Л. М. Каратыгина-Колосова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Л. М. Каратыгина-Колосова

МОЕ ЗНАКОМСТВО С А. С. ПУШКИНЫМ[26] 

В 1879 году на страницах «Русской старины» была напечатана эпиграмма, написанная на меня Александром Сергеевичем Пушкиным в лета нашей с ним юности. Стихотворениям подобного рода знаменитый наш поэт не только не придавал никакого значения, но всего чаще, по миновании его безотчетной досады на лиц, не только совершенно безвинно, но поделом им уязвленных, спешил залечить укол своей сатиры каким-нибудь любезным мадригалом или хвалебным дифирамбом...

То же самое было и со стихами, которыми поэт ни за что ни про что ядовито посмеялся надо мною в роли «Эсфири»: его «Послание к П. А. Катенину»[27]:

Кто мне пришлет ее портрет.

Черты волшебницы прекрасной?

Талантов обожатель страстной,

Я прежде был ее поэт.

С досады, может быть, неправой,

Когда одна в дыму кадил

Красавица блистала славой,

Я свистом гимны заглушил.

Погибни, злобы миг единой,

Погибни, лиры ложный звук:

Она виновна, милый друг.

Пред Селименой и Моиной.

Так легкомысленной душой,

О боги, смертный вас поносит;

Но вскоре трепетной рукой

Вам жертвы новые приносит.

5 апреля 1821 г.

должно было изгладить злую эпиграмму из памяти лиц, которым Пушкин читал ее; меня самое она более смешила, нежели огорчала; и теперь, по прошествии стольких лет, я не обратила бы особенного внимания на эту эпиграмму, явившуюся в печати, если бы это появле­ние не было нарушением слова, данного мною Пушки­ну — никогда не вспоминать о ней. На эту строгость в исполнении данного слова мне могут возразить напоми­нанием о давности времени... Но Пушкин — вне законов давности: бессмертный в памяти всей России, он должен оставаться чист и безукоризнен в глазах потомства! Стихи, которых он впоследствии сам сты­дился, не должны входить в собрание его сочинений, как бы мы ни дорожили его памятью... Скажу более: само уважение к памяти Пушкина требует умолчания о тех из его мелких произведений, которым он сам не придавал никакой цены.

[Писано Александрой Михайловной Каратыгиной в конце 1879 г., неза­долго до ее кончины. — Примеч. ред. «Русской старины».]

Как бы то ни было, но эпиграмма на мой третий дебют в роли «Эсфири» (3 января 1819 года) напечатана в весьма распространенном, уважаемом публикою изда­нии; перепечатана во всех наших газетах. Эта огласка вызывает меня припомнить давно минувшее время и на страницах той же уважаемой «Русской старины» передать небольшой рассказ о моем знакомстве с незабвенным А. С. Пушкиным.

Готовясь к дебюту под руководством князя Шаховского (о котором так много любопытных рассказов в «Записках» моего покойного деверя П. А. Каратыгина, напечатанных в «Русской старине») [28], я иногда встречала Пушкина у него в доме. Князь с похвалой отзывался о даровании этого юноши, не особенно красивого собою, резвого, вертлявого; почти мальчика... «Сашу Пушкина» он рекомендовал своим гостям покуда только — как сына Сергея Львовича и Надежды Осиповны; лишь через пять лет для этого «Саши» наступила пора обратной рекомендации, и о родителях его говорили: «Они отец и мать Пушкина»; их озарил отблеск славы гениального сына. Знакомцы князя Шаховского: А. С. Грибоедов, П. А. Катенин, А. А. Жандр ласкали талантливого юношу, но покуда относились к нему как старшие к младшему: он дорожил их мнением и как бы гордился их приязнью. Понятно, что в их кругу Пушкин не занимал первого места и почти не имел голоса. Изредка, к слову о театре и литературе, будущий гений смешил их остро­умною шуткою, экспромтом или справедливым замечани­ем, обличавшим его тонкий эстетический вкус и далеко не юношескую наблюдательность.

Встречаясь у князя Шаховского, мы взаимно не обращали друг на друга особенного внимания; а между тем семейство Пушкиных, жившее тогда в доме рядом с графинею Екатериною Марковною Ивелич (на Фон­танке, близ Калинкина моста), было точно так же близко знакомо с нею, как и мы с матушкою. Пушкины и графиня Ивелич на Страстной неделе говели вместе с нами в церкви театрального училища (на Офицерской улице, близ Большого театра). Помню, как графиня Екатерина Марковна рассказывала мне, что Саша Пушкин, видя меня глубоко растроганною за всенощною великой пят­ницы, при выносе святой плащаницы просил сестру свою, Ольгу Сергеевну, напомнить мне, что ему очень больно видеть мою горесть, тем более что спаситель воскрес; о чем же мне плакать? Этой шуткой он, видимо, хотел обратить на себя внимание; сам же, конечно, не мог быть равнодушен к шестнадцатилетней девочке.

— Vous avez seize ans, lorsque je vous ai vu, — говорил он мне впоследствии, pourquoi ne me l’avez vous pas dit.

— Et alors, — смеялась я ему.

— C’est que jadore ce bel age.

[- Вам было шестнадцать, когда я вас увидел. Зачем вы мне не сказали, что вам шестнадцать лет? - Что же из этого? - То, что я обожаю этот прелестный возраст.]

В «Онегине» Пушкин жестоко нападает на альбомы провинциальных барышень и великосветских барынь:

...Разрозненные томы

Из библиотеки чертей...

Но в то время альбом был такой же неизбежной принад­лежностью каждой барышни, как во времена наших бабушек — опахала. Я завела себе хорошенький альбом еще в бытность мою в пансионе. Бережливости ради, я обложила его сафьяновый переплет листом чистой бумаги. Впоследствии эту обертку и я сама, и мои подруги испестрили разными росчерками, «пробами пера», кари­катурными рожицами... Раз, бывши в гостях у графини Ивелич, Пушкин увидал мой альбом и принялся его рассматривать; потом начал приставать к графине, чтобы она, тайком от меня, одолжила ему этот альбом на несколько времени, обещая написать в него стихи и что-нибудь нарисовать... Графиня уступила его просьбам. Пушкин сдержал свое обещание: исписал несколько страниц очень милыми стихами и что-то нарисовал... Грустно мне каяться в моем вандализме: впоследствии я затеряла этот альбом, не придавая ни стихам, ни рисункам Пушкина никакого значения!!! Так, увы, в большинстве случаев относятся современники гениальных писателей к их автографам: не дорожат ими, не сберегают их; тогда как потомство вполне справедливо считает бесценным малейший лоскут бумаги, к которому прикасалась рука творца «Руслана», «Онегина», «Кавказского пленника»... Но стихами и рисунками в моем альбоме Пушкин не ограничился. Он имел терпение скопировать все росчерки и наброски пером на бумажной обложке переплета: подлинную взял себе, а копиею подменил ее и так искусно, что мы с графинею долгое время не замечали этого «подлога»...

— Зачем вы это сделали? — спрашивали мы его.

— Старую обложку я оставил себе на память! — смеялся милый шалун.

Наконец он познакомился с нами и стал довольно часто посещать нас. Мы с матушкой от души его полюбили. Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе «Саша Пушкин», бывая у нас, смешил нас резвостью и ребяческой шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте: вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спута­ет клубки гаруса в моем вышивании; разбросает карты в гранд-пасьянсе, раскладываемом матушкою... «Да уймешься ты, стрекоза! — крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, — перестань, наконец!» Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: «ос­тричь ему когти» — так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти. «Держи его за руку», -— сказала она мне, взяв ножницы, — а я остригу!» Я взяла Пушкина за руку, но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас... Одним словом, это был сущий ребенок, но истинно благовоспитанный — enfant de maison (ребенок из хорошей семьи).

В 1818 году, после жестокой горячки, ему обрили голову, и он носил парик. Это придавало какую-то оригинальность его типичной физиономии и не особенно ее красило. Как-то в Большом театре он вошел к нам в ложу. Мы усадили его, в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно... Ничуть не бывало! В самой патетической сцене Пушкин, жалуясь на жару, снял с себя парик и начал им обмахиваться, как веером... Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на нас внимание и находившихся в креслах. Мы стали унимать шалуна, он же со стула соскользнул на пол и сел у нас в ногах, прячась за барьер; наконец, кое-как надвинул парик на голову, как шапку: нельзя было без смеха глядеть на него! Так он и просидел на полу во все продолжение спектакля, отпуская шутки насчет пьесы и игры актеров. Можно ли было сердиться на этого забавника?

Но за что Пушкин мог рассердиться на меня, чтобы после наших добрых отношений бросить в меня паскви­лем? Нет действия без причины, и в данном случае, как я узнала впоследствии, причиною озлобления Пушкина была нелепая сплетня, выдуманная на мой счет каким-то доброжелателем. Говоря о Пушкине у князя Шаховского, Грибоедов назвал поэта «мартышкой» (un sapajou). Пушкин перевел будто бы это прозвище было дано ему — мною! Плохо же он знал меня, если мог поверить, чтобы я позволила себе так дерзко отозваться о нем, особенно о его наружности; но, как быть! Раздраженный, раздосадованный, не взяв труда доискаться правды, поэт осмеял меня (в 1819 г.) в своем пасквиле [29]. Катенин и Грибоедов пеняли ему, настаивали на том, чтобы он извинился передо мною. Укоряя его, они говорили, что выходка его тем стыднее, что ее могут приписать угодливости поэта «Клитемнестре» (так называли они К. С. Семенову). Пушкин сознался в своей опрометчивости­, ругал себя и намеревался ехать ко мне с повинной... Но тут последовала его высылка из Петер­бурга, и в течение семи или восьми лет мы с ним не видались. Далее я расскажу о нашей встрече после этой долгой разлуки; теперь же, к слову, припомню о Катерине Семеновне Семеновой.

Никогда, во все продолжение одновременной моей службы с Семеновою, я не унижала себя завистью и еще того менее — соперничеством с нею. Одаренная громад­ным талантом, но равномерно ему и себялюбивая, Семе­нова желала главенствовать на сцене. Желание неиспол­нимое! Превосходная трагическая актриса, она была невозможна в высокой комедии и современной драме (la haute comedie et le drame moderne), т. е. именно в тех ролях, в которых я заслуживала лестное для меня одобрение публики... Каждому свое! Неподражаемая Федра, Клитемнестра, Гекуба, Медея, Семенова не могла назваться безукоризненною в ролях Моины, Химены, Ксении, Антигоны, Ифигении. П. А. Караты­гин в своих «Записках» рассказывает, как однажды Катерина Семенова и Софья Васильевна Самой­лова играли наивных девочек в комедии И. А. Крылова «Урок дочкам»; в другой раз, по той же шаловливости, Семеновой вздумалось играть роль субретки Саши в «Воздушных замках» Н. И. Хмельницкого... Оно дей­ствительно было очень смешно; но с тем вместе это было глумление самой актрисы над собственным талантом и над сценическим искусством... Ни за какие блага в мире я не позволила бы себе, в бытность мою на сцене, играть роль в каком-нибудь водевиле!

Впоследствии времени, когда Катерина Семеновна, тогда уже княгиня Гагарина, приезжала в Петербург из Москвы по поводу несчастного семейного процесса ее дочери, она часто бывала у нас, обедывала и про­водила вечера. Мы вспоминали с нею былое, ее бес­причинную вражду, неосновательное подозрение меня в невозможном соперничестве и от души смеялись... До самой кончины княгини Гагариной мы были с нею в самых добрых и приязненных отношениях. Когда она скончалась, мы с мужем провожали ее прах на Митрофаниевское кладбище и присутствовали при отпевании. Немногие лица из театрального мира от­дали последний долг знаменитой артистке. При этих проводах я вспомнила погребение Ивана Афанасье­вича Дмитриевского (в октябре 1822 года); тогда представителями драматической труппы точно так же были: В. А. Каратыгин и я — тогда еще — Колосова- младшая.

Пушкина, после его отъезда на юг России и возвра­щения из ссылки, я увидела в 1827 году, когда я была замужем за Василием Андреевичем. Это было в Малом театре (он находился на том самом месте, где теперь Александринский). В тот вечер играли комедию Мариво: «Обман в пользу любви» Les fausses confidences, в переводе П. А. Катенина. Он привел ко мне в уборную «кающегося грешника», как называл себя Пушкин. «Раз­малеванные брови...» — напомнила я ему смеясь. «Пол­ноте, бога ради, — перебил он меня, конфузясь и целуя мою руку, — кто старое помянет, тому глаз вон! Позвольте мне взять с вас честное слово, что вы никогда не будете вспоминать о моей глупости, о моем мальчи­шестве?!»

Слово было дано; мы вполне примирились... За «Сашу Пушкина» передо мною извинился Александр Сергеевич Пушкин — слава и гордость родной словес­ности!

С мужем моим он сблизился в доме у покойного князя Владимира Федоровича Одоевского, где собирались: граф Михаил Юрьевич Виельгорский, Веневитинов, граф В. А. Соллогуб и мн. др. Впоследствии времени, уже в начале тридцатых годов, Александр Сергеевич при И. А. Крылове читал у нас своего «Бориса Годунова». Он очень желал, чтобы мы с мужем прочи­тали на театре сцену у фонтана Дмитрия с Мариною. Несмотря однако же на наши многочисленные личные просьбы, граф А. X. Бенкендорф, с обычной своей любезностью и извинениями, отказал нам в своем согла­сии: личность самозванца была тогда запрещенным пло­дом на сцене. После того Пушкин подарил моему мужу для его бенефиса своего «Скупого рыцаря»... Но и эта пьеса не была играна при жизни автора, по каким-то цензурным недоразумениям. Одним словом, дружествен­ные наши отношения к Пушкину продолжались по самый день его несчастной кончины. В самую ее минуту я дожидалась в санях у подъезда квартиры Александра Сергеевича известия о его положении: муж мой, выйдя ко мне с графом Виельгорским и князем Петром Андре­евичем Вяземским, сообщил мне тогда роковую весть, что Пушкина не стало!

По присланному нам приглашению от Наталии Ни­колаевны Пушкиной мы с мужем присутствовали при отпевании великого поэта в Конюшенной церкви; мы оплакивали его, как родного...

Да и могло ли быть иначе!