2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

«…Ты помнишь, после школы меня не донимал вопрос: кем быть, где учиться? Я уже все решила. Буду, как наша Людмила Прокофьевна. Буду приходить по утрам в мой класс и научу моих ребят любить литературу также, как мы у нее любили.

Я поступила на филологический (Людмила Прокофьевна тоже его заканчивала) и свой первый «взрослый» костюм сшила точно такой же, как у нее. Я ловила себя на том, что невольно подражаю ей даже в манере говорить, чуть растягивая слова. Я хотела быть похожей только на нее — во всем.

Что я тогда переживала? Какое-то огромное, оглушительное счастье. Все было счастьем. Брать сколько хочешь книг в университетской библиотеке, спорить на диспутах по субботам, бегать на «студенческую» по традиции галерку в театр. Счастьем было ездить на лекции через весь город, со множеством пересадок, даже в самые пропащие осенние дни: все равно ведь и они приближали  м о й  день! Дома, одна, я часто пробовала себе представить, каким он будет. И даже знала, какие цветы принесу с собой на первый урок; дикие саранки, ее цветы.

Эти походы за саранками тоже придумала Людмила Прокофьевна. Но ведь ты помнишь, это были походы вовсе не за цветами.

Далеко от города, от пыли и машинного рева, от стекла и бетона, там, где были только деревья, небо, озера, птицы и мы, нам однажды открылось, может быть, самое главное.

У знакомых и давно любимых стихов как будто вдруг раскрывалась душа. Здесь они совсем иначе звучали. У каждого слова появлялись и не повторялись уже ни в каких других свой звук, цвет, вкус и запах. Стихи, оказывается, можно было услышать даже в плеске озерной воды. «Гаснут красные крылья заката…» — помнишь, как мы однажды это увидели — так, как не видели больше никогда, и как это тогда потрясло? И вдруг поняли: все и в нас, и вокруг связано в тонкую хрупкую цепь: глубина неба с тем, что виделось за словом «счастье», звон дождя с четкостью любимых строчек. И человек был звеном этой цепи. Пожалуй, тогда именно мы впервые задумались о том, что же такое человек на земле.

А по школьной программе это называлось закреплением материала по теме «Природа как действующее лицо в произведениях классиков русской литературы».

Два своих первых студенческих года я прожила в каком-то радостном сне. И вот третий курс и наконец первая настоящая, «взрослая» педагогическая практика в школе, и у меня есть, пусть и ненадолго, мой класс. Можешь себе представить, что со мной творилось.

А потом как будто вышагнула из темноты на свет. И вдруг увидела: эти мои ребята как будто меня не понимают и не слышат. Как будто между нами стена. Говорю с ними, а их голосов не слышу. Смотрю на них, а они все на одно лицо…

А случилось вот что.

До этой практики я, как оказалось, толком себе и не представляла, что значит учительница. Для меня это слово было каким-то неопределенно-праздничным. Как те фотографии, которые каждый год появляются в газетах к первому сентября. Идет по солнечному двору в окружении наутюженных отличников этакая властительница детских душ и умов. Теперь за этим праздником будни увидела: уроки, тетрадки, уроки, тетрадки, уроки, тетрадки… Повторение пройденного. Опрос. Контрольная. Объяснение нового материала. Опрос. Контрольная на закрепление. Снова повторение пройденного и снова опрос. И так изо дня в день, и не год, не два, всю жизнь. А какой-нибудь Перышкнн, второгодник, и после десятого объяснения ничего понимать не может или не хочет. Поди угадай. А их в классе сорок не просто разных — каждый день разных. И нет таких двоих, которые тебя одинаково понимают и слышат. Да и как им понять, если не представляешь себе как следует, что? единственное им нужно сказать. А не представляешь потому, что они все для тебя на одно лицо. И сказать тебе, в сущности, нечего, потому что самого главного не знаешь: хватит тебя на эти-то будни? А этого не знаешь потому, что жизни даже мало-мальски не видела, и за душой у тебя ничего, кроме твоего единственного «хочу», — не поможет тебе и десяток педагогических практик.

Вот когда я поняла тех наших ребят, кто успел до университета жизнь повидать, в ее котле повариться. Мы над ними снисходительно посмеивались: они Элюара не знают! Они зато главное знали: жизнь. И значит, четко осознавали себя в этой жизни. У них за душой было не неопределенное «хочу», а твердо проверенный выбор. Элюара-то легко в библиотеке взять.

У меня было такое ощущение, какое бывает, когда идешь долго по дороге, прямо, и не оглядываешься, потому что уверена, и вдруг видишь, что, кажется, заплутала. И холодеешь при мысли: а вдруг, если приглядеться, окажется, что дорога и не твоя?

Надо было на что-то решаться. Ходить дальше на лекции, но теперь не быть уверенной в том, что именно это и нужно, не могла.

Так и оказалась в Аэрофлоте. А выбрала я его потому, что с самолетами у меня были связаны все воспоминания об отце.

Эти самолеты, их гул, это постоянное небо перед глазами, когда о них подумаешь. Мне иногда казалось, что я и родилась-то где-то от них поблизости, честное слово, хотя я и знала, что родилась в Москве, на Старом Арбате, а в Иркутске мы с отцом оказались потому, что так уж у него тогда служба сложилась и жизнь. Но самолеты всегда рядом были, сколько я себя помнила. По ночам, когда небо бывало чистим, а мне не спалось, я очень любила смотреть в небо и искала в нем сначала бортовые огни, а уж потом звезды.

Рядом со всем этим был отец — самый умный, самый добрый на земле человек.

К нам часто приходили «на огонек» его товарищи, летчики. Может, потому, что отец для меня был всегда первым человеком, они, его друзья, летчики, казались мне необыкновенными, замечательными людьми. Никто не умел, как они, смеяться или радоваться даже самым простым вещам — возможности выбраться, например, за грибами или цветам, которыми к их приходу я норовила уставить все подоконники.

Я любила слушать, как они говорят о самолетах. О них говорили как о живых, это было удивительно. Однажды я сказала об этом отцу. Он засмеялся, потрепал по плечу: «Да что ж тут, брат, удивительного? Так и есть. Нас в экипаже пять человек, но всего нас шестеро, и шестой — самолет. Мы без него мало что значим. И он без нас. Самолет, наверное, самое гениальное, что придумало человечество, чтобы утвердиться в своих человеческих правах. С первого дня, как человек почувствовал себя человеком, ему приходится воевать с темнотой. Это — груз старых понятий, представлений, суеверий. Летчики учат человечество смелости».

Теперь я понимаю: он был романтиком. И может, немного преувеличивал. Но его можно было понять. И я поняла, что значили самолеты в его жизни, только много позже, когда он уже не летал, потому что врачи нашли у него обострение процесса в легких. Я однажды проснулась и увидела, что он стоит у окна и смотрит, как неподалеку, за березами, отрывается от полосы самолет. У отца лицо было, как у незрячего. С тех пор я все думаю, что он быстро сгорел не от болезни — от сознания того, что ему уже никогда не летать.

Теперь я сама знаю: когда летчики возвращаются из рейсов домой и становятся, как все, пассажирами, покупателями, пешеходами, театралами, садоводами, коллекционерами марок, среди них, как и всюду, встретишь всяких людей. Но в минуту, когда самолет их усилиями отрывается от земли и от них одних так много начинает зависеть, вровень с ними никого не поставишь.

А я — бортпроводница. И сейчас пытаюсь представить, о чем ты думаешь и что видишь за этим словом. Мне это хочется знать. Потому что я еще понимаю другое: сколько разговоров об этом. И как! Примерно как об актрисах. Вот, мол, у них не работа — мечта! Слова заучила, перед камерой походила — и, пожалуйста, слава, известность, открытки на всех углах и денег небось куры не клюют. Конечно, «трамвайные» разговоры, но ведь они есть! Вот и о нас так: что, мол, такого — поулыбалась у трапа, лимонадом обнесла, а за это пожалуйста тебе аэропорты любых широт, красивая жизнь. Знаю, так говорят. Потому что еще часто девчонки, которые рвутся летать, когда спросишь, так и отвечают: форма у вас красивая, и работа нетяжелая, и повидать можно за год столько, сколько не всегда и за жизнь увидишь.

Все это есть: и красивая форма, и дух захватывает от одной только мысли о том, что вот сейчас пьешь кофе во Внукове, а через полсуток уже увидишь землю, на которой стоял знаменитый Анадырский острог.

Улыбаться же у трапа — это нам положено по службе, как положено быть сострадательными врачам. Но вот приходит девчонок в Аэрофлот множество, а остаются десятки. Потому что даже улыбаться у трапа, оказывается, не такое простое дело.

Это ведь все равно что быть хозяйкой дома и принимать гостей. Это, конечно, переживается как праздник, когда видишь, что люди доверяют тебе покой, быть может, не только тех нескольких часов, которые проведут под крышей твоего дома. Но вот как их принять? Нужно ведь, чтобы у них у всех, разных, настроение было праздничное — одно. Ни одна хозяйка не скажет, что это просто. Да любой хозяйке на земле и легче нашего: у нее ведь не каждый день собираются гости, да и право их выбора остается за ней. У нас на борту «гости» за одни только рейс меняются но нескольку раз. И выбирать не приходится.

А они в разном настроении приходят на вылет: не всегда ведь по-доброму расстаются люди, и не всегда в конце пути их встречают не то что цветами, а даже просто улыбкой. Да и в дороге — не дома. Перешагнуть этот психологический барьер бывает непросто даже бывалым.

Почти в каждом рейсе случается человек, который летит впервые. Для такого каждая мелочь приобретает особенное значение. Такому, например, даже устроиться возле иллюминатора — это не просто посмотреть сверху на землю, от которой он еще никогда  т а к  не отрывался. А ему место досталось где-нибудь у прохода. Или, что тоже бывает, пока он нерешительно топтался у трапа, его законное место возле иллюминатора занял какой-нибудь шустрый. Практикуем же неведомо кем разрешенное «сажай как придется», хотя существует четкая маркировка билетов… Угадаешь такого вот новичка — просишь соседей вежливей вежливого: уступите товарищу, поменяйтесь с ним местами, вам-то уж все равно, а ему радость, ну так дайте ему эту маленькую радость. Один поймет. А другой, глядишь, и у новичка навсегда отобьет охоту летать, и тебя обхамит с ним заодно.

Иной, что ему ни толкуй, все равно тащит с собой прямо на место все свои узлы. Желает, чтобы все непременно при нем было, потому, что он, видите ли, никому тут не доверяет. И вот уже всех оскорбил. И люди, которые еще минуту назад так хорошо друг другу улыбались, теперь друг на друга смотреть не могут. И полет, который для всех мог стать маленьким праздником, становится мучением. И неизвестно, когда еще отмоется с души гадкий осадок, да и всегда ли он бесследно исчезает, все ли забывается?

А весь спрос с тебя: как допустила?

А иной прямо-таки весь заходится от удовольствия, когда то и дело жмет кнопку вызова, и ты на каждый вызов приходишь, потому что обязана приходить. А ему то чай не того сорта, то нарзану вместо боржома дай. «Я за весь этот ваш сервис заплатил, вот и давай поворачивайся». В тебе уже все кипит, но молчишь: и этот тоже должен сойти с самолета в полной уверенности, что он тебя своим обществом осчастливил.

Вот и считай, кто она по профессиональным качествам — бортпроводница?

Умения сразу и безошибочно угадывать людей и сразу находить верный тон разговора, выдержки, такта и самообладания ей требуется не меньше, чем хорошей учительнице. «Чувство партнера» должно быть развито, как в хорошем актере. Да и легче актерам: отыграли спектакль — можно отдохнуть до следующего вечера. А мы не успеем одних проводить, смотришь, уже обратные пассажиры к самолету идут. И все начинается сначала. И опять не знаешь, каким окажется рейс: и люди приходит новые, и ты сама в чем-то уже как будто другой человек.

А ведь и нам тоже солнце в душу светит не каждый день, и у нас у каждой своего, человеческого, хватает — и радостей, и печалей.

Устанешь от них. В отчаяние приходишь. Но каждый раз все равно их ждешь. Потому что только с ними, с людьми, и среди них можно научиться понимать по-настоящему, что же такое добро, и что — зло».