Владимир Стеклов ТОЛЬКО ИЗРЕДКА НАМ ДАЮТСЯ ОТРЕЗКИ НАСТОЯЩЕЙ ЖИЗНИ
Владимир Стеклов
ТОЛЬКО ИЗРЕДКА НАМ ДАЮТСЯ ОТРЕЗКИ НАСТОЯЩЕЙ ЖИЗНИ
— Разве Вы не замечали, когда Вы один, Вы умнее, стереоскопичнее? И тем не менее Вы любите разговаривать с другими. Отчего?
— Мне не хочется разглядывать только свою цветную душу бесконечно. С некоторых пор я стал избегать внутренних монологов. Я постоянно среди людей и наверное, я бывал неадекватен в своих поступках для окружающих. А виной тому были внутренние монологи с самим собой, моделирование различных ситуаций. Я критичен к себе и считаюсь с мнением окружающих. Я закомплексованный человек и болезненно реагирую на оценки со стороны не только в профессии, но и в жизни, в быту. Более того, это даже острее и больнее воспринимается, чем профессиональные оценки.
— А что такое любовь?
— То, что происходит между мужчиной и женщиной, это не в области разума, а в области чувств. В области разума нет никаких объяснений, доказательств.
— Вам было бы приятно, если бы в случае Вашей смерти, о Вас вспоминали и жалели так, как жалеют о Евстигнееве, Леонове?
— Не знаю, но думаю, что там другая система координат, шкала ценностей. Совсем другие мерки. Там я очень изменюсь.
— Слова «я есть — смерти нет, меня нет — смерть есть» неточны. Многое думают, что смерть — еще прижизненное событие.
— Не знаю, поверите Вы мне или нет, но я думаю это меня до сей поры не занимало и не занимает.
— Не любите говорить о смерти?
— Нет, не о смерти, а об оценках, которые я получу или не получу.
— Вы помните, сколько человек думают о Вас, что Вы самый родной, самые необходимый, лучший собеседник?
— Слишком мало. В лучшем случае пятеро.
— Кто из них думает о Вас, что Вы, прежде всего, умны, что Вы интеллектуал?
— Я думаю, что они в первую очередь станут оценивать не мои интеллектуальные и даже не профессиональные способности. Будут думать и вспоминать как о родном человеке, и конечно, в превосходных степенях, потому что для всех нас близкие люди это все.
— Вы юноша были другой? Ведь Вам 47, это пора зрелости.
— С трудом могу вычленить свое «я» — оттого, что занимаюсь оборотническим делом. «Профессией» это занятие я называю с опаской. У меня есть совершенно твердая уверенность, что я мутировал, как личность. В зависимости от среды, литературы, общества, и особенно моей профессии происходит изменение. Со мной это произошло. Я вступаю в очень близкие и непростые отношения с теми существами — не скажу «персонажами», — которых мне приходится играть. Они в меня входят — и в моих словах нет позерства.
— Вы хорошо говорите, легко. Хотели бы Вы, чтобы Вам слова давались с усилием?
— Я думал много над вопросами, которые Вы мне задаете.
— Многие — и обыватели, и мудрецы — полагают, что актеры — люди второго сорта, пожертвовавшие жизнью, обезличивающиеся. Проклятая профессия, как дело проститутки… Они смертельно измучены, уставшие. Вы признаетесь в этом? У Вас были приступы отвращения к работе?
— Что значит, были? Они постоянно присутствуют. Существа, которых играешь, моделируют в чем-то твои поступки. Я постоянно занимаюсь заимствованием. И многое актеры часто говорят цитатами из ролей. Я знаю, что это проституитивная профессия. Но я пытаюсь, работая на профессиональной сцене, показать, что это прекрасная профессия. Хоть и жестокая, и беспощадная.
— Вы гениально сыграли в «Поминальной молитве» еврея, не будучи евреем. Как Вам удалось сделать то, что не предполагали ни Шолом-Алейхем, ни Захаров… Вы не ощущали, что Вы играете один, играете лучше остальных?
— Нет, у меня нет комплекса полноценности. Это не совсем мой спектакль. Я вошел в уже готовый спектакль вместо ушедшего Евгения Павловича. «Поминальная молитва» делалась специально на него. И я ощущал себя неким кожзаменителем.
— Примеривали ли Вы какую-нибудь другую профессию?
— Если для хлеба насущного, то можно найти дело. Я могу профессионально водить машину, заниматься мелким ремонтом — в быту мне это доставляет удовольствие. Но всерьез… Я не могу сказать, чем бы стал заниматься, потому что, даже не занимаясь своей работой, я в любую минуту в этом. Случись что, я ничего бы, наверное, не делал. Лучше бы я паразитировал на ком-то. Моя профессия не просто дает мне хлеб насущный, я этим живу.
— Предположим, у Вас есть большое состояние. И не захотите Вы на сцену. Чтобы Вы делали? Рыбу бы ловили?
— Да. В карты бы шлепал.
— Покажите мне меня, как я допрашиваю Вас…
— Я не умею. Это особая школа, особое воспитание. Не оттого, что не хочу. Я, наверное, никогда бы не смог держать куда-нибудь экзамен или показываться кому-то.
— Вы были развратным человеком в юности?
— Почему — был? Я не думаю, что все, что связано с чувственной стороной, все прекрасно.
— Значит, было что-то, чего Вы стыдились после? Групповой секс, или что-нибудь в этом роде?
— Каждый человек что-то держит за душой, какие-то тайные желания… Когда есть любимый человек рядом, то все хорошо — между любящими все позволено. Тут можно до бесконечности придумывать, что мы с женой и делаем. Вот если рядом нет такого человека, то начинаются и фантазии, и ложь…
— Что Вы больше любите — женщину или работу?
— Работу.
— А что остается еще, помимо любви к работе и к женщине?
— Хорошо бы себя полюбить.
— Кого Вам больше жалко? Себя или людей?
— Я не могу рассуждать о вселенной вообще. Жалко близких. Не могу я достаточно серьезно относиться к человечеству, мол, «пойми и прости».
— Можете показать, как Ваша жена ведет себя на кухне, что говорит?
— (Показывает). Она старается угадать, что мне хочется. Мне больно говорить об этом, потому что жена далеко. Она довольно известный врач, и сейчас уехала на практику в Вашингтон. На целый месяц. Поэтому мы только перезваниваемся.
— Вы хотели бы поумнеть? Страдали ли Вы, что недостаточно умны?
— Да, страдал.
— Какой самый умный человек, которого Вы встречали?
— Не самый умный, но умница. Он живет сейчас в Израиле, режиссер Портнов.
— Расскажите о своем отношении к зрителям.
— Раньше меня беспокоила обратная связь. Прошел спектакль, аплодисменты — и разошлись, каждый сам по себе. А как бы понять, что и как. И являлись люди странной профессии — критики, которые все объясняли. А сейчас меня это не занимает. Не то, чтобы я с удовольствием играл бы в пустом зале. Но меня перестало занимать, нравлюсь я или нет. Я знаю, чт? надо.
— Это о Вашей жене сказано: «Приедается все, лишь тебе не дано примелькаться»?
— Мы накануне отъезда очень сильно поругались. Когда я услышал, как хлопнула дверь лифта — мне показалось, что какая-то крышка хлопнула. Я подумал, столько времени ее не будет! Мне хватило несколько секунд осознать, что надо сделать… Я напялил на себя, что успел, выскочил — но увидел только хвост уехавшей машины. Было воскресенье, машин мало, водители избалованные, все отказываются. Остановилась, наконец, машина — водитель спрашивает: сколько? Я — сколько скажешь… Погнали в Шереметьево-2. Погода ужасная, дорога скользкая. Приехал гораздо раньше, ходил два часа сорок минут, искал ее, беседовал с таможенниками раза два. Передумал все — что-то с машиной случилось, или еще что-то. Молил Бога и дьявола, чтобы только прояснилось бы, что случилось. Так и не нашел. Потерянный поехал домой. Я не спал, считал часы, минуты, спрашивал по телефону, сколько летит самолет… В восемь утра был звонок из Вашингтона. И когда я услышал ее голос, я подумал, что это самое замечательное, что вообще случается. Мне казалось в зале аэровокзала, что, если я не выматерюсь, не затопаю ногами, у меня внутренности лопнут… Сейчас мне кажется, что это эмоциональная подпитка, зарядка. Думаю, для чего-то это нужно. Даже не понимаю, отчего я это рассказал… Но тогда я жил, а сейчас проживаю. Жизнь была — вот тогда. Только изредка нам даются короткие отрезки настоящей жизни.