". В каждой из этих фраз в отдельности – чистейшая правда. Но рядом с правдой – умолчание, и отсюда рождается ложь.

Так и здесь. Когда насилуют русские блатари, говорят: "Это сделали блатари". А когда насилует еврей, сказано: "Это сделал Исаак".

Мало знать правду. Надо еще без утайки говорить о ней. Иначе получается полуправда, которая указывает на предвзятость рассказчика. Предвзятость ослепляет.

Националист, к сожалению, почти всегда предвзят. Солженицын – русский националист, точнее – русско-украинский, хотя в наши дни такое смешение звучит несколько странно и означает ни что иное, как подчинение украинского национализма русскому. Таким националистом был и Гоголь. Предвзятость давит на националиста, будь он христианнейшим из христиан. Мне, опять же, возразят: Солженицын написал много горьких слов о России. Верно – о России, о русском государстве, о стране, о судьбе ее. Но не о русском человеке: его он всегда возносит.

Что ж, это его право. Но, возвышая своих, не принижайте других. Не любите нас, как самих себя, согласно евангельскому (точнее – библейскому) завету, бог с вами. Я, еврей, не вымаливаю любви. Требую я только справедливости.

* * *

Во имя справедливости я должен вспомнить здесь и о тех виднейших деятелях коммунистической партии, которые еще полвека назад решились смело сказать вслух о том, какая опасность грозит ей (и всему народу) изнутри. Сейчас, через полвека, немудрено увидеть воочию то, что они сумели разглядеть через толщу полувека.

Заметив начало непредвиденных перемен, тогдашние оппозиционеры выступили с предупреждением, изложив свои мысли в терминах того времени и того учения, которое было их учением. Они назвали эти перемены перерождением, термидором. Угроза термидора – вот главное, что тревожило их тогда.

Теперь, конечно, легко объявлять, что дело зашло глубже просто перерождения. Современному диссиденту нетрудно отбросить все, что говорилось до него и ныне забыто, и начинать историю освобождения мысли в советской стране с самого себя. Является ли такая самонадеянность признаком широты ума и признаком исторического мышления? Были мыслящие люди и до нас с вами, друзья мои. Они говорили на другом языке, ныне вам несвойственном и, может быть, даже неприятном, но говорили о том же – о свободе мыслить и высказываться.

Коммунистическая партия добилась власти – такова цель всех партий в мире. И добившись, занялась ее закреплением. Обладание властью имеет свою логику, обусловленную не только идеологией, но и внешними обстоятельствами – состоянием и прошлым своей страны. Свою логику – и свою инерцию.

В любой стране оппозиция властям необходима – а в России она, вероятно, была нужней, чем где бы то ни было. Без оппозиции власть катится, не встречая препон, в одном направлении – в сторону всевластия, попирающего тот народ, ради которого (и кровью которого) она, власть, была завоевана.

Логика власти и логика оппозиции резко различны. Власть экспериментирует на других – оппозиция же только предлагает отменить или изменить эксперимент. Но если она подвергается репрессиям – а так оно и происходило уже в двадцатых годах – и при этом не сдается, она тем самым проверяет на себе предупреждения об опасности всевластия. И проверка нередко стоит ей жизни.

К власти могут присосаться карьеристы, проходимцы, трусы и прочие мерзавцы. К оппозиции они тоже могут присоединиться, но ненадолго, особенно при наличии репрессий. Чем больше репрессий падает на участников оппозиции, тем энергичней идет отбор в ее рядах. Остаются, как правило, те, кто готов жертвовать не только своим обеспеченным положением, но и своей свободой, а то и жизнью, ради того, что они считают интересами революции и благом для будущего своей страны.

Об оппозиции я пишу немало. Полагаю, что она того заслуживает.

Кстати: в "Архипелаге" Солженицын рассказывает о воркутинской голодовке оппозиционеров и независимо от нее – о воркутинской шахте № 8. Позволю себе уточнить: все события происходили в одном и том же месте. Шахтой № 8 впоследствии называли именно бывший "Рудник". Все, что связано с голодовкой и расстрелом, начиналось на этой шахте (на "Руднике") и закончилось на кирпичном заводе. Разнобой в названиях объясняется тем, что рассказывали разные люди. Но главное вырисовывается – и вывод тоже ясен: на кирпичном заводе была расстреляна первая и последняя оппозиция Сталину.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.