Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым

4 января 1981 г.

Родные, любимые, даже не знаю, с чего начать.

Начну с благодарности за посылку, я в ней прочла вашу любовь и заботу (как ни намекала М. Ф.[329] на участие своего точного вкуса, но мне лишь Майя могла так выбрать и купить, так любовно и так впопад). Спасибо вам.

Вообще же признаюсь, что я совершенно уничтожена истекшим годом и не надеялась дожить до этого, с которым поздравляю вас. Пусть этот первый ваш год там, где нет нас, будет для вас добрым и упоительным. Хоть душа всегда о вас печется, за Ваську я как-то спокойна: верю в его силы, в расцвет таланта – или как это сказать, не знаю. А ты, Маята, не печалься, ведь все дело в этом расцвете, раз уж я выбрала это условное слово. Короче говоря: пусть Бог хранит вас, и станемте молиться друг за друга.

То, что было до, – вы сами знаете. Остальное вы тоже знаете: ваш отъезд. Смерть Володи[330] (не знаю, что ужасней: быть вдали или совсем вблизи). Ужасное влияние этой смерти на всех людей и на ощущение собственной иссякающей жизни.

Вскоре хоронили Тышлера[331].

Потом все силы уходили на Володю Войновича, на непрестанную тревогу о нем, на две тревоги: хочу, чтобы уехал, и не умею без него обходиться.

Проводы и отъезд Копелева; здесь у меня было какое-то утешение: ну, стихия немецкой речи и прочее.

С Володей же мы как-то кровопролитно близки, уж некуда ближе, а все сближались. Его действительно трагические долгие проводы (лишние слезы на аэродроме из-за лишнего хамства).

29 утром умерла Надежда Яковлевна[332] – я бросилась туда. Не стану описывать подробно страшную бабу «ЗАМОРОЗКУ», привезли – 30-го, опоздав на сутки[333], вдребезги пьяного форматора, привезенного мной для снятия маски, кстати, до сих пор неизвестно, что с маской, потому что по неизлечимому безумию я отдала деньги – до. Священнослужители и милиция, милиция (то есть у них закон: что одинокий человек и так далее. Но в морг увезли, по-моему, потому, что мы дали оповещение о смерти, я через Сэмюэля[334], помните такого?).

Новый год мы встречать не стали (Боря еще был вовсе болен каким-то вирусом, с которым он не мог вылететь из Душанбе, а уж вылетев, приземлился в Риге, откуда не мог вылететь, а уж добравшись до мастерской, увидел на дверях записку о смерти Н. Я., что я там, но и ключ был – там. Так что он стоял на освежающем ветерке, температура у него была 39,9°).

Не стали встречать, я говорю, но без чего-то двенадцать появилась пьяная, веселая Лаврова[335] с каким-то особенно неуместным голосом, Савелий Ямщиков[336] и его ученик и приспешник Миша[337].

Я все время плакала, но условно мы чокнулись за Новый год, я думала о вас и о Володе, с которым перед этим говорила по телефону.

Лишь в три часа 1 января Надежду Яковлевну перевезли из морга в церковь (маленькая такая, возле Речного вокзала) и там оставили на ночь. В одиннадцать часов 2-ого января – отпевание. Собралось несметное множество народу, для этой церкви чрезмерное и удивительное, в каком-то смысле – радостное, утешительное. Затем, в два часа, – Старое Кунцевское кладбище, где людей стало еще больше. Место на кладбище устраивали интригами через Литфонд, и хоронильщик этот, давно уж мне известный своей резвостью и глупостью, повелел, едва вошли на кладбище: вот здесь ставим на каталку, здесь забиваем и катим. Народ возроптал, мужчины подняли открытый гроб, очень сплотившись – скользко; шел редкий мрачный снег.

За гробом шли юные и молодые люди и пели положенное церковное – к ужасу хоронильщика: он бегал вокруг, озирался и бормотал: к чему это? зачем это? И вдруг возопил: «Стойте! Где каталка? Кто последний видел каталку?» Скорбная, прекрасная процессия продолжала свое пение и движение. Судьба каталки – темна. Украл кто-нибудь?

Повернули к могиле. Процессии пришлось двоиться, троиться, делиться на множество течений, люди наполняли эту часть кладбища, но не могли подступиться к отверстой могиле. Пение продолжалось, и лишь поющие точно знали, сколько оно будет длиться. Могильщики явно этим тяготились. Наконец, гроб опустили в могилу, посыпалась земля. И вдруг вихрь налетел и сотряс вершины деревьев – так грозно и громко, что все люди подняли к небу лица и потом многозначительно переглянулись.

Это множество людей производило (наверно, на каждого из них) большое, благородное, но и несчастное впечатление: вот, не вышло по-вашему про одинокого человека; вообще ничего у вас не вышло, мы еще люди, и вот как нас много – да, но это все, что осталось.

Н. Я. не была одинока: ведь я – налетала и улетала. Знаю, что Н. Я. любила эти налеты, очень дорожила ими, любила Борю (из-за болезни он мог только сидеть в машине у церкви и выйти, завидев выносимый гроб). Я – налетала: с обожанием, с умом, с цветами, с пустяками. А кто-то – был всегда. По очереди. Денно и нощно. То есть я знаю, кто и каковы – их много.

Васенька, ладно, а то сейчас придет Пик, а я не успела тебе сказать почти ничего. Про Надежду Яковлевну я напишу и пришлю тебе.

Но и те люди – по уговору меж нами – напишут. Они – не писатели, не склонны писать. Но они слышали ее последние слова, а до этого – слова, оговорки, замечания и признания.

Но не поняла я наших поэтов в одном: как они не позвонили мне в дни Надежды Яковлевны? Я бы от них ничего не взяла, потому что Н. Я. от них бы ничего не взяла, но даже так называемые поэты должны были позвонить. Разумеется, это касается, кажется, лишь двух знаменитых. Остальные – кто звонил, кто пришел, а кто сердцем весть подавал…

Васька, родной и любимый, все остальное ты или знаешь или можешь вообразить. Например, Борю не пустили в Болгарию. Он туда и не собирался, просто, по требованию болгар, он делал для них оформление «Лебединого озера».

Вообще же мне очень нужно, чтобы у вас было – хорошо. Потому что у меня – сами видите. Да и как-то: не болит вроде ничего, а сердце – бедствует и жалуется.

Володька[338] звонил 31-ого, сказал, что вы говорили по телефону – вы и впредь говорите, потому что он был очень печален.

Со мной по-прежнему никто не борется. По-моему, приглядывая за моей жизнью, они догадались, что, если дальше так пойдет, – в борьбе нужды не будет. Ничего себе – новогоднее письмецо! Прости меня за все вздоры. Вот съеду в Переделкино, успокоюсь, Бог даст, напишу что-нибудь – и полегчает.

Целую, целую тебя и Маяту. А то – Боре только страничка осталась. Я всегда ощущаю, что вы меня помните и любите. Майка, ты получила свою коробочку? Уверена, что – да, я очень давно ее отправила. И письмо через Светлану – ведь получили?

Ваша Белла.

Оказывается, Борька вам отдельно пишет, значит, страничка – моя.

Наверно, про «Клуб беллетристов»[339] вы слышали? (Кормер[340], Попов[341], Козловский[342] и двое, кажется, других.) Во всяком случае, я сделала, что смогла, чтобы вы – услышали (Тони Остин)[343]. 17-ого января говорит мне Ерофеев[344], что вот, послали члены упомянутого клуба письмо в какие-то мелкие власти. Что-что? – говорю, – они ждут, чтобы поощрили их клуб, который, как они пишут, есть? Пусть они ждут обысков.

Обыски были – 19-ого, как только письмо было получено адресатом. А дальше – знаешь, наверное. Вообще же Попов и Ерофеев (не участник «клуба»), Кублановский, Рейн, Кормер, Битов[345], когда не в Ленинграде, – частые гости мастерской и живем дружно (если я не задираюсь). Булат – очень мягок, страдая, что разминулся с тобою, долго услаждал пением Володю[346]. Смешно: после проводов Володи Булат, Чухонцев[347] и еще двое полтора часа висели в лифте, пока я не выкупила их за бутылки. Володька к Мюнхену подлетел, а они – висят, и говорят Остину: снимите нас за решеткою.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.