Родина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Родина

Подозреваю, что ощущение родины у каждого из нас в крови, заложено на генетическом уровне. Хотя не думаю, что, например, мои предки много размышляли на эту тему. Но куда бы ни забрасывала их судьба, они всегда возвращались на родину. На любых условиях. На родину… У моей мамы сохранилась старинная фотография – на ней изображены мои прадед и прабабка со своими детьми. Семья Елистратовых. Еще молодые, полные сил. Кровь с молоком. Запечатлены они на фоне своего дома в селе Столбищи. Скамейка, сад. На руках у прадеда маленькая девочка – это моя бабушка. Здесь ей не более трех лет. Ангел, а не ребенок. Пелагея, Полюшка, Поля. Вся утопает в кружевах и тончайшем батисте. Рядом с родителями стоит ее брат Алексей. На этой фотографии отражено счастливое время семьи Елистратовых. Время, полное надежд и счастья. Дом – полная чаша. Достаток, довольство. Прадед недавно избран в члены Законодательного собрания, уважаемый человек на селе. Прабабушка Арина – хозяйка дома. Добрейшая душа, которую не смогли ожесточить никакие последующие испытания и страдания. А страданий в ее жизни будет немало. Потому что пройдет всего 12 лет с того дня, как был сделан этот памятный снимок, как все изменится. Непоправимо. Что настанет время, когда «брат на брата, сын на отца». Что настанет такое время, когда семью Елистратовых обвинят в «эксплуатации трудового народа» и однажды в их дом придут представители новой власти. Придут и выставят «эксплуататоров» на улицу. Не дадут времени собраться, погрузят на повозки и отправят туда, «куда Макар телят не гонял», – в Кировскую область, на лесоповал. Прадед тогда только и успеет, что бросить в крапиву кормилицу семьи – швейную машинку. Надеялся, что представители новой власти ее там не найдут. И ведь не нашли. Швейная машинка дождалась своих хозяев. Чудом каким-то дождалась и спасала их потом от голода…

Думаю, что родные мои толком и не поняли тогда, в чем дело-то. Дело-то в чем?! Им объяснили. Не очень внятно, но объяснили. Сказали, что они, Елистратовы, эксплуататоры, что пили кровь трудового народа годами, а теперь пришла пора ответить за содеянное. Во внимание не особенно принимался тот факт, что «эксплуататоры» работали всю жизнь, не покладая рук. Вкалывали. Всей семьей. А когда рабочих рук не хватало, просто работали за троих. Вот и весь секрет их достатка. Впрочем, обвинением в эксплуатации трудового народа дело не ограничилось. Оно, это обвинение – надуманное и подлое – нуждалось в существенном подкреплении. Тогда для прадеда была заготовлена еще одна формулировка. Его обвинили в том, что он является «организатором кулацкого восстания с целью свержения советской власти». А прабабка моя, стало быть, была его соратницей в этом непростом деле. Вот это уже было обвинение так обвинение. Вероятно, прадед где-нибудь на общем сходе или в частном разговоре высказался в том духе, что странные у новой власти глашатаи. Все, кто до революции и после нее активно бражничал и спускал последние гроши в местных шинках, переоделись вдруг в кожаные тужурки и ходили теперь гордо по селу со свирепыми лицами, размахивая наганами.

Особенно неистовствовали некие Казна и Зайчик – вот уж они-то припомнили «богатеям» все, что долго пережевывали в шинках за распитием самогоночки. Всё-всё припомнили. Пугали беременных баб, из наганов прицеливались в детей и нещадно глумились над их мужьями и отцами. Словом, отрывалась новая власть как могла. И ее, новую власть, боялись, как боятся бешеных собак, сорвавшихся с цепи. Вероятно, в вину прадеду было поставлено и то, что не мог он оставаться равнодушным, когда разрушали сельскую церковь. Она, красавица, возвышалась в центре села. Но колокола сбросили вниз, церковь разрушили. Над иконами глумиться было начали, но народ не дал – потихоньку иконы были разобраны по домам. Хотя не все иконы удалось забрать. Иные, большие иконы невозможно было унести незаметно. Часть этих икон позже местные власти закрасили черной краской и отдали в местную школу, под школьные доски. Мама моя вспоминает, что когда она училась в школе, то еще видела эти доски. Черная краска на этих досках со временем стерлась и сквозь нее проступали лики святых… Нет, с иконами революционеры не церемонились. Один из них (в прошлом активный прожигатель жизни в шинках) не захотел однажды пачкать свои сапоги, переходя через ручей. И постелил икону под ноги. Икону Пресвятой Богородицы. Невольные свидетели происходящего замерли от неправдоподобности того, что должно было сейчас случиться. И случилось же. Прошел революционер по лику святому. А через неделю умер. Какая-то лихорадка его свалила.

В общем, ничего удивительного, что прадеду многое не нравилось из новых порядков, и он об этом говорил прямо. Человек же он был уважаемый на селе, к его мнению прислушивались. К тому же и имуществом прадед владел порядочным. Что тоже сыграло свою роль.

В тот же день «кулаков» посадили в возки и отправили на железнодорожную станцию. Где их, «врагов народа, кулацкое отродье», уже ждали товарные вагоны. Неотапливаемые, пригодные лишь для перевозки скота вагоны. Вот в этих вагонах и везли Елистратовых к месту их новой жизни. Или смерти. Как повезет. С ними в вагонах ехали и другие «кулаки». Все это был народ работящий, рукастый (по меткому выражению моей мамы), молодой. У многих дети, часто – грудные. А был февраль. И люди в вагонах ехали без запаса одежды, без запаса еды. Что успели с собой взять, то и было. Никто не считал, сколько за ту дорогу погибло их – молодых, здоровых, «рукастых». Никто не считал, сколько в той дороге погибло детей. Тех, кто умирал, часто просто выбрасывали из вагонов на ходу…

День приезда. Их высадили на станции. Передохнуть не дали – опять погрузили на повозки и повезли в тайгу. На поляне, в глухой тайге, их высадили. Снега по пояс. Дали в руки топоры, оставили немного ржаной муки для похлебки и установили норму выработки. К работе велели приступать немедленно.

Вот это было горе так горе… Есть нечего, от ветра скрыться негде. Малые дети уже и не плачут почти – бесполезно. Скулят разве тихо. Но от этого их тихого и безнадежного скуления на душе отцов-матерей был ад. Это тихое скуление потом еще долго преследовало их, снилось ночами. И это был самый страшный и тоскливый сон в их жизни. Но делать нечего – мужики стали из хвороста делать какие-то шалаши, чтобы от ветра укрыться. Костры разожгли. Так и жили первое время. День работали (норму нужно было вырабатывать), а по ночам строили себе бараки.

Когда первый барак был построен, это было счастье. Это были стены, это были нары, это был настоящий потолок. И свой угол у каждого. Впрочем, именно угол – каждый метр жилища был занят. Каждый. Но потом постепенно семьи стали строить для себя собственные жилища… Но это было потом. А пока – снег, завывающий ветер и постоянное чувство голода.

Поле-Полюшке в момент ссылки едва исполнилось 17 лет. Красавица. Ей тоже вручили в руки топор и отправили на лесоповал. В ее обязанности входило обрубать сучки на деревьях. Мороз стоял такой, что дышать было трудно. Промерзали до костей. Когда же руки-ноги переставали что-либо чувствовать – бежали к костру, греться. От огня снег на телогрейках начинал таять и стекал тонкими ручейками. Но стоило только отойти от костра, как одежда превращалась в ледяной панцирь. Так и работали – в коротких перебежках от костра к месту работы и обратно. Бабушка потом никогда не любила об этом рассказывать. Хотя была очень словоохотливой. Но об этом периоде жизни ничего не рассказывала. Больно было даже вспоминать. Прабабушка – та рассказывала. От нее-то моя мама и узнала, что когда Полюшка приходила после работы, то от усталости даже плакать не могла. Вся промерзшая. Ее сразу и не раздевали, а подводили сначала к печке. Так она стояла некоторое время возле печи, пока ледяной панцирь на ней не начинал оттаивать. Потом одежду начинали медленно снимать. Сапоги – те снимали часто с кожей. Снимут одежду, натрут тело мазями, обмотают Полюшку тряпьем (все, что в доме имелось, набрасывали на нее), и забудется Полюшка недолгим и несладким сном. А наутро – все по новой. А ей всего-то 17 лет в ту пору было. Молодость, красота не повторятся. Хотелось Полюшке и принарядиться, и с парнями погулять. Тем более красавец Ваня (тоже из семьи столбищенских «кулаков») на нее глаз положил и теперь охранял Полю от чужих глаз, от чужих смелых слов и желаний. К слову, на Ваню девчонки (одна краше другой) вешались гроздями, а он выбрал Полюшку. Скромную, молчаливую красавицу, в которой, впрочем, угадывался железный характер.

Хотя какая любовь? Выжить бы. А выживать было непросто. Федор Ефимович Елистратов уже видел тот край, на котором находилась его семья. Допустить худшего он не мог и решился на отчаянный шаг. Однажды на рубке леса он подошел к Поле и как бы невзначай, тихо, сказал ей, что он сегодня бежит, домой его чтобы не ждали. Сказал и отошел. Поля даже спросить его не смела – что и как. Кругом охранники. Вроде как ничего и не слышала. А сама – ни жива, ни мертва. Что-то будет?..

Отец в самом деле вечером домой не пришел. Убежал. Как ему с краюхой хлеба удалось выжить в тайге и добраться-таки до родных мест, об этом он никогда никому не рассказывал. До Столбищ было рукой подать, но он, разумеется, туда не смел показаться. Добрые люди помогли ему устроиться на работу. И стал прадед шить сапоги. Преотличные сапоги шил, за которые платили хорошую цену. На эти деньги он покупал крупы, одежду, обувь и отправлял посылками жене и детям. На почте его однажды и задержали. Задержали и препроводили в Кировскую область, на прежнее поселение. Так семья воссоединилась вновь. Но уже жить было полегче. А потом…

Потом началась война. К этому времени Полюшка вышла замуж за Ивана и родила ему дочку. И это было тоже чудом, поскольку врачи готовили Полюшку к тому, что детей у нее не будет – слишком много пришлось ей тяжестей перетаскать за свою недолгую жизнь и много мерзнуть. Но 25 августа 1940 года Поля родила дочку, Валеньку. Мою маму.

А через два года под Харьковом в этот же день – 25 августа в госпитале от полученных в бою ранений скончался мой дед, отец мамы. На войну он пошел добровольцем. Их, врагов народа, наряду с другими советскими людьми в армию не призывали. Но когда потери стали колоссальными, то пришлось добирать всех, кто был годен к службе. Дошла очередь и до «врагов народа». Однажды в их поселение пришли военные, выстроили всех в ряд и предложили тем, кто хочет пойти добровольцем на фронт, чтобы защищать свою родину, сделать шаг вперед. В рядах поселенцев на мгновение воцарилась тишина. Потом жестко зазвучало мнение, что родина от них, врагов народа, отказалась. Что же они ее защищать-то будут!.. Дед был в числе тех немногих, кто сделал шаг вперед. Думаю, он тогда без всякого пафоса это сделал. Просто родина у него была. Столбищи. Не мог он родину ассоциировать с Зайчиками и прочей накипью. Родиной был его дом в Столбищах, в котором на то время уже жили чужие люди. Родиной были улицы – Перелетиха, Колотиха и другие улицы с чудными названиями. Родиной была река Пьяна, куда он с отцом и братьями часто на рыбалку ходил. Святой колодчик с чистой водой – его родина. Кладбище, где были его предки похоронены – его родина. Было ему что защищать. И он сделал шаг вперед…

Прадед Иван, как оказалось, выкупил ценой своей жизни свою родню. Как родственникам участника войны, Елистратовым вскоре разрешили вернуться в Столбищи. Вернее, им дали волю выбрать себе любое место для поселения. И они решили вернуться в Столбищи. «Решили»! Да у прадеда даже вопроса не было, возвращаться или нет. Бросили свой пятистенный дом в тайге и вернулись в Столбищи. На пустое место. Моя мама до сих пор с ностальгией вспоминает тот фантастический, пятистенный дом, оставленный в тайге Кировской области. Солнечный, с большими окнами, с теплой печкой посередине. Она-то, мама, была счастлива в этом доме. Рожденная на поселении, другой жизни она не знала. Родиной для нее был этот дом, тайга, вечные сугробы и неласковое кировское солнышко. Ей, маленькой девочке, которую все баловали, нежили и холили, непонятна была тоска взрослых по неведомому ей селу Столбищи. Какие такие Столбищи и зачем эти Столбищи?

Тем более что это были такие Столбищи, где у них в прямом смысле не было ни кола, ни двора. Ничего, кроме родных могил. Благо было много людей, которые им помогали, чем могли, – Елистратовых помнили и безмерно уважали. Кто приютит в своем доме на время, кто вещами поможет, кто накормит, кто напоит. Так потихоньку начали жизнь с нуля. Построили избушку. Мама до сих пор с ужасом вспоминает то их первое жилище. После пятистенного дома в Кировской области эта избушка казалась ей сырой темницей. Тесной, темной, сырой. Маму потом долгое время преследовал сон-кошмар, как на нее падает потолок. Он падал и падал на нее. Стоило ей закрыть глаза, как он придавливал ее всей своей темной сущностью. Сны такие снились неслучайно. Печь, на которой она спала с бабушкой, так близко подходила к потолку, что залезть на нее не представлялось возможным – ее клали на печь, как кладут хлеб в печь…

Но само село маленькой Валентине понравилось. Понравились люди – все ей казались добрыми. Нравилось ей и ходить в гости. Однажды возле одного из домов из красного кирпича она увидела женщину. Женщина эта была большая, грузная. Она тяжело дышала и опиралась на крючковатую палку. Эта женщина подозвала Валеньку к себе и пригласила в дом. В гости. Валенька была совершенно очарована хозяйкой – та напоила ее сладким чаем и угостила пирогами. Валентина тогда еще не знала, что дом этот, из красного кирпича, когда-то принадлежал ее деду. Когда же деда раскулачили и выслали, то в доме поселились «красные конники» – муж с женой. Не знала этого Валенька. А хозяйка дома тем временем внимательно вглядывалась в нее своими черными пытливыми глазами и учила уму-разуму. Как грибы солить, как капусту на зиму заготавливать. Хозяйственная была эта приветливая тетя. И кто бы узнал в этой хозяйственной тете ту, что еще недавно дефилировала по селу в кожаной тужурке и красной косынке на голове. Ту, что так лихо стреляла в кур и пугала местных баб кровожадным выражением своего красивого лица. Говорили на селе, что Петр, ее муж (уроженец Столбищ и родственник прадеда), привез свою красавицу из Украины, где они вместе покоряли степи на лихих тачанках – только ветер в ушах свистел – и творили революцию. Говорили и то, что красавица метко стреляла не только по курам…

Валенька так и не поняла, почему мама так рассердилась на нее за посещение этого дома и почему строго-настрого запретила впредь там бывать…

Все, кто изображен на стариной фотографии, – прадед Федор Ефимович Елистратов с супругой Ариной и двумя своими детьми Пелагеей и Алешенькой – уже давно мирно покоятся на кладбище села Столбищи. Все страсти давно улеглись, все трудности пережиты, радости испытаны. Осталась только она, родина. Поля, леса вокруг, река Пьяна, святой колодчик, земляничные поляны, дурманящий запах яблонь по весне. Белый налив… Бабушка Пелагея Федоровна впоследствии никуда из Столбищ дальше Нижнего Новгорода не выезжала за всю свою долгую жизнь. И не хотела. Когда же приезжала в Нижний, чтобы навестить детей, то уже на следующий день начинала заметно тосковать по Столбищам. И простора ей в городе не хватало, и запахов родных, и скамейки под березами, и травы под ногами, и коровы Маньки. Хотелось ей немедленно вернуться в родное село. Это было очень заметно.

Впрочем, один раз Пелагея все же выезжала за пределы Нижегородской области. В Харьковскую область. Чтобы поклониться братской могиле, в которой был захоронен ее Ванечка… И это был единственный раз, когда Пелагея добровольно уехала так далеко от родного дома.

…Вряд ли далекие предки джигинских немцев предполагали когда-то, что как только они оставят свою землю и ступят на землю чужую, то с этой самой минуты для них и для их потомков начнутся мучительные поиски своей земли, своей родины. Можно ли спорить с тем, что русские немцы, уезжавшие в Германию, мечтали, помимо благ цивилизации, порядка и комфорта обрести наконец родину, которая не будет им время от времени говорить, что они чужие на этой земле? И если они не обрели ее для себя, то надеялись обрести родину для своих детей. И надеются.

Оказывается, это очень тяжело – жить без Родины. Она, несомненно, где-то есть – родина джигинских немцев. Но вот где?..

Не могу не вспомнить одну русскую немку, с которой я случайно познакомилась в Германии. Мы разговорились с ней. Я узнала, что моя новая знакомая Лилия переехала в Германию в 1990-е годы вместе с родителями. А родилась она в Алтайском крае, куда родители ее, русские немцы, были высланы в войну.

– Ах, вы не представляете, какая дивная природа в Алтайском крае… Такая красота, такая красота…

Лилия умолкла. Было понятно, что в своих мыслях она где-то далеко, у хребтов Алтайских гор, с рассветами тех мест, с веснами и зимами ее нечаянной родины.

Я пытаюсь поддержать ее:

– И у вас здесь, в вашем городке, очень красиво. Очень.

Мечтательная улыбка сошла с лица Лилии. Она скептически улыбнулась и произнесла:

– Ну, не знаю… Нам уже и не нравится. Мы, наверное, присмотрелись…

Вспоминаю и встречу с Марией Теодоровной Прицкау в Германии. Когда-то она приехала в Германию на лечение. Думала, что приехала на время, но ей потребовалось длительное и сложное лечение. И ей пришлось здесь остаться. Навсегда. Живет Мария Теодоровна в «доме престарелых». Впрочем, в Германии «дом престарелых» не приговор, а билет в благополучную старость. К тому же Мария Прицкау живет не в общем доме, а в так называемом «доме сеньоров». То есть у нее своя отдельная квартира в коттедже.

Ежедневно ей доставляют еду. Свежую, вкусную, разнообразную еду. В доме престарелых за Марией Прицкау закреплена медсестра (у Марии Теодоровны серьезные проблемы с ногами – сказывается время «трудовых подвигов» в Восточном Казахстане, когда ей, дипломированному учителю, пришлось осваивать трактор, а потом и комбайн, чтобы выживать), которая оказывает ей разные услуги, делает массаж, приносит лекарства, мерит давление и прочее. Должна сказать, что, несмотря на возраст (Марии Прицкау за 90), она выглядит очень хорошо. Скажу более, Мария Прицкау в свои годы, после всего, что ей пришлось пережить, выглядит так, как, кажется, могла бы выглядеть Марлен Дитрих в ее годы. Не хуже. Что-то королевское есть в ее осанке, в аристократичных чертах лица, в манере двигаться, говорить, поправлять волосы, складывать руки на коленях. Красавица, одним словом. Конечно, условия жизни, в которых сегодня живет Мария Прицкау, немало способствуют такому завидному долголетию. Красивому долголетию.

Когда мы расставались, я не удержалась от вопроса:

– Мария Теодоровна, вы скучаете по России? Скучаете по Джигинке?

Но уже в следующее мгновение мне показалось, что я задала вполне риторический вопрос. По сути, о чем так уж скучать? О чем можно скучать здесь, в Германии, в этой уютной квартире, в холе и неге? Какая бы старость ожидала ее в Джигинке? Персональная медсестра? Кухня на колесах? Круглосуточное медицинское обслуживание? Налаженный быт, когда ни о чем не нужно беспокоиться? И была бы там у нее возможность вот так мило и прелестно капризничать?..

На некоторое время в воздухе повисла пауза. На меня устремляется удивленный взгляд. Недоумевающий взгляд прозрачных серо-голубых глаз. И Мария Теодоровна начинает медленно и тихо говорить. Как будто вспоминая что-то:

– Я здесь долгое время в неврологическом отделении лежала… Так тосковала. Не могла успокоиться. Я-то думала, когда сюда ехала, что еду только полечиться. На время. А оказалось – навсегда. Меня здесь долго лечили от депрессии… Как вы думаете, если старое дерево пересадить, что с ним будет? Так то дерево, а что уж говорить о человеке… Теперь уж вряд ли я в Джигинку попаду. А если бы была возможность, то пешком бы туда пошла… Но уж теперь, наверное, никогда больше Джигинку не увижу…

Мне показалось, что это ее «наверное» подразумевало надежду.

Скучала по своей Джигинке и Клара Пропенауэр. Она приехала в Германию в 1995 году. В канун Рождества. И поселилась в милом курортном местечке Германии, где из окон ее квартиры открывался вид на дивные окрестности. Кажется, для счастья было если не все, то многое. Но нет же. Не было у нее этого ощущения счастья. Клара, неутомимая, отважная, боевая и неунывающая Клара, которую не сломили ни годы ссылки, ни годы трудармии, безмерно тосковала в Германии. Я могу себе представить, как она, каждый день поглядывая из окна своего дома на пасторальную красоту курортного городка и его окрестностей, видела всегда только Джигинку. Всегда и только Джигинку, с которой были связаны мучительные и прекрасные годы ее жизни, где остались могилы ее родных, ее мужа, где жили ее родные – сын, внуки, правнуки. Ее сердце разрывалось.

Хотя, разумеется, есть и те джигинские немцы, проживающие сегодня в Германии, у которых слово «родина» не вызывает сомнений, терзаний, тоски. Их родина сегодня Германия. В этом они убеждены или стараются убедить себя в том, что убеждены. Они, эти немцы, хотели бы, вероятно, напрочь забыть «джигинскую» страничку своей жизни. Обрывают прежние связи, вежливо, но непреклонно отстраняются от прежней своей жизни в России. Но кто знает, что творится в это время в их душе. В их закрытой наглухо от посторонних глаз российско-германской душе. Впрочем, иногда что-то прорывается. Вдруг, неожиданно, быть может, для них самих.

Из дневника Клары Пропенауэр

«…Пролила в этой Германии целое черное море слез – не потому, что плохо живу, а потому, что скучаю по родным и по родине, где я родилась, выросла. Но жизнь продолжается…»

Между тем и в самой Джигинке сегодня тоже немало тех, кто безнадежно скучает по тем местам, где они выросли, и которые им пришлось волею судьбы оставить, например, в 1990-е годы.

Вот история, рассказанная мне одной из жительниц села, которая переехала в Джигинку уже более 20 лет назад. Кажется, 20 лет – достаточный период времени, чтобы привыкнуть, но… Ее семья уехала в 1990-е годы из одной из восточных республик, когда оставаться далее там было бы безумием. Собрали самые необходимые вещи и уехали. В Джигинке оказались почти без вещей, почти без денег, почти без надежды. Но они были живы. Первое время было дико слышать смех. Было странно видеть улыбающиеся лица, безмятежные глаза. Как же можно смяться, когда там… Как можно быть безмятежными, когда там убивают, насилуют, выжигают? Но потом научили себя принимать и смех, и радость окружающих. Как могли их осуждать, если они, эти люди, почти не знали, не понимали, что творилось где-то там… Время прошло. Дети выросли, разъехались по большим городам. Учатся, работают. Жизнь как-то устроилась. Есть верный кусок хлеба, стабильность. Но вот ощущения дома… Его нет. Дом остался там, в родном селении на чужой земле. Самые красивые места, дорогие сердцу места – там, где прошли детство и юность. Дорогие эти сердцу места часто снятся во сне.

Моя собеседница рассказала мне, что в первый год жизни в Джигинке ее старший сын очень тосковал. Часто выходил по вечерам из дома, вставал на крылечко и долго-долго смотрел на горизонт:

– Однажды я услышала какой-то стон, что ли… Вышла на крыльцо. Смотрю, мой старший сын стоил на крылечке (ему тогда шесть лет только было), стоит и… Понимаете, он даже не плакал. Он тихо выл. Другого слова я подобрать не могу. Тихо скулил и выл. Он думал, что его никто не видит. Только слышу, как он говорит тихо-тихо: «Где же наш дом, где дом-то наш?» Он очень долго не мог привыкнуть к новому месту. Скучал по оставленному дому. Да и мы до сих пор не привыкли. Мы здесь до сих пор как будто в гостях…

Скучает по своему Зыряновску и Марина Степанова, которая, как я уже писала, переехала в Джигинку с семьей в конце 1990-х. С тех пор прошло немало лет. Но забыть Зыряновск, Казахстан она так и не может. Хотя, казалось бы, о чем уж так скучать-то? Сама Марина признается, что жить в Зыряновске и оставаться при этом здоровым было почти невозможно. Что это не город даже, а большой котлован, где велась разработка урановых рудников. Но все равно она и сегодня про себя знает, что именно Зыряновск остается для нее лучшим городом на земле, городом ее детства, ее родиной:

– Мне и во сне всегда снится только Зыряновск. Здесь вот говорят, что в Анапском районе нет места лучше Утриша, что Утриш – это жемчужина Краснодарского края. А нас подобная красота окружала там везде. Только красота эта была еще более яркой, величественной…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.