XXXIX.
XXXIX.
Не помню хорошенько какого вздору написал я к вам, любезный друг Ксенофонт Алексеевич, из Тифлиса. И не мудрено. Весть о падении Телеграфа перетасовала все моя понятия. Но что сказано, – сказано, что сделано, – сделано; предадим минувшее минувшему, сам себя не вытащишь из болота даже за волосы.
22-го мая покинул я за собой Тифлис, пустой для меня, ибо я проводил, за три дня, брата на воды. Это будет чудный город со временем, это один след победной стопы Европы в Азии, только один! Другие города Закавказья нисколько не глядят Русью; да и в Тифлисе одни стены европейские, все прочее неотмываемая Азия. Со всем тем, я люблю тифлисские вечера и ночи: это ни с чем несравнимо! И как пленительно! По кровлям как тени пляшут Армянки черноокие под звуки бубнов; везде веют белые чадры и розовые кушаки, везде говор и песни, и порой несется удалая толпа всадников по улицам, обрызгивая искрами облака летящей вслед их пыли. В синеве плавает златорогий месяц и осыпает жемчугом вершины окрестных гор, наводит чернеть на башни, над ними возникающие, а между тем Кура плещет, крутится и буйно катит мутные волны свои мимо скал берегов под смелую арку моста. Да, я по целым часам стаивал на этом мосту, любуясь как утекает вода, прислушиваясь как засыпает шумный город, убаюканный песнью реки, под ароматическим дыханием, наносимым из садов, или слиянным с быстриною! О, прелестен Восток, прелестен май Востока! Дики, но увлекательны беседы Азиатцев в садах их; зато всяк ли может оценить это? Едва ли двое из тысячи. Не сбросив с себя европейства у ворот карантина, не закружив мысли обаянием природы, не понимая языка песен, вы будете мертвец среди кипения жизни. Я не был им. Плавкая природа моя на время переливается во все формы, принимает цвет окружающих ее предметов; забывает мысль и думу на груди природы, как забывает иногда тело и мир на газовых крыльях думы. Люди, впрочем, гадки в Тифлисе, более чем где-либо в Азии: там все торгует собою и другими.
Наконец брат уехал, и я за ним снялся и полетел как гусь против течения реки; проехал сквозь Гори и въехал в ущелье Борджомское, которое должен был огибать по гребню, висящему над бушующею Курой, которая залила, размыла, сорвала нижнюю дорогу и опрокинула мосты. Если бы для меня было еще что-нибудь ужасное на свете, я бы сказал, что эта дорога почти страшна; но зато как она прелестна! что за дикие, грозные виды, что за разнообразие видов! Вероятно, вы будете читать ущелье Борджомское в двух копиях, ибо я встретился там с описателем Гори, который обещает быть недурным писателем. Главное, что меня занимало так – это геология. Борджом есть редкий урок ее, и я приехал в Ахалцых с полными карманами обломков базальтов и наплывных пудингов.
Климат здесь русский; окрестности наги, но горы красят все. Крепость – куча развалин. Скука, я думаю, не съест меня здесь, я буду отражать ее пером; но самому почти нечего есть: мясо крепче башень, и готовить его не умеют вовсе. Есть добрые люди между кучами сплетников; но начальники мои благородные люди, и с этой стороны я покоен. Что дальше даст Бог – аськаю; окрестность задернута туманом.
Вы просили не урежать письмами; но в пути мог ли я исполнить это? Подумайте и не вините меня. Самому отрадно отвесть душу словом искренности, да не всегда-то можно, чего хочется.
Обнимите крепко брата Николая. Теперь занят устройством своей норки, – ни кола, ни стола, а в Азии это не безделица; кончив, напишу и к нему послание. Будьте счастливы дома, если нет счастия в свете.
Ваш душой Александр Бестужев.
1834, Мая 31 дня.
Ахалцых.
Я служу в 1-м Груз. лин. батальоне.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.