ЭФРОН А. С

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЭФРОН А. С

16-го апреля 1917 г.

Але. (Прочти сама.)

Милая Аля,

Я очень по тебе соскучилась. Посылаю тебе картинку от мыла.

Твою сестру Ирину мне принес аист — знаешь, такая большая белая птица с красным клювом, на длинных ногах.

У Ирины темные глаза и темные волосы, она спит, ест, кричит и ничего не понимает.

Кричит она совсем как Алеша,[406] — тебе понравится.

Я оставила для тебя няне бумагу для рисования, нарисуй мне себя, меня и Ирину и дай Лиле, она мне привезет. Веди себя хорошо, Алечка, не капризничай за едой, глотай, как следует.

Когда я приеду, я подарю тебе новую книгу.

Целую тебя, напиши мне с Лилей письмо.

Марина

Попроси Лилю, чтобы она иногда с тобой читала.

<1917>

Милая Аля,

Вера мне передала то, что ты сказала, и мне стало жалко тебя и себя. Я тебя недавно видела во сне. Ты была гораздо больше, чем сейчас, коротко остриженная, в грязном платье и грязном фартуке. Но лицо было похоже. Ты вбежала в комнату и, увидев меня, остановилась. — «Аля! Разве ты меня не узнаешь?» — спросила я, и мне стало страшно грустно. Тогда ты ко мне подошла, но была какая-то неласковая, непослушная.

И Ирину я видала во сне, точно она уже выросла, и у нее зеленые глаза, и когда на них смотришь, они делаются похожи на крылья бабочки.

Аля! Не забудь сказать Маше, что я прошу, чтобы она поскорее отдала в починку корыто и примус. А няне скажи, чтобы она без меня полосатого и голубого бархатного платья тебе не надевала. Ты, наверное, без меня гадко ешь и обливаешься молоком. А гулять в хорошую погоду ходи не на Собачью площадку, а на Новинский бульвар. Там больше места тебе играть и меньше пыли.

Мартыха! Не забывай по вечерам молиться за всех, кого ты любишь. Молись теперь и за Ирину. И за то, чтобы папа не попал на войну. Крепко тебя целую.

Марина

Москва, 28-го апреля 1917 г.

Милая Аля,

Посылаю тебе конфеты. Пусть Лиля тебе дает по одной после обеда и ужина, если ты хорошо ела.

Помнишь ли ты меня еще? Я тебя очень часто вспоминаю. Здесь есть один ребенок, который кричит, как игрушечный баран. А твой баран, который тебе папа на Пасху подарил, еще кричит?

Я радуюсь за тебя, что такая хорошая погода.

Аленька, узнай у Маши, взяла ли она из починки мои башмаки и отдала ли чинить калоши. Если нет, попроси, чтобы она это сделала. Напиши мне с Лилей или Верой письмо и пришли рисунки. Я по тебе соскучилась.

Недавно я видела Маврикия.[407] У Алеши два зуба и он начинает ходить один. А Андрюша болен, у него жар.

Крепко тебя целую, Мартышенька, будь здорова и веди себя хорошо. Приеду, подарю тебе новую книгу.

Марина

Москва,[408]

двадцать девятого апреля, тысяча девятьсот семнадцатого года, суббота.

Милая Аля,

Может быть теперь я уже скоро вернусь. Я тебя не видала только шестнадцать дней, а мне кажется, что несколько месяцев.

У тебя, наверное, без меня подросли волосы и можно уже будет заплетать тебе косички сзади.

Я думала — у Ирины темные волосы, а оказались такие же, как у тебя, только совсем короткие. А глаза гораздо темней твоих, мышиного цвета.

Мартышенька, почему ты мне не присылаешь рисунков? И почему так редко пишешь?

Боюсь, что ты меня совсем забыла.

Гуляй побольше, теперь такая хорошая погода.

На бульвар можно брать с собой мячик, на Собачью площадку не бери и вообще там не гуляй.

Целую тебя. Будь умницей. Может быть скоро увидимся.

Марина

Феодосия, 23-го октября 1917 г.

Милая Аля!

Спасибо за письмо. Надеюсь, что ты себя теперь хорошо ведешь. Я купила тебе несколько подарков.

Недавно мы с Надей и Андрюшей ходили в степь. Там росли колючие кустарники, совсем сухие, со звездочками на концах. Я захотела их поджечь, сначала они не загорались, ветер задувал огонь. Но потом посчастливилось, куст затрещал, звездочки горели, как елка. Мы сложили огромный костер, каждую минуту подбрасывали еще и еще. Огонь вырывался совсем красный. Когда последняя ветка сгорела, мы стали утаптывать землю. Она долго дымилась, из-под башмака летели искры.

От костра остался огромный черный дымящийся круг.

Все меня здесь про тебя, Аля, расспрашивают, какая ты, очень ли выросла, хорошо ли себя ведешь. Я отвечаю. «При мне вела себя хорошо, как без меня — не знаю».

Аля, не забудь, расскажи папе, что Эссенция умерла. Последнее время у нее закрылись оба глаза, один — совсем, от другого осталась щёлочка. Когда он хотел смотреть, он приподнимал рукою веко — и так ходил, один, по улицам, под черным зонтом.

Умер он ночью, совсем один, даже без прислуги.

Расскажи все это папе.

Дембовецкий (поэт) женился на совсем молоденькой женщине, своей ученице, и выпустил вторую книгу стихов. Постараюсь ее папе привезти. И для папы у меня есть чудный подарок, съедобный, — скажи ему.

Я скоро вернусь, соскучилась по дому.

Поцелуй за меня папу, Ирину и Веру. Кланяйся Любе.

Очень интересно будет посмотреть на Вериного американца.

Марина

Москва, русск<ого> июня 1921 г.

Моя дорогая Алечка!

Завтра — неделя, как ты уехала.[409] Пишу тебе второе письмо.

Ты единственный человек — кроме С<ережи> — которому я предана навек. Кроме тебя и С<ережи> — кажется — никого не люблю. В В<олкон>ском я люблю весь старый мир, — понимаешь? Это больше или меньше, чем человек, — почти что идея.

А с тобой мне хорошо и в духе и в быту, мы идем с тобой одним шагом, ты мне никогда не мешаешь, — нет провалов — и если ты в деревне еще научишься умываться и быстро двигаться — я совсем буду счастлива.

Перечитываю твою толстую черную тетрадь, — сколько любви, сколько жизни! Вся наша чердачная эпопея встает.

Живу, как всегда: почти что не отрываюсь от письменного стола, иногда хожу на рынок с Андрюшей,[410] — редко, — безденежье. Но все мы сыты: Б<орис>[411] приносит хлеба, Асины знакомые — щепок.

Аля, две ночи подряд ночую с серой кошкой, — верней она со мной ночует, я вовсе не хочу, но она упорствует и лезет. Забрела к нам случайно, Андрюша угостил ее мертвой мышью (утопилась в ведре, Андрюша выловил и потом отогревал на сковородке, — не ожила!) — кошка решила, что здесь каждый день мертвые мыши и упорно живет: лезет во все кастрюльки и раздирает когтями мой последний (голубой на кресле) платок.

Ася с Андрюшей скоро переезжают, будут жить на Плющихе, Ася нашла службу, скоро будет получать паёк. Пока дружно съедаем твой хлеб (бедная Аля!) — который изредка получаем у Курочкина.

Растроганно вспоминаю нашу прогулку в Зоологический, без тебя туда не пойду.

Бывает Б<орис>. Хочет жить у нас, чтобы было тепло. Думаю о тебе и соглашаюсь. Но предупреждаю, что наша с тобой жизнь замкнутая. Это союз против всех, я этого не хотела, так вышло. Ася уверена, что я тебя ревную ко всем, это неверно, — разве я тебя ревную к В<олкон>скому? Нет, я счастлива, что ты его любишь, потому что и я его люблю. И к детям тебя не ревную, — рада, что развлекаешься. Я только была бы огорчена, если бы ты любила нечто заведомо мне чуждое, но этого не может быть: чуждо мне только не настоящее, а у тебя тонкий нюх.

Я совсем не знаю твоей жизни, потому пишу тебе о тебе и о себе. Когда ты мне напишешь, я буду видеть и дом, и сад, и поле — и тебя во всем этом, пока вижу только тебя.

Поцелуй за меня милых В<еру> А<лексеевну> и Наташу,[412] поклонись Б<орису> К<онстантиновичу>. (Аля, вычесывают ли тебя?!)

У нас дожди и грозы, но мне всё равно: стена перед глазами и бумага под рукой — всё те же!

Целую тебя нежно и крещу. В<олкон>ский просит кланяться и спраши<часть текста утрачена>.

МЦ

Лондон, 15-го марта 1926 г.[413]

Дорогая Аля, три льва и три львицы. Отдельный дом для гадов: от глиста до удава. Слоны, усаженные маленькими детьми, и верблюды — взрослыми оболтусами. Когда слону даешь кусочек хлеба, он выхватывает весь мешок и ест с бумагой. Отдельный обезьяний дом и отдельный павианий ров. Последнее — дочеловеческий табор. Бегают, ссорятся, чешутся, делают (все скалы в ручейках!) — омерзительно! Павианы громадные, с тебя, в чудной серой седой шерсти, но о подхвостных местах лучше не говорить: красно-голубое ободранное мясо. Штук 50 в одном загоне. Царство Тарзана. А львы грустные. Оживляются только перед пищей, которой еще не видят, но которой жаждут. Один — самый старый — даже бегал, вприпрыжку, — недостойно! Бегал и ревел. А сегодня (была уже два раза!) лапами отгонял львицу, которая ласкалась. Морщил нос и давал по морде. Потом повернул ей спину и заснул. (Не МЕ-ШАЙ!)

Как только приедем, пойдем с тобой в Зоол<огический> сад, а то у меня угрызения совести.

С О<льгой> Е<лисеевной>[414] до поры до времени не грызись. Бог с кофейником! А если попрекает жертвами — ты ведь меня знаешь! — только смеюсь. Я ничего для благодарности не делаю и не допускаю, чтобы другие делали. А кофейник заведу другой — сгоревший мне не нужен. А что не давала — ПРАВА! Я сама бы не дала. Теперь — раз сгорел — давай.

Целую тебя и Мура. Завтра иду смотреть подарки.

МЦ

Львов в Зоол<огическом> не было. Завтра поищу в городе.

9-го августа 1937 г., понедельник

Lacanau-Oc?an (Gironde) Av. Des Fr?res Estrade — Villa Coup de Roulis,

Милая Аля, во-первых — вернулся первый Canard,[415] т. е. первая пара их, — посылаю плачевную (хотя оплаченную) бандероль — российского штемпеля нету: в чем дело? что это за договор? Мур, сразу: — Нужно будет купить Code.[416] — Благодарю тебя: он наверное стоит двести франков — или двадцать, и окажется, что устарел. — Не понимаю в чем дело, а здешняя почта — малограмотная, запрашивать — безнадежно. Марок (ведь послано больше двух недель назад, до повышения тарифа) — сколько сказали на почте, и вещь явно границы не перешла. Теряюсь в догадках.

А только третьего дня — в безумное пекло и заставляя жариться на плаже несчастного Мура — отправила тебе вторую пару канардов, которую так же — недели через три — получу — вместо тебя. Увы, увы! (Вторую бандероль — тоже пришлю.)

А теперь слушай — событие:

В субботу, 7-го, сижу и пишу Сонечку[417] и всё утро дивно пахнет сосновым костром — и я радуюсь. В 101/2 — я как раз собираю мешок с купаньем, Мур уже давно на пляже — приходит хозяйка из кафэ и громко говорит с соседками, слышу: — oh que ?a br?le… ?a br?le, ?a br?le, ?a br?le[418] — и мысленно соглашаюсь, п<отому> ч<то> третий день пёкло пуще фавьерского. Но когда: «40 kilom?tres ? l’heure… и la brigade ne suffit pas… и appel aux volontaires»[419] — я выхожу: оказывается с четверговой ночи, т. е. уже третьи сутки горят — ланды, т. е. ГОРИМ — и телефонное сообщение с Lacanau-Ville (километров — 10) прервано, п<отому> ч<то> сгорели провода — и столбы.

Пока что — всё так же чудесно пахнет.

Часов в пять приходят М<аргарита> Н<иколаевна> с Ирусей — на угощение: устрицы и ros?[420] — я как раз получила от папы деньги (доживала последние 5 фр.). Сидим, я к ужасу М<аргариты> Н<иколаевны> простым ножом вскрываю устрицы (незаметно разрезаю себе дважды палец, который тут же заживает от морской воды) — Ируся поглощает, Мур (с отвращением) подражает, ros? чудное… так, до семи. Они идут в гостиницу обедать, сговариваемся встретиться в 9 ч. на главной площади. Но когда в девять выходим — дым и гарь такие, что никого и ничего не видать и нечем дышать: жжет глаза и глот. Весь Lacanau — на площади — и всюду «le feu»[421] — и название мест — и скорость огня. Оказывается, огонь уже в Moutchic’e, куда мы недавно с Ирусей ходили — в 41/2 килом<етров>, — горит канал (здесь пять озер соединенных каналами), и вообще мы со всех сторон (четвертая — Океан) окружены пламенем. Небо в огромном зареве и зарницах, ни фонаря, ни звезд, тьма и гарь. Л<ебеде>вых, проискав на площади полчаса, не находим и возвращаемся домой — укладываться. Я отбираю тетради, иконы, янтари, identit?,[422] деньги (NB! напомнил — Мур!), Мурину с<ен>жильскую фотографию и твою последнюю, только что полученную, и собираюсь нести всё это к М<аргарите> Н<иколаевне>, ибо их вилла — на дюнах, мы же в самом лесу и будем гореть — первые. Но пока увязываю — они, верней — оне — сами: полчаса искали нас на площади, как мы — их. Выходим вместе, я — с кошёлкой, идем на плаж, но и там дышать нечем, море не чувствуется, глаза плачут и глотка отравлена. Плаж тоже полон: и прилив — полный: некоторые, не разобрав в темноте, оступаются в огромные лужи прилива, смех. Наверху, за дюнами — музыка: казино продолжает работать, т. е. молодежь — танцевать. Тут я чувствую величие ничтожества. Садимся на мокрый, как губка, песок (М<аргарита> Н<иколаевна> — тоже!) пытаемся пронюхать море (оно — почти на нас и мы — почти в нем), но — одна гарь, М<аргарита> Н<иколаевна> говорит об ишиасе, к<отор>ый мы наверное получим от такого сидения, встаем, бредем дальше, в полной тьме, босиком (М<аргарита> Н<иколаевна> — тоже!) натыкаясь на скелеты ободранных палаток, ничего не узнавая, присаживаемся на лестнице (с их виллы к морю) — огромное зарево — гарь — дышать нечем — слезы льют — везде народ — где-то барабан — везде — сирены — и уже около полуночи.

Наконец, уговариваю их отправляться к себе — у них 2-ой этаж и окно на море — а сами с Муром идем во-свояси — добрать китайские книги — и захватить халаты для ночёвки на плаже. Непрерывные сирены — никто не спит — под ноги бросаются тоскующие ополоумевшие плачущие собаки — вести всё тревожнее: ветер — прямо на нас — с женщинами от гари делаются обмороки — дети щебечут. Я вспоминаю письмо 12-летней девочки с Мартиники — про пепельный дождь, который всё гуще и гуще — а мамы нет — а тетя плачет — а я пишу тебе письмо… Когда оно в Европе было получено — девочку давно засыпало. Мур мечтает все это описать в Робинзоне[423] (бормочет: le feu… l’appel aux volontaires… nos glorieuses troupes…[424]) и получить премию в 50 фр. — или авантюрный роман — в 5 фр…

Дышать абсолютно нечем: воздух — круглые горячие горькие клочья. Но это еще — площадь и соседство океана, когда же сворачиваем в наши лесные места — простое пекло: уже не дым, а целый пожарный ветер: несущийся на нас сам пожар.

Но так как мне еще нужно достать китайские книги, а Мур очень устал, укладываю его пока одетого на постель, решив не спать и ждать что будет — а сама сажусь читать Дон-Кихота. (Детские колонии рядом не эвакуированы, значит — дышать можно: я больше всего боялась задохнуться еще до пожара.) Читаю и — пока — дышу. Мур спит. На часах — час. Вдруг — гигантская молния, такой же удар грома, всё полотно потолка — ходуном и барабанный бой по нашей весьма отзывчивой крыше: прямо как по голове! Ливень. — Да какой! Лил всю ночь. Утром — лужи как от прилива, что здесь немыслимо — из-за всасывающего песка. (Здесь земли — ни пяди.) Ливень лил всю ночь, и мы не сгорели, но выгорели целые поселки рядом — и целые леса.

М<аргарита> Н<иколаевна> с Ирусей всю ночь не сомкнули глаз: как только Ируся — смыкала, М<аргарита> Н<иколаевна> — будила: — Смотри, смотри, Ирусик, п<отому> ч<то> (нужно надеяться) ты такого пожара больше не увидишь. М<аргарита> Н<иколаевна> говорит — она такого зарева не видала с пожара тайги. И на фоне зарева — непрерывные молнии — грозы длившейся всю ночь.

Всю ночь автомобили соседних с нею дач возили народ и скарб из горящего Moutchic’a — концов сто, просто — летали. Было мобилизовано все мужское население Lacanau — оттого и выли сирены. (Поздравляю дачников — cong? pay? — приехавших в этот день! И, особенно — вечер: последняя мишлинка из Бордо — в 8 ч., а в девять — началось.)

Утром купила Petite Gironde[425] — где 1000 гектаров, где еще больше, пылали два плажа: Mimizan-Plage и Biscarosse-Plage, не говоря уже о лесных местах! Спасали сенегальцы и волонтеры. Словом, пожар был колоссальный, и длился он четверо суток, п<отому> ч<то> вчера еще — горело, 4-ый день.

Из разговоров (когда уже прошла опасность, утром, один местный житель — дачнику) — Vous voyez ces for?ts? L?… l?… Eh bien c’est un fourr? avec des lianes inextriquables… C’est plein de serpents… Alors, personne n’a pu entrer — impossible — et on laiss? ?a flamber…[426]

(Мне особенно понравились серпаны, к<отор>ых пожарные, верней солдаты, испугались во время пожара — точно серпаны в горящем лесу — остаются!)

Аля, сгорели все цикады.

Хорошо мы удружили М<аргарите> Н<иколаевне>: в первое купанье утонула Ируся, а через несколько дней они обе чуть не задохнулись от пожара. Lacanau-Oc?an. Ируся всё время считает дни — когда домой. Здесь плавать совершенно нельзя — из-за течения. И непрерывных огромных волн, нынче нас с ней чуть не убило. А мне — нравится.

Я бы дорого дала, чтобы знать что М<аргарита> Н<иколаевна> пишет о Lacanau В<ладимиру> И<вановичу>, в Winneik’y.[427]

Пожар был — от бомбы упавшей с авиона — (какого — не говорят, м. б. — манёвры?) и врывшейся в землю больше чем на метр. Собиратель смолы тут же побежал на ближний телеф<онный> пункт, но было поздно: всё пылало.

<На полях 1-го листа:>

NB! Рассмотри бандероль: марки наклеивала почта — м. б. неверно наклеены? Хотя легко вытащить, для ценз<уры>, и не расклеивая, веревки не было, была эта обёртка. Ируся в Амер<ику> посылает множество журналов — и отлично доходят. Попытаюсь нынче послать простым, но не взыщи если не дойдут. Посылаю простым 10-го, во вторник, Мур сейчас опустит, вместе с письмом. Запомни: отосланы 10-го. Огромное спасибо за Мурины журн<алы>, все их читают.

#11_13

5-го февраля 1941 г. <Москва>[428]

Дорогая Аля! У нас есть для тебя черное зимнее пальто на двойной шерстяной вате, серые валенки с калошами, моржёвые полуботинки — непромокаемые, всё это — совершенно новое, пиши скорей, что еще нужно — срочно. О твоем отъезде я узнала 27-го января, и все эти дни выясняла твой точный адрес, надеюсь, что этот — достаточно точный. — 1-го Муру исполнилось 16 лет. Весь прошлый год он болел (воспаление легких, бесчисленные гриппы), и уже с прошлой весны стал худым как стебель. Он очень слаб, от всего устает.

В начале прошлой зимы мы переехали в другой за-город,[429] снимали комнату, а кормились в Писат<ельском> доме отдыха. Мур ходил в местную школу. Летом жили в Москве, осенью с помощью Литфонда нашли комнату на 2 года. Наш адр<ес>: Покровский бульв<ар>, д<ом> 14/5, кв<артира> 62. Я непрерывно переводила и перевожу — всех: грузин, немцев, поляков (Мицкевича), сейчас — белорусских евреев. На жизнь — нарабатываю. Моя книга стихов включена в план Гослитиздата на 1941 г. Мур учится в 8 кл<ассе>, очень старателен, но точные науки даются с трудом, и он почти не гуляет. В школе его (тьфу, тьфу!) любят — все, во всех школах, п<отому> ч<то> эта — уже четвертая. Все книги, рукописи и вещи получила, комната очень заставлена.[430] Теперь жду вести от тебя, я, когда носила деньги, всегда писала адр<ес> и телеф<он>, надеясь на свидание. Надеюсь, что серый воротник греет, узнала ли синюю юбку? А красная фуфайка — п<отому> ч<то> оказалась теплее всех.[431] Муля нам неизменно-предан и во всем помогает, это золотое сердце. Собирается к тебе, сам все привезет. Пиши насчет летнего. Вообще, ты пиши — о себе, а мы будем писать — о себе. Вопросов, экономя место, не ставлю, но ответов жду: климат, условия, здоровье. Будь здорова, целую тебя, если бы не Мур (хворый) я бы сейчас собралась, но твердо надеюсь, что как-н<и>б<удь> осуществлю это позже. Обнимаю тебя.

Мама

10-го марта 1941 г., понед<ельник>

Москва, Покровский бульв., д<ом> 14/5, кв<артира> 62

<В Севжелдорлаг>

Дорогая Аля! Наконец-то письмо от тебя (Муле), с точным адр<есом>. Из двух твоих открыток, еще московских, я не получила ни одной, — горькая случайность. 27-го января, когда я подошла к окошечку с передачей, мне сказали, что ты выбыла и дали адрес, но только — общий, тогда я запросила на Кузнецком, и мне через три дня дали приблизительно тот же адр<ес>, только уже не Котлас, а Княжий Погост, туда мы с Мулей тебе много писали и телеграфировали, но очевидно не дошло. — Ну, всё хорошо. — О нас: из Болшева мы ушли 10-го ноября, месяц жили у Лили, на твоем пепелище, потом Литфонд нас с Муром устроил в Голицыне Белорусск<ой> дор<оги>, снял нам комнату, а столовались мы в Писат<ельском> Доме отдыха. Я сразу стала переводить Важу Пшавелу — много поэм, на это ушла вся зима. Летом мы жили в Университете, в комнате уехавшего на дачу проф<ессора>. Осенью с помощью Литфонда нашли комнату на 2 года, на 7 эт<аже>, откуда тебе и пишу. Непрерывно перевожу — всех: франц<узов>, немцев, поляков, болгар, чехов, а сейчас — белорусских евреев, целую книгу. Один мой перевод (болг<арской> поэтессы) уже читали по радио,[432] а Журавлев собир<ается> читать только что вышедшего в Дружбе Народов (пришлю) моего грузинского Барса.[433] Есть друзья, немного, но преданные. Мур учится в 8-ом кл<ассе> соседней школы. Ты бы его не узнала: он совершенно-худой и прозрачный, в Голицыне у него было воспаление легких, после него он стал неузнаваем, да и летом никуда не уезжали. Кошки погибли, Муля расскажет. Сегодня несу папе передачу. У нас есть для тебя: новое черное очень теплое (шерст<яная> вата) пальто, мерили на меня, шил портной, серые фетр<овые> валенки с калошами, шапка с ушами, чудесные морж<евые> полуботинки — без сносу, вечные, на к<отор>ые я наконец нашла ботики, и т. д. Пиши что тебе нужнее всего. Узнала ли синюю юбку, туфли, роз<овое> белье, т. е. поняла ли, что багаж получили? Получили — всё, и все рукописи, летом 1940 г. Жду письма. Муля деятельно собирается к тебе, тогда всё получишь.

<На полях:>

Обнимаю тебя, будь здорова, пиши подробно, м<ожет> б<ыть> до Мули устроим посылку.

Мама.

<Приписка фиолетовыми чернилами:>

Передачу взяли опускаю там же

16-го марта 1941 г.

Москва, Покровский бульв<ар>,

д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (IV подъезд)

<В Севжелдорлаг>

Дорогая Аля, наконец-то письмецо от тебя, — в письме к Муле — шло всего 4 дня. А эта открытка — третья по твоему точному адр<есу>, раньше мы писали на Княжий Погост. Повторю вкратце: из Болшева мы ушли 8-го ноября — совсем, — было холодно и страшно — месяц жили у Лили на твоем пепелище, на и под твоим зел<еным> одеялом (Мур спал на твоем сундуке), а днем гуляли, без всякого удовольствия, по Москве, п<отому> ч<то> Лиля давала уроки. 16-го дек<абря> переехали в Голицыно Белор<усской> дор<оги>, в комнату, к<отор>ую нам снял Литфонд (столовал<ись> в Доме Писателей). Мур поступил в местную школу, но всю зиму проболел: краснуха, свинка, всяческие простуды и, наконец, воспаление легких <…> полный успех, лестные отзывы по радио. Вещи и рукописи получила все. Прошлым летом. Ты наверное поняла по вещам, переданным. Мы с Мулей давно копим тебе приданое: есть черное новое ватное пальто (шерст<яная> вата), шил портной, — серые фетр<овые> валенки с калошами, мои новые моржевые полуботинки, элегантные и вечные, с ботиками, завтра пойду хлоп<отать> об открытии твоего сундука (у Лили),[434] тогда достанем всё по списку, остальное докупим. Муля деятельно собирается, копит продовольствие и т. д. и только о поездке и думает. Я на каждом листке передачи писала кроме адреса свой телеф<он>, рассчитывая на свидание, давала его всюду, где могла. — Твои моск<овские> открытки пропали, и ни одна из теперешних до Лили не дошла. Дошли 2 письма к Муле. Папе передачу 10-го — приняли, и это всё, что я о нем знаю с 10-го Октября 1939 г. Будь здорова, деньги высланы давно, жди Мулю, он всё делает и сделает. У нас над радио — карта. Мур сразу тебя нашел. Он тебе писал уже дважды. Он сейчас в 8 кл<ассе>, еще 2 года — и армия… Ну, обнимаю, желаю, буду писать часто.

<На полях:>

Кошки погибли, Муля расскажет. Погибли — последними.

Мама.

18-го марта 1941 г.

Москва, Покровский буль<вар>,

д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (4 подъезд)

<В Севжелдорлаг>

Моя дорогая Аля! Это — пятая открытка, с двумя Муриными — седьмая, по твоему точному адр<есу>, сообщ<енному> тобою Муле. Он получил два тв<оих> письма, в последнем — письмецо ко мне, и шло оно всего четыре дня. Всё будет, и всё будет — хорошее, и всё хорошее — будет. О тв<оем> отъезде узнала 27-го янв<аря>, когда принесла передачу, сначала писали на Котлас, потом (справилась на Кузнецком) на Княжий Погост, Муля отправил ряд телегр<амм> и даже одну — начальнику лагеря — и, наконец, твой адрес — твоей рукой! Будем радоваться. Худшее — позади. О вещах: на днях (уже приходили, но не застали) будет распечатан у Лили твой бедный рыжий сундук, на к<отор>ом позапрошлой осенью месяц жил и спал Мур, и вещи будут сданы — мне. Всё, по твоему списку, достанем, остальное докупим, многое уже есть: новое черное пальто на шерст<яной> вате — здоровенное —, мерили на меня, шил портной, серые фетровые валенки с калошами — мой первый тебе подарок, еще осенью 1939 г., мои Паризьен моржев<ые> желт<ые> полуботинки с ботиками, элегантные и непроноские, черное шерст<яное> платье (подарок Мули), словом — много, много чего, и всё — новое. Мы для тебя собираем уже 11/2 года. О нас: 8-го ноября 1939 г. мы ушли из Болшева — навсегда, месяц жили у Лили, на твоем пепелище, зимовали, с деятельной помощью Литфонда, в Голицыне, Белорусск<ой> дороги (столовались в Писат<ельском> Доме), летом жили в Универс<итете>, и осенью совместно с Литф<ондом>, наконец, после беск<онечных> мытарств, нашли эту комн<ату> — на 2 года (газ, электр<ичество>, телефон, 7 эт<аж>, даже кусок балкона! Но попадать на него — из окна), — где тебе и пишу. Тебе пишут Лиля, Зина и Нина.[435] С Ниной у нас наст<оящая> дружба, золотое сердце, цельный и полный человек. Мур оказался очень хрупким, это его 4-ая школа, всю прошлую зиму в Голиц<ыне> проболел — свинка, краснуха, непрер<ывные> гриппы, воспаление легких, после к<оторо>го так окончат<ельно> и не оправился. Худой и прозрачный, слабый. Папе передачу 10-го приняли, знач<ит> (тьфу —) — жив. Ничего не знаю о нем с 10-го Окт<ября> 1939 г.

<На полях:>

Обе тв<ои> москов<ские> откр<ытки> пропали — горькая случайность.

Кошки погибли. Муля расскажет. Перевожу — всех. Хвалят — даже по радио. Багаж получила. Обнимаю.

Мама

22-го марта 1941 г., день весеннего равноденствия

Москва, Покровский буль<вар>,

д<ом> 14/5, кв<артира> 62 (4 подъезд)

<В Севжелдорлаг>

Дорогая Аля! В день весеннего равноденствия пытаюсь написать тебе первое письмо, — открыток по точному адр<есу> было шесть, с Муриными двумя — восемь, а до этого писала на Княжий Погост, но это не в счет. Во всех открытках писала тебе то же самое, а именно:

Твоих двух московских открыток на Лилю не получила — горькая случайность. Первый звук от тебя — письмецо в письме к Муле, к<отор>ый от тебя, пока, получил 2 письма. Он тебе много писал и несколько раз телеграфировал. На каждом листке с передачей я писала свой адр<ес> и телефон — на всякий случай. Ну, не послужило. О нас с Муром: 8-го ноября 1939 г. мы ушли из Болшева — навсегда. Месяц жили у Лили, на твоем пепелище, я — на твоем зеленом одеяле, Мур — на твоем бедном рыжем сундуке (где, кстати, всё цело: моль ничего не сожрала, и на днях этот сундук будет передан мне на хранение, уже приходили к Лиле, но не застали ни ее ни Зины). Нам очень сердечно помогал Литфонд, благодаря к<оторо>му мы смогли снять комнату при Доме Писателей в Голицыне Белорусской дор<оги>. Столовались в доме, и первые 2 месяца нам всё оплачивалось. Я сразу принялась за переводы, Мур пошел в очередную школу, где его тоже все сразу полюбили. Мура ты не узнала бы: он худой, прозрачный, руки как стебли (или как плети, очень слаб), все говорят о его хрупкости. В Голицыне он болел: непрерывными гриппами, свинкой и краснухой, после к<отор>ой схватил воспаление легких (зима была лютая). Перевели его в 8-ой класс без экзаменов — и по болезни и по успехам. Лето мы прожили в Москве, в Университете, искали комнату, — все с той же помощью Литфонда, и наконец — после бесконечных мытарств, лачуг, задворков, ненормальных хозяев — (неописуемо!) — нашли — ту самую где тебе и пишу: 121/2 метр<ов>, 7-ой эт<аж>, лифт, газ, электр<ичество> и даже свой кусок балкона (но вылезать нужно из окна п<отому> ч<то> дверь — у соседей) — на 2 года, с договором, безумно-дорогую, но, пока, выручили писатели: мне такая сумма и во сне не снилась.

Мур учится в 4-ой счетом школе (3-тья была на Тверской, образцовая) — в 8 — кл<ассе>. Блестящ по всем гуманитарн<ым> наукам, по литер<атуре> — сплошное отлично, лучше всех в классе знает язык, читает доклады с собственными мнениями и т. д., отлично и по черчению, все остальное — посильно, но так как очень старается (одну задачу из пяти делает по полтора, а то по два часа), то совсем не дышит: с утра до 3 ч. — школа, с 3 ч. до 9 ч. — уроки. Совсем зачах. Внутри он все такой же суровый и одинокий и — достойный: ни одной жалобы — ни на что. Ко мне он привык — как кот.

Мне его бесконечно-жаль, и я так мало для него могу, разве что — пирожное. — Или очередной книжный подарок, напр<имер> — Историю Дипломатии или сборник статей Кирпотина. Из поэтов любит Маяковского, Асеева и Багрицкого, собирает их в самых разнообразных изданиях.

Мои переводы: груз<инский> поэт Важа Пшавела: Гоготур и Апшина, Раненый Барс (напечатан в Дружбе Народов) и Этери, все вместе — 3.000 строк (рифмованных!)

Потом — все: немецкий фольклор, совр<еменные> болгары (их, хваля, читали по радио), французы, немец Бехер (с немецк<ого> на франц<узский>), — поляки, ляхи (это — отдельный народ, разновидность чехов), а сейчас — целый том белорусских евреев. Да, — англичан позабыла: Баллады о Робин-Гуде. Работаю в Интернац<иональной> Литературе и в Гослитиздате — сектор Дружба Народов. Отношение ко мне самое сердечное и почтительное, а некоторые — просто любят. Моя книжка стихов включена в план Гослитиздата, но не знаю что получится, сейчас очень сокращают, а это ведь — чисто-лирическая книга…

Живу — так: с утра пишу (перевожу) и готовлю: к моему счастью я по утрам совсем одна, в 3 ч. приходит Мур, — обедаем, потом либо иду в Гослитиздат, либо по каким-н<и>б<удь> другим делам, к 5 ч. — 6 ч. — опять пишу, потом — ужин. В театре и концертах не бываю никогда — не тянет. Мур ложится рано, у нас никто не бывает. Летом 1940 г. — т. е. прошлым — я получила весь багаж, и все рукописи, и все книги — и тоже ни моль, ни мыши ничего не тронули, всё было в полной сохранности. Только дорого взяли за хранение: больше тысячи, — сто рубл<ей> помесячно. Т. е. — не дорого, но мне-то — дорого. Всё тебе присланное — оттуда. Да, важная вещь: у нас с Мулей для тебя: новое черное пальто на шерст<яной> вате, шил портной, мерили на меня, ловкое и очень теплое и не тяжелое, серые фетр<овые> валенки с калошами, мои моржевые полуботинки Паризьен, желтые, — элегантные и непроносные, и к ним — ботики, кроме того — у Мули — всякие отрезы, косынки, то, что уже сам покупал. По присланному списку получишь — всё, у меня многое имеется, чего нет — докупим. Но ты ничего не пишешь про одеяло. У меня есть — на выбор: мое вязаное (очень разноцветное), теплое и не тяжелое — и: синяя испанская шаль с бахромой, к<отор>ая тем хороша, что и шаль и одеяло. Непременно ответь. Устроишься — довезем и второе. Муля только тобой и жив, после писем повеселел, подписал договор на большую работу, деятельно собирается к тебе. Он был нам неустанным и неизменным помощником — с самой минуты твоего увода. Папе 10-го передачу приняли, ничего не знаю о нем с 10-го Октября 1939 г. Тебе пишут Лиля и Нина. Вчера мы у нее были на дне-рождения, я подарила ей старинную оловянную чашечку — кофейную, ты их наверное помнишь, и пили вино — за твое здоровье и возвращение, она вспоминала как вместе с тобой проводила этот день. Она очень худая и всё время болеет, но молодец и — настоящий человек.

Есть друзья, немного, но преданные, но вижусь редко — все безумно-заняты — да и негде. К быту я привыкла, одна хожу и езжу — Аля, даже на А! Едим хорошо, в Москве абсолютно всё есть, но наша семья — котлетная, и если день не было котлет (московских, полтинник — штука), Мур ворчит, что я кормлю его гадостями. По-прежнему вылавливает из супа зеленявки — я осенью зелени (моркови, сельд<ерея>, петрушки-персиля) насушила на целый год. М. б. тебе нужна — сухая зелень? Можно морковь разводить в кипятке, если негде варить. Ответь: 1) одеяло или шаль 2) нужна ли моя сушка.

Муру 1-го февр<аля> исполнилось 16 лет, второй месяц добывает паспорт — сам. Был уже в четырех учреждениях, и у д<окто>ра — установить возраст. Всё в порядке, обещали вызвать. Мур — удивительно ответственный человек, вообще он — совсем взрослый, если не считать вязаных лоскутьев, с к<оторы>ми спит и к<отор>ые я по-прежнему должна разыскивать. Муля везет тебе целую гору продовольствия, напиши в точности — что нужней? Чеснок у меня есть, но м<ожет> б<ыть> ты его не ешь? — Свежий. — Да, тебе нужны миски или тазики? Муля собирается везти медный, а я — сомневаюсь. Ответь!

Прилагаю конверт с листочком. Деньги тебе высланы давным-давно, сразу после твоего перв<ого> письма Муле.

У нас очень холодно, была весна и прошла, вчера, возвращаясь от Нины, мы с Муром совсем окоченели, мороз сбривал голову. О вещах не беспокойся: всё получишь, и для тебя и для товарок, — у меня свой список, у Мули — свой. Целую тебя, желаю, бодрись и держись.

Мама

<На полях:>

Твое второе письмо к Муле (с моим) пришло на пятый день.

Москва, 12-го апреля 1941 г., суббота.

Дорогая Аля! Наконец твое первое письмо — от 4-го, в голубом конверте.[436] Глядела на него с 9 ч. утра до 3 ч. дня — Муриного прихода из школы. Оно лежало на его обеденной тарелке, и он уже в дверях его увидел, и с удовлетворенным и даже самодовольным: — А-а! — на него кинулся. Читать мне не дал, прочел вслух и свое и мое. Но я еще до прочтения — от нетерпения — послала тебе открыточку. Это было вчера, 11-го. А 10-го носила папе, приняли.

Аля, я деятельно занялась твоим продовольствием, сахар и какао уже есть, теперь ударю по бэкону и сыру — какому-нибудь самому твердокаменному. Пришлю мешочек сушеной моркови, осенью сушила по всем радиаторам, можно заваривать кипятком, все-таки овощ. Жаль, хотя более чем естественно, что не ешь чеснока, — у меня его на авось было запасено целое кило. Верное и менее противное средство — сырая картошка, имей в виду. Так же действенна, как лимон, это я знаю наверное.

Я тебе уже писала, что твои вещи свободны, мне поручили самой снять печати, так что всё достанем, кстати, моль ничего не поела. Вообще, всё твое цело: и книги, и игрушки, и много фотографий. А лубяную вроде-банки я взяла к себе и держу в ней бусы. Не прислать ли тебе серебряного браслета с бирюзой, — для другой руки, его можно носить не снимая — и даже трудно снять. И м. б. какое-нибудь кольцо? Но — раз уж вопросы — ответь: какое одеяло (твое голубое второе пропало в Болшеве[437] с многим остальным — но не твоим) — есть: мое пестрое вязаное — большое, не тяжелое, теплое — твой папин бежевый плед, но он маленький — темно-синяя испанская шаль. Я бы все-таки — вязаное, а шаль — со следующей оказией, она все равно — твоя. Пришлю и нафталина. Мешки уже готовы. Есть два платья — суровое из номы,[438] и другое, понаряднее, приладим рукава. Муля[439] клянется, что достанет гвоздичного масла от комаров, — дивный запах, обожаю с детства. И много мелочей будет, для подарков.

У нас весна, пока еще — свежеватая, лед не тронулся. Вчера уборщица принесла мне вербу — подарила — и вечером (у меня огромное окно, во всю стену) я сквозь нее глядела на огромную желтую луну, и луна — сквозь нее — на меня. С вербочкой светлошёрстой, светлошёрстая сама… — и даже весьма светлошёрстая! Мур мне нынче негодующе сказал: — Мама, ты похожа на страшную деревенскую старуху! — и мне очень понравилось — что деревенскую. Бедный Кот, он так любит красоту и порядок, а комната — вроде нашей в Борисоглебском, слишком много вещей, все по вертикали. Главная Котова радость — радио, которое стало — неизвестно с чего — давать решительно все. Недавно слышала из Америки Еву Кюри.[440] Это большой ресурс. Аля, среди моих сокровищ (пишу тебе глупости) хранится твоя хлебная кошечка, с усами. Поцелуй за меня Рыжего, хороший кот. А у меня, после того, твоего, который лазил Николке[441] в колыбель, уже никогда кота не будет, я его безумно любила и ужасно с ним рассталась. Остался в сердце гвоздем.

Кончаю своих Белорусских евреев,[442] перевожу каждый день, главная трудность — бессвязность, случайность и неточность образов, все распадается, сплошная склейка и сшивка. Некоторые пишут без рифм и без размера. После белорусских евреев кажется будут балты. Своего не пишу, — некогда, много работы по дому, уборщица приходит раз в неделю. — Я тоже перечитывала Лескова — прошлой зимой, в Голицыне, а Бенвенуто читала,[443] когда мне было 17 лет, в гётевском переводе и особенно помню саламандру и пощечину.

Несколько раз за зиму была у Нины,[444] она все хворает, но работает, и когда только может — радуется. Подарила ей лже-меховую курточку, коротенькую, она совсем замерзала, и на рождение одну из своих металлических чашек, из к<отор>ых никто не пьет, кроме меня — и нее.

Хочу отправить нынче, кончаю. Держись и бодрись, надеюсь, что Мулина поездка уже дело дней. Меня на днях провели в групком Гослитиздата — единогласно. Вообще, я стараюсь.

Будь здорова, целую. Мулины дела очень поправились, он добился чего хотел, и сейчас у него много работы. Мур пишет сам. Мама