20 июня 1941, Крым, Артек
20 июня 1941, Крым, Артек
Просыпаюсь, словно из глубокого тумана вылезаю, на стене вижу в нарядной золоченой раме картину — реалистическое, тонко выписанное море безропотно размещает пенное кружево в ограниченности золотых рамок. Сквозь волны легких занавесей-«маркиз» пробивается розово-золотой свет, красивыми полосами ложится по потолку, по легкому пикейному одеялу. Застреваю взглядом на затейливой лепке потолка, позолоченного пропущенным сквозь кисею занавесы солнцем. Ой, нет, не может быть… И все-таки все правда. Да, это все со мной происходит. Только вот жить всегда во дворце — нет, не хотела бы. Встаю, бужу свою соседку, вожатую, приехавшую со мной, симферопольскую караимку Рузю. Она поворачивает ко мне сонное лицо, и я шарахаюсь в ужасе: что случилось с красавицей Рузей?! Лицо красное, опухло как подушка.
— Что с тобой?! — трагическим шепотом спрашиваю я.
— Москиты, — плаксиво говорит Рузя, — как я к ребятам выйду?!
— Куда уж тебе к ребятам, — говорит с соседней кровати Тася Пантюшкина, она еще красивее Рузи, тоненькая высокая татарочка с быстрыми движениями. — Я возьму твоих в свой отряд. Лежи, сейчас принесу мокрое полотенце. Послушай, однако, — окончательно просыпается Тася, — тебя москиты раньше не кусали, что ли?
— Кусали, — жалобно говорит Рузя, — но Нине хотелось дышать всю ночь крымским воздухом, и я открыла для нее окно.
Тася вскидывает на меня глаза:
— Ну, твое счастье, не понравилась ты москитам, а то на каком языке я с твоими ребятами разговаривала бы…
Мы выходим из комнаты в такую же просторную с мрамором и медными кранами туалетную. Я бы хорошенько поразглядывала всё тут, но Тася торопит:
— Скорее, моя дорогая, к горну надо быть на месте.
— К чему надо быть на месте?
Тася чистит зубы и повторяет что-то уже совсем непонятно.
Положив Рузе на щёки мокрое полотенце и пообещав ей всяческую помощь, выбегаем в утро, пахнущее морем, солнцем, лаврами, кипарисами, розами — в свежее, еще не жаркое, еще очень тихое крымское утро. Внезапно оно начинает звенеть — серебряно и протяжно.
— Гена горнит, — говорит Тася и поет вместе с серебряным звоном:
Встава-ай, вставай, вставай, встава-ай,
Быстрее койку прибира-ай…
— Что это такое?
— Это артековская побудка, моя милая, — смеется Тася. — Правда, красиво?
— Удивительно!
— Ну, иди к ребятам и поторапливайся. Сегодня вы, конечно, всюду с непривычки будете опаздывать, и вообще вы почему-то все такие медлительные. Завтра все войдет в колею. Не огорчайся, это со всеми в первый день так. Не огорчайся, но в ритм попасть стара-а-айся, — поет Тася, и мы уходим к ребятам.
На гимнастику опаздываем, делать ее утренний комплекс не умеем — смотрим, учимся. Нам показывают специально, к концу мы уже все правильно повторяем, правильно поворачиваемся, я пока перевожу каждое слово.
На линейку тоже опаздываем, строясь, стараемся не шуметь, слушаем, как начальники штабов отрядов отдают рапорт:
— Товарищ старший вожатый, первый отряд в количестве сорока человек на утреннюю линейку построен! Опоздавших нет, больных нет! Рапорт сдан.
Они идут строго по линиям площадки, красиво поворачиваются, красиво отдают салют. Эстонские ребята вытягивают шеи, присматриваются — назавтра Володя Аас, по-эстонски обращаясь к ребятам и по-русски к дежурному вожатому, проведет все так же красиво и четко, для практики несколько раз отрапортовав мне.
— Рапорт принят! — браво чеканю и я.
Всё просто и славно, главное надо уметь быть свободным и быстрым.
Так с каждым днем мы все легче и проще будем входить в единый ритм артековского порядка.
На линейке нам сообщают программу дня. У кого-то экскурсии — в Ливадию, Алупку, Алушту, Никитский ботанический сад, мне это все тоже знакомо только по литературе и поэтому скорее хочется увидеть воочию, но пока нельзя оставить ребят… У других — занятия в детской технической станции, в кружке натуралистов… Доходит дело до нас: прогулка вдоль берега моря, в Нижний лагерь, после обеда — подготовка к самодеятельности. Володя Дорохин — вожатый — чуть вскидывает руку, и лагерь на одном дыхании, как бы одним звонким детским голосом говорит:
— Всем, всем, всем — доброе утро!
— Отставить! — командует Володя, — почему эстонские пионеры молчат?
Вот Володя! Он же знает — почему они молчат, они такого просто никогда не слышали.
Зато второй раз они уже не молчат, я слышу, как лихо они повторяют в лад с Артеком:
— Всем, всем, всем — доброе утро!
И возглас, эту артековскую речевку, еще Зиновием Соловьевым заведенную, слышат работающие на полях виноградари, слышат горы и море, и утро для всех в Артеке и вокруг него и в самом деле начинается такое доброе и такое ясное…
Завтрак на затененной тентами веранде дворца проходит быстро — и вот мы в сопровождении вожатой Тоси идем в Нижний лагерь. С Тосей нам хорошо, она всё знает, я пока перевожу, правда, несколько механически, потому что очень хочется послушать, как звенит прибрежной галькой море, хочется потрогать его ладонью, наглядеться на сине-зеленые, кажущиеся очень высокими — мы же таких не видели — горы… По дороге мы несколько раз дружно приветствуем встречных:
— Всем, всем, всем — доброе утро! — нам улыбаются, нас благодарят. Нам хорошо.
Из Нижнего в свой Суук-Су возвращаемся к обеду. Аппетит хорош, обед — вкусен, и абсолют вполне сгодился после прогулки. А после абсолюта, как я уже писала, репетиция эстонских песен для концерта, для открытия лагеря, назначенного на воскресенье, на 22 июня.
Вечером ребята просятся еще походить, посмотреть. Ходим по Сууксинскому парку, а им хочется к морю. Я уже знаю — вечером к морю нельзя, был недавно во время вечерней прогулки и в результате нарушения лагерного режима несчастный случай, и к морю их не веду. Потом узнаю — несколько человек, пользуясь внезапно наступившей темнотой и моей рассеянностью, уходят и, конечно, долго и испуганно блуждают в путанице узеньких параллельных морю тропинок. Хорошо хоть купаться не отважились… К вечерней линейке они успевают, и я слышу, как они вместе с Артеком говорят:
— Над Артеком ночь спускается, Артеку спать пора!
Всем, всем, всем спокойной ночи, и нам приятного сна…
Я провожаю их в палаты. Слышу, как они тихонько переговариваются о впечатлениях полного артековского дня:
— Для того, чтобы все узнать и посмотреть все вокруг, если мы будем жить по такому строгому режиму да все время под присмотром вожатых, нам не только месяца, а и года не хватит, — ворчит под одеялом Виктор Пальм. Он меня не видит и тяжело вздыхает, услышав мой голос:
— Обязательно хватит, и именно под присмотром вожатых.
Я желаю им спокойной ночи — она пока еще будет спокойной, эта ночь с 20 на 21 июня.
Брожу под их окошками, пока они не затихают, и иду к нашему торжественному дворцу с мыслями, точь-в-точь скалькированными с Виктора Пальма: я же, действительно, присматривая за ними все время, сама ничего не увижу и не узнаю… Вот сейчас — уже темно, идти в Гурзуф далеко, а мне туда так хочется, он ведь тоже пушкинский, этот Гурзуф-Юрзуф. Прихожу в свою комнату, там сидят вокруг печальной Рузи вожатые.
— Мы тебя ждём! — говорят они мне. — Пойдем гулять.
— В Гурзуф? — с надеждой спрашиваю я.
— Зачем же? В Гурзуф надо идти днем, когда там светло и многолюдно. Сейчас уже все спят, сейчас лучше в парк, к морю.
Мне делается не по себе: бедные ребята! Но вожатым же никто не запрещал. А у ребят еще впереди целый месяц. И мы гуляем по лунному парку, стоим на берегу, смотрим, как в черноте Черного моря дрожит лунная дорожка. Медленно подходит к половине моя последняя беззаботная ночь.
Мы, стараясь не шуметь и не смеяться по каждому поводу, возвращаемся через парк. Тут-то парни и дарят мне букет из цветов магнолии. Ахаю, охаю, упиваюсь запахом, благодарю. В комнате ставлю их в старинную вазу. Тася уже заготовила «монашки» — тлеющие ветки кипариса на окнах, чтобы москиты не нападали на Рузю, и говорит нам:
— Спите с приоткрытым окном, только хорошо бы потом, когда ветки погаснут, его закрыть. Кто-нибудь закроет?
— Конечно, я закрою, — говорит Рузя и засыпает беспробудно. И её снова кусают москиты…