Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым
Белла Ахмадулина – Василию и Майе Аксеновым
6 января 1982 (?) г.
…Вот новый день, который вам пошлю
оповестить о сердца разрыванье,
когда иду по снегу и по льду
сквозь бор и бездну между мной и вами…
(из стишков Б. А.)
Дорогие Вася и Майя!
Пишу вам в ночь под Рождество: при луне (специально вышла на террасу, чтобы описать вам ее пушкинское выражение, и убедилась в ее гоголевском отсутствии) и при отрадных огнях двух елок, в доме и на дворе.
Ну, и при известных вам Вове-Васе и Сильвере[423]. Рядом бодрствует и шелестит неизвестный вам и давно, но мало знакомый мне Некто (дети[424] говорят, что это хомяк редкой породы; и действительно, независим и куслив на редкость).
Сами же дети не пришли еще с гулянья, хоть праздничной ночи уже два часа. Весь вечер перед этим они, с другими девочками, гадали разными способами и тщетно поджидали прохожих, чтобы спросить об имени. Гаданье их наводило меня на грустные мысли. Боря испросил себе краткой отлучки для работы и отдыха, у него от нас и впрямь в уме рябит, но его доброта и опека пристальны и неизменны. 5-ого он один ездил поздравлять Женю Попова с днем рождения, мне недостало прыти, да и детей и насморка было в избытке.
1-ого все у нас собирались, я вам писала, сегодня, на Рождество, должны быть Жора Владимов с Натальей (его дружба ко мне, которой я всегда дорожила, в последнее время особенно стала для меня утешительна), Тростников[425], очень преуспевший в изготовлении самогона и навостривший Попова, Рейн, милые Пик и Бигги. Всем им я душевно рада, да и эти солнце-морозные дни я провела в ровности, в спасительном упадке ума и нервов, в радостной близости к детям. Даже почти не курила, хоть московские помойки все еще украшены коробками и картонками из-под Winston’а и всего, что в этом роде. Легкомысленные московские оборванцы вполне утешают себя прельстительным куревом в отсутствие масла и всего, что в этом роде. Закурила, и редкостный близ сидящий хомяк, кажется, недоволен. Вот, его хозяева вернулись. Они с совершенно новым выражением грусти вслушиваются в наши постоянные разговоры о вас и тосты за вас. «Над непосильным подвигом разгадки трудился лоб, а разгадать не мог»[426]. Мысль о них меня всегда снедает и изнуряет.
Да, дети, елки, гости, переделкинская обжитость, но самовластный организм знает, что ему пора в Тарусу. Именно те места и зимой, с их пространной сиростью, с бедностью и строгостью существования, притягательны для меня и спасительны для моего писанья. «Я этих мест не видела давно, душа во сне глядит в чужие краи, на тех, моих, кого люблю, кого у этих мест и у меня украли… и ваши слезы видели в ночи меня в Тарусе, что одно и то же, нашли меня и долго прочь не шли. Чем сон нежней, тем пробужденье строже. Так вот на что я променяла вас, друзья души, обобранной разбоем. К вам солнце шло. Мой день вчерашний гас. Вы – за Окой, вон там, за темным бором…»[427].
Вскоре же и съеду. Те стихи, заведомо Васины, о которых я уж писала и которых не написала (набело), начинаются так:
Все в лес хожу. Заел меня репей.
Не разберусь с влюбленною колючкой:
Она ли мой? иль я ее трофей?
Так и живу в губернии Калужской.
А что нам? Мы не ищем новостей.
Но иногда и в нашем курослепе
звучит язык пророчеств и страстей
и льется кровь, как в Датском королевстве.
Все написанное и не написанное так и велит мне туда ехать, словно оно там сидит, по мне скучает, совершенно готовое и стройное.
Много всего я там написала, но ощущение какого-то требовательного недо останавливает меня в посылке вам, как и во всякой торопливости.
Но вот одно:
Ночь упаданья яблок
Уж август в половине. По откосам
по вечерам гуляют полушалки.
Пришла пора высокородным осам
навязываться кухням в приживалки.
Как женщины глядят в судьбу варенья:
лениво-зорко, неусыпно-слепо —
гляжу в окно, где обитает время
под видом истекающего лета.
Лишь этот образ осам для пирушки
Пожаловал, кто не варил повидла.
Здесь закипает варево покруче:
живьем снедает и глядит невинно.
Со мной такого прежде не бывало.
– Да и не будет! – слышу уверенье.
И вздрагиваю: яблоко упало,
на «НЕ» извне поставив ударенье.
Жить припустилось вспугнутое сердце.
Жаль бедного: так бьется торопливо.
Неужто впрямь небытия соседство,
словно соседка глупая, болтливо?
Нет, это август, упаданье яблок.
Я просто не узнала то, что слышу.
В сердцах, что собеседник непонятлив,
неоспоримо грохнуло о крышу.
Быть по сему. Чем кратче, тем дороже.
Так я сижу в ночь упаданья яблок.
Грызя и попирая плодородье,
Жизнь милая идет домой с гулянок.
Ощущение чего-то важного и необходимого предстоящего совершенно отвлекает меня от интереса к бывшему, могущему составить книгу – в этом случае, в «Совписе» ли, в «Ардисе» ли – мне художественно все равно.
Права ли я в моем предчувствии – Таруса мне ответит, а ты, Вася, решишь.
Снова думаю, как мучительная видимость вашего отсутствия лишила меня не вас, а многих прочих, видимо присутствующих.
Вот и минувший, ушедший к вам день был так ваш и с вами, что до ночи трепетала я чужака и пришельца. Этот воображаемый развязный гость, посягающий на замкнутость нашего круга, и сам понял свою неуместность и не дерзнул втесниться (и щели не было), так что теперь, под утро, с благодарностью вижу его проницательность и деликатность.
Правда, пока цветущий день еще за ставнями блистал, явились рабочие (из воспетых мной в стихотворении про «Гараж с кабинетом») за помойкой, снесли ворота до совершенной отверстости входа, до сих пор зияющей с опасным гостеприимством, раздолбали ящик с нечистотами, банками из-под пива (спасибо!) и щегольскими остатками Winston-ских упаковок и пообещали привезти новый ящик, железный. Спросонок и от врожденного подобострастия, я им сразу же выдала гонорар.
Зато больше никто не вторгался в мой и ваш день.
В отсутствии ворот есть известное удобство для Пика, а ящик – что ж, Лида[428] мне и говорила, что железный ящик далеко не всем писателям дают, не говоря уж об их вдовах.
(Не кстати, но все же: отбирание дома Бориса Леонидовича отсрочено с 1-ого января до 1-ого мая, а там видно будет.)
Подумала: а вдруг они все же вскоре приедут с ящиком или просто так? Не лечь ли поспать? Ведь и утро, и день я свободна провести в говорении вам вздора в хомяцкой независимости от того, свободны ли вы внимать моему вздору.
Все же как запасливо и изобретательно бедное сердце, если ему, в предписанных обстоятельствах, так легко и весело любить вас!
Спокойной ночи мне и вам счастливого вечера и дальнейшего времени! Целую вас, мои милые.
Доброе утро, а у нас – смеркается. Сыплется снег и стоит тот чудный убывающий цвет, всегда обольщающий и уверяющий, что нет другой Степаниды, кроме соседской собаки. Горят две елки, и высится железный ящик.
В утро, обещанное вам, вошел из снегопада путник. Поначалу люто я его встретила, а он совершенно хорош оказался, просто невмочь людям сносить в одиночестве ум, талант, жизнь эту, да еще в такие морозы. Именно – из людей, днепропетровский житель, инженер, перенесший рак, с хорошими и странными стихами и скорбными помыслами.
Но все же был до третьего часу: прозяб ужасно, и в электричках перерыв.
Опять из стишков: «Где мы берем добродетель и стать? Нам это не по судьбе, не по чину. Если не сгинуть… совсем – то устать все не сберемся, хоть имеем причину… Слева и справа – краса и краса, дым – сирота над деревнею вьется. Склад неимущества – храм без креста. Знаю я, знаю, как это зовется»[429].
Дети – требуют есть.
Вася, ты спрашивал про рок-оперу Андрюши. Вполне чужеземная вещица. Множество Бадолянов[430] в упоении.
Вообще, в отечестве расцвет мюзиклов – второй, столь бурный (в этом месте письма, вблизи шести часов пополудни, вошел Боря) расцвет после конца 30-х годов…
Прошло несколько часов. Все (кроме Битова) уже писали тебе, Вася.
Васенька! Маята! Я – уже лишь целую вас.
Ваша Белла.
Они вам пишут! А я – готовлю и подаю! Но все, кто здесь, рядом, – безукоризненно прекрасны. Все снимались, и снимаемся, и пошлют.
Опять не успела рассказать – ну, сон, – до помойки, до ящика. Мне Васька и я снились в лагере: Ваське 4 года и 7 мес. срок, и мне – 4 года.
Ну, пока. Белла
Данный текст является ознакомительным фрагментом.