12. Борьба с фашизмом

Пока Адорно и Хоркхаймер во Вторую мировую войну оставались в Калифорнии, некоторые другие участники Франкфуртской школы работали на правительство США в Вашингтоне, стремясь поддержать его антивоенные усилия. В результате Институт социальных исследований смог сэкономить на своей зарплатной ведомости. Если смотреть на это с другого берега холодной войны, то может показаться удивительным, как группа явных революционеров-неомарксистов оказалась в самом сердце правительства США. Тем не менее Лео Левенталь, Франц Нойманн, Герберт Маркузе, Отто Кирхеймер и Фридрих Поллок были приняты на работу, потому что, будучи еще совсем недавно беженцами-евреями из Германии, близко знали врага и могли помочь в борьбе против фашизма. Через десять лет в США начнется серьезная маккартистская «охота на ведьм» против подозреваемых в симпатии к коммунизму. Однако в 1942 году красные не только не прятались под кроватью, но им было разрешено даже немного посидеть сверху.

И все же что фашизм значил для Франкфуртской школы? Десятью годами ранее Вильгельм Райх в своей опубликованной в 1933 году книге «Психология масс и фашизм» объяснял его появление подавлением сексуальности. Он писал: «В результате морального сдерживания естественной сексуальности ребенка, которая на последнем этапе приводит к существенному ослаблению его генитальной сексуальности, у ребенка развивается пугливость, робость, страх перед авторитетом, покорность, “доброта” и “послушание” в авторитарном смысле этих слов. Такое сдерживание парализует действие мятежных сил в человеке, так как каждый жизненный порыв теперь обременен страхом; поскольку секс стал запретной темой, критическая способность и мысль человека также становятся запретными»{429}. Для Райха семья не была тем же, чем она была для Гегеля, – автономным пространством, способным противостоять государству, у него она была скорее миниатюрным авторитарным государством, готовившим ребенка к последующему подчинению.

Ведущий мыслитель-психоаналитик Франкфуртской школы Эрих Фромм был в основном согласен с этим анализом, хотя недостаток эмпирических данных и чрезмерное внимание Райха к генитальной сексуальности вызывали у него беспокойство. Он был согласен, что появление фашизма связано с садомазохизмом. В своем очерке «Социально-психологические аспекты» он ввел различение между «революционным» и «мазохистским» характером{430}. Первый обладал силой «я» и стремился к изменению своей судьбы, а второй подчинялся ей, отдавая свое будущее в руки высших авторитетов. Фромм шел следом за Фрейдом, считая садизм и мазохизм двумя сторонами одной медали: садист выступает против того, кто выказывает признаки слабости. Садомазохистский социальный характер необходим для авторитарного общества, он подразумевает почтение к тем, кто сверху, и презрение к тем, кто снизу. Садомазохист, по Фромму, характеризуется стремлением к порядку, пунктуальностью и бережливостью: это тот тип социального характера, который фашист очень хотел бы иметь в большом количестве, чтобы поезда ходили по расписанию, а уничтожение евреев было поставлено на промышленную основу.

Но все это мало объясняет факт появления фашизма именно в Германии. В течение 1930-х годов Фромм разработал объяснение того, что произошло, обогатившее его книгу 1941 года «Бегство от свободы», которая вышла в свет после его ухода из Института. Фромм полагал, что по мере того, как Германия двигалась от раннего капитализма к капитализму монополистическому, социальный характер ее низшего среднего класса оставался неизменным. Мелкая буржуазия, служившая иконой раннего капитализма, владевшая и управлявшая своим собственным бизнесом, превратилась в аномалию при его корпоративных формах. Представители этого класса были невольными героями «Протестантской этики и духа капитализма» Макса Вебера: это были бережливые, отказывавшие себе в удовольствиях, связанные чувством долга персонажи, доминировавшие в раннем капитализме. Теперь, в Веймарской республике, они стали политически бессильными, экономически поверженными и отчужденными духовно. Они испытывали садомазохистское стремление не к изменению собственной судьбы, а к подчинению власти, которая сделает все это за них. «Желание авторитарной власти обращается в сторону сильного лидера, тогда как другие специфические образы отца становятся объектами бунта», – писал Фромм в 1932 году в статье «Психоаналитическая характерология и ее значение для социальной психологии»{431}. В 1941 году, подойдя к написанию «Бегства от свободы», Фромм поместил садомазохистскую потребность немецкой мелкой буржуазии в сильном лидере в рамки большого историко-диалектического процесса. Процесс освобождения от власти авторитета (будь то авторитет Бога или общественных условностей) приводит в итоге, говорит Фромм, к муке безнадежности, похожей на ту, что испытывают маленькие дети в процессе взросления.

Он полагал, что освобождение от власти авторитета может переживаться в форме краха и ужаса. Фромм различал негативную и позитивную свободу – свободу от и свободу для. Ответственность, ложащаяся на людей, получивших свободу от авторитета, может быть непереносима, если мы не сможем использовать нашу позитивную свободу творчески. Мысль Фромма соединяется здесь с почти совпадающим с ней по времени описанием невыносимого гнета свободы философом-экзистенциалистом Жан-Полем Сартром в романе 1938 года «Тошнота». Но если Сартр описывал тошнотворный опыт свободы как факт человеческого существования, то Фромм поместил его в историко-диалектический контекст. Однако взятие на себя ответственности за творческое использование позитивной свободы есть как раз то, на что не способен слабый социальный характер с истощенным эго. Напротив, чтобы достичь духовной безопасности и скрыться от невыносимого ига свободы, испуганный индивид меняет одну форму авторитета на другую.

Фромм писал: «Испуганный индивид ищет кого-нибудь или что-нибудь, с чем он мог бы связать свою личность; он не в состоянии больше быть самим собой и лихорадочно пытается вновь обрести уверенность, сбросив с себя бремя своего Я»{432}. Отсюда Гитлер: авторитарная личность фюрера не только вынуждала его желать править всей Германией во имя более высокого, даже фиктивного авторитета (германской расы господ), но и сделала его привлекательным для утратившего опору среднего класса. Этот страх свободы, по мнению Фромма, не обязательно является фашистским, но он угрожает основам демократии в любом современном государстве. Действительно, в начале «Бегства от свободы» он одобрительно цитирует слова американского философа-прагматиста Джона Дьюи: «Серьезная опасность для нашей демократии состоит не в том, что существуют другие, тоталитарные государства. Опасность в том, что в наших собственных личных установках, в наших собственных общественных институтах существуют те же предпосылки, которые в других государствах привели к победе внешней власти, дисциплины, единообразия и зависимости от вождей. Соответственно, поле боя находится и здесь, в нас самих, а также в наших общественных институтах»{433}.

Идея Фромма, что садомазохизм служит предпосылкой фашизма, стала для Франкфуртской школы ортодоксальной. «Эта идеология, – писал Маркузе в 1934 году в статье “Борьба против либерализма в тоталитарном понимании государства”, – откровенно показывает текущее положение дел, но с радикальной переоценкой ценностей: несчастье она превращает в благодать, нужду – в благословение, бедность – в судьбу»{434}.

Немецкий философ-марксист Эрнст Блох, находившийся в ссылке в Цюрихе, отступил от этой франкфуртской ортодоксии, считавшей нацизм симптомом потребности в авторитетной фигуре. В своей книге 1935 года «Наследие нашего времени» Блох, напротив, утверждает, что фашизм был извращенным религиозным движением, которое завоевало поддержку народа, используя анахронический китч и квазиутопические идеи о чудесах будущего Рейха{435}. В результате фашизм представал в парадоксальном виде, как архаичное и при этом современное явление: если выразиться точнее, это была система, использовавшая ради сохранения капитализма враждебную ему традицию. Для Блоха и Вальтера Беньямина фашизм был культурным синтезом, который соединял в себе антикапиталистические и утопические моменты. Франкфуртская школа не смогла уделить в своем анализе фашизма достаточно внимания тому, что Беньямин назвал «эстетизацией политики». Размышлять об использовании нацистами мифов, символов, парадов и демонстраций для управления собственной поддержкой выпало Беньямину, Блоху и Зигфриду Кракауэру. В 1936 году Беньямин писал, что самоотчуждение человечества «достигло той степени, которая позволяет переживать свое собственное уничтожение как эстетическое наслаждение высшего ранга»{436}. Под человечеством он понимал ту его часть, что поддалась иллюзорным мечтам итальянского поэта-футуриста и фашиста Филиппо Маринетти, считавшего войну прекрасной.

Эти конфликтующие идеи стали предметом спора двух ведущих франкфуртских исследователей фашизма, Фридриха Поллока и Франца Нойманна{437}. Поллок долго доказывал, что существует такая вещь, как государственный капитализм, и что нацистская Германия и Советский Союз не отказались от капитализма, а просто через государственное планирование, поощрение технологических инноваций и поддержку промышленности путем увеличения военных расходов сделали возможной отсрочку его противоречий. Возможно, гласила пессимистическая гипотеза Поллока, Гитлер и Сталин сделали капиталистическую систему неуязвимой даже во времена Великой депрессии 1930-х годов. Само по себе это выглядело ересью: определенно это была инвектива в адрес концепции Генрика Гроссмана, предсказывавшего, что капитализм обречен пойти ко дну под грузом собственных противоречий. Нойманн возражал. Для него «государственный капитализм» был противоречием в терминах. Если государство становится единственным собственником средств производства, оно начинает препятствовать нормальному функционированию капитализма. Нойманн, наоборот, считал, что под властью нацистов «антагонизмы капитализма действуют в Германии на более высоком и поэтому более опасном уровне, даже если эти антагонизмы скрываются бюрократическим аппаратом и идеологией народной общности»{438}. То, что Нойманн называл гитлеровским тоталитарным монополистическим капитализмом, было, вероятно, даже более подвержено кризисам, чем либеральный монополистический капитализм.

Но даже Нойманн, который не являлся особым приверженцем психосоциальных или эстетических объяснений успехов Гитлера и еще меньше был склонен полагать, что садомазохизм есть вероятная характеристика его основных сторонников, смог в 1942 году написать в книге «Бегемот: структура и практика национал-социализма»: «Харизматическое правление долгое время отвергалось и осмеивалось, но, очевидно, оно имеет глубокие корни и становится мощным стимулом, как только надлежащие психологические и социальные условия устанавливаются. Харизматическая власть вождя не является простым фантазмом – никто не может сомневаться, что ему верят миллионы»{439}. Нацисты, однако, допустили катастрофическую ошибку, поверив в поддержку со стороны масс. Адорно распознал ее в этом отрывке из «Minima Moralia», написанном в последние дни Второй мировой войны: «Они [нацистские вожди] ничего не видели перед собой, кроме ликующих толп и напуганных партнеров по переговорам: это не позволило им оценить объективную силу более крупной массы капитала. В этом заключалась имманентная месть Гитлеру: как палач либерального общества, он по своему собственному состоянию сознания был слишком “либерален”, чтобы понять, как под покровом либерализма куется непреодолимое господство промышленного потенциала за пределами Германии»{440}. Германия, по мнению Адорно, была побеждена более развитой формой капитализма. И действительно, писал он в письме Хоркхаймеру, «производительные силы в более прогрессивных странах оказались в результате сильнее… промышленность победила военщину»{441}. Определенный смысл в этих словах есть, хотя в них не учитывается роль Советского Союза – этого совсем не либерального политического образования, разгром которым гитлеровских войск под Сталинградом в 1943 году имел решающее значение для европейского театра военных действий. Именно советский тоталитаризм, а не либеральный капитализм, нанес решающий удар по нацистскому тоталитарному господству.

Оставался еще один вопрос – о связи фашизма с антисемитизмом. В последней главе «Диалектики Просвещения», носящей название «Элементы антисемитизма», написанной после войны и впервые опубликованной в 1947 году, Адорно и Хоркхаймер утверждали, что евреи служили необходимой отдушиной для фрустрации и агрессии в обществе. Однако эту необходимость они приписывали скорее капиталистической системе, а не самому немецкому фашизму. Фрустрация и агрессия рабочих были перенесены на другую группу. «Продуктивный труд капиталиста, независимо от того, служило ли оправданием его прибылей заработанное предпринимателем, как в эпоху либерализма, или оклад директора, как сегодня, всегда был идеологией, скрывающей подлинную суть трудового договора и хищническую природу экономической системы вообще, – писали они. – Поэтому-то и кричат: “Держи вора!”, а указывают при этом на еврея. Он и в самом деле является козлом отпущения, и не просто из-за отдельных маневров и махинаций, но во всеобъемлющем смысле, так как на него взваливается ответственность за экономическую несправедливость целого класса»{442}.

Но почему евреи стали козлами отпущения? Потому что, полагали Адорно и Хоркхаймер, образ еврея был ложной проекцией вещей, нетерпимых в нееврейском обществе. Евреев ненавидели потому, что несправедливо считали их теми, кем хотели бы быть сами неевреи. «Совершенно безотносительно к тому, какими свойствами обладают сами по себе евреи, их образ, будучи образом побежденного, несет на себе черты, неизбежно делающие его заклятым врагом ставшего тоталитарным господства: черты счастья без власти, заработка без труда, родины без пограничных столбов, религии без мифа. Эти черты осуждаемы господством потому, что порабощенные втайне страстно хотят ими обладать. Господство способно существовать лишь до тех пор, пока порабощенные сами превращают страстно желаемое в ненавистное»{443}. Евреи с готовностью могли играть роль этого ненавистного: образ странствующего еврея, писал в 1940 году Адорно в «Заметке об антисемитизме», «представляет состояние человечества, не знавшего труда, и все последующие нападки на паразитический, потребительский характер евреев являются всего лишь рационализациями»{444}.

Левенталь, Кирхеймер, Нойманн и Поллок помогли разгромить фашизм, описанный Франкфуртской школой, за счет работы на правительство США. Поллок работал в антимонопольном подразделении Министерства юстиции, Левенталь – в Канцелярии военной информации. Тем временем Уильям Донован по прозвищу Дикий Билл, глава Управления стратегических служб (УСС) – американского разведывательного агентства во время войны, созданного президентом Рузвельтом в 1941 году, – нанял анализировать разведывательную информацию еще троих сотрудников Франкфуртской школы – Нойманна, Маркузе и Кирхеймера.

Маркузе говорил, что переехал в Вашингтон, «чтобы сделать все, что было в моих силах для победы над нацистским режимом». После войны коммунисты – критики Маркузе упрекали его за работу в организации, из которой потом появилось ЦРУ. «Если критики упрекают меня за это, – скажет он позже в интервью, – то это только показывает невежество этих людей. Они, похоже, забыли, что в то время шла война против фашизма и поэтому у меня не было никаких причин стыдиться своего ей содействия»{445}.

Будучи беженцами из Германии, эти трое обладали глубокими познаниями о враге Америки. В частности, Нойманн незадолго до того опубликовал «Бегемота», результат подробного научного исследования сути нацистской системы, пусть и написанный с неомарксистской точки зрения. В своем предисловии к «Секретным докладам о нацистской Германии: деятельность Франкфуртской школы в военное время» кембриджский философ Рэймонд Гойс предположил, что подобная «терпимость к интеллектуальным девиациям», позволившая использовать марксистские идеи для победы над фашизмом, контрастирует с «политикой близорукого интеллектуального конформизма» англо-американского мира в XXI веке{446}. Гойс имеет в виду, что Нойманн, Маркузе и Кирхеймер были наняты на работу по той причине, что обладали глубоким пониманием политической культуры противника – именно тем пониманием, которое, вероятно, не помешало бы во время вторжения в Ирак в 2003 году. Однако Буш и Блэр не позволили таким знающим голосам несогласных влиять на их «войну с террором». Франкфуртцы, напротив, бросили дерзкий вызов устоявшимся мнениям о нацизме. Они, в частности, поставили под сомнение идею Черчилля о том, что появление Гитлера можно объяснить «прусским милитаризмом» или «тевтонским стремлением к господству». Вместо этого они предложили более современное объяснение, указывающее, например, на серию соглашений между промышленной буржуазией и режимом.

Они также позволили себе сомневаться в стратегии союзников бомбить Германию вплоть до полного ее подчинения. В июне 1944 года Нойманн написал доклад, критикующий бомбардировки немецких городов. Нойманн считал их неправильными не потому, что это было негуманно, а из-за их контрпродуктивности. «Какими бы многообразными ни были последствия воздушных налетов для немецкого населения, они имеют одну общую характеристику, – писал он, – они поглощают все политические вопросы, превращая их в личные как на национальном, так и на индивидуальном уровне»{447}. Фактически это был марксистский анализ выгоды бомбардировок: Нойманн полагал, что страдающие от них немецкие гражданские лица поставят вопросы своего непосредственного выживания выше классовых интересов или необходимости свержения нацизма. Бомбардировки немецких городов скорее увеличивали риск продления жизни Третьему рейху вместо его окончательного уничтожения. Только спустя десятилетия выход в свет книг «Огонь. Германия под бомбами 1940–1945» Йорга Фридриха и «Естественная история разрушения» В.Г. Зебальда снял обет молчания с того факта, что шестьсот тридцать пять тысяч преимущественно гражданских лиц погибли, а семь с половиной миллионов остались без крова после того, как британские и американские бомбы были сброшены на сто тридцать один немецкий город. Теперь у нас есть возможность оценить силу предвидения в аргументах Нойманна о том, что на развалинах Гамбурга или Дрездена никто не будет думать об организации сопротивления нацизму.

Из всех франкфуртцев, помогавших Дяде Сэму, Нойманн интригует больше остальных, и не только потому, что во время войны он поставлял информацию советской разведке, знавшей его под кодовым именем Рафф. Рожденный в 1900 году в Катовице, в Польше, Нойманн в студенческие годы поддержал неудавшуюся революцию 1918 года в Германии{448}; позднее он, выучившись на адвоката по трудовым спорам, представлял профсоюзы и в конце концов стал ведущим юристом Социал-демократической партии Германии. В 1933 году, опасаясь ареста нацистами, он бежал в Британию, где учился в Лондонской школе экономики, в том числе у Карла Мангейма. В 1936 году присоединился к Институту в Нью-Йорке по рекомендации Гарольда Ласки из Лондонской школы экономики. Во время работы в Институте он не только написал «Бегемота», но и помог обеспечить поддержку проводимым Франкфуртской школой исследованиям антисемитизма со стороны Американского еврейского комитета.

Будучи заместителем главы Центрально-Европейской секции Исследовательско-аналитического отделения УСС, Нойманн имел доступ к секретной информации, поступавшей от американских послов, которую он любезно передавал Елизавете Зарубиной – советской разведчице, работавшей в США, с которой он познакомился через своих друзей – Пауля Массинга (социолога, имевшего связи с Институтом) и его жену Хеду, уже давно работавших на секретную советскую службу НКВД. После того как в 1943 году он принял американское гражданство, Массинги начали волноваться, что теперь, исходя из новых патриотических соображений, он перестанет передавать Советам информацию. Нойманн написал им ответ, где говорил, что своей главной обязанностью видит поражение нацизма и что «если появится нечто действительно важное, то я проинформирую вас без колебаний»{449}.

Высказывались предположения, что Нойманн мог быть советским шпионом, упомянутым в сверхсекретном докладе проекта «Венона». Рассекреченный только в 1995 году, этот доклад подробно описывал программу деятельности контрразведки с 1944 по 1980 год под контролем Разведывательной сигнальной службы Армии США, предшественницы Агентства национальной безопасности. Именно проект «Венона» позволил раскрыть советскую агентурную сеть, целью которой был занимавшийся разработкой ядерного оружия Манхэттенский проект, в результате были разоблачены Этель и Юлиус Розенберги, участвовавшие в передаче информации об атомной бомбе Москве и казненных в 1953 году. Однако предположение, что Нойманн при всей его приверженности марксизму был, как и они, предателем, выглядит нереалистично: едва ли он был двойным агентом; скорее всего, он просто считал своим долгом помочь странам-союзницам, среди которых был и Советский Союз, разгромить нацизм. В его понимании это не было конфликтом интересов. Тем временем, пока правительство США после разгрома Гитлера все больше фокусировалось на противодействии распространению советского коммунизма в Европе, у боссов Нойманна в Вашингтоне были, видимо, другие идеи. После войны он стал профессором политологии в Колумбийском университете в Нью-Йорке и помог основать Свободный университет Берлина. Этот университет, основанный в Западном Берлине на заре холодной войны, имел символическое название: в отличие от контролируемого коммунистами Университета Гумбольдта в Восточном Берлине, он был частью того, что американцы любили называть свободным миром. Конечно, скептики могут говорить, что такая деятельность была хорошим прикрытием для изощренного советского двойного агента, желавшего избежать участи Розенбергов и не хотевшего удаляться в угрюмое московское изгнание, как это произошло с некоторыми участниками кембриджской агентурной сети, выдававшей секреты Кремлю. Тем не менее ничто не говорит о том, что Франц Нойманн принадлежал к числу таких агентов.

Все трое – Маркузе, Кирхеймер и Нойманн – работали на УСС в качестве политических аналитиков. Они помогали устанавливать нацистов, ответственных за военные преступления, а также находить их противников, на которых можно было рассчитывать в послевоенном восстановлении. Юрген Хабермас как-то спросил Маркузе, имели ли их предложения в итоге какие-либо последствия. «Напротив, – был ответ, – те, на кого мы указали как на “экономических военных преступников”, были быстро возвращены на командные посты в немецкой экономике»{450}.

После разгрома нацизма Нойманн продолжил работу в УСС и участвовал в деятельности Международного трибунала по военным преступлениям в Нюрнберге под руководством главного прокурора Роберта Х. Джексона. Он исследовал деятельность двадцати двух подсудимых, в том числе Германа Геринга, считавшегося официальным преемником Гитлера, и его анализ лег в основу выдвинутых против них обвинений. Кроме того, Донован попросил его расследовать, какую цель преследовали нацисты, организовав гонения против христианской церкви. Нойманн и его команда пришли к заключению, что удар по влиянию церкви на людей, и в особенности на молодежь, был нанесен потому, что она представляла собой пространство сопротивления идеологии национал-социализма. «Нацистские заговорщики путем доктрин и практики, несовместимых с христианским учением, пытались ликвидировать влияние церкви на народ, и в особенности на молодежь Германии. Они открыто признавали своей целью уничтожить христианскую церковь в Германии и заменить ее нацистскими учреждениями и нацистской доктриной, осуществляли программу гонений на священников, церковнослужителей и членов монашеских орденов, которых считали противниками своих целей, а также конфисковывали церковную собственность»{451}.

Интересно, что Донован не поручил Нойманну и его людям исследовать другое, куда более разрушительное нацистское религиозное преследование – то, что закончилось сожжением двухсот шестидесяти семи синагог во всей Германии в «Хрустальную ночь» в ноябре 1938 года, – не говоря уже об уничтожении шести миллионов евреев.

9 июля 1946 года Адорно написал матери после получения телеграммы, сообщавшей о смерти его отца. Оскар Визенгрунд скончался в возрасте семидесяти семи лет после продолжительной болезни: «Есть две мысли, от которых я не в силах избавиться. Первая: я считаю смерть в изгнании, хотя это, конечно, благословение по сравнению с существованием там, особенно ужасной; также ужасно, что последовательность человеческой жизни оказывается бессмысленно расколотой надвое, что человек фактически не может прожить собственную жизнь вплоть до ее естественного завершения, а вместо этого причисляется к абсолютно внешней, навязанной ему категории «эмигранта», становится представителем категории и перестает быть индивидом… Вторая: когда умирает отец, ощущаешь собственную жизнь как кражу, оскорбление, как нечто отнятое у старого человека – несправедливость продолжения жизни, как будто бы скончавшегося человека обманом лишили света и дыхания. Чувство вины во мне невыразимо сильно»{452}. Но вина выжившего имела другую причину. Адорно выжил после Холокоста. В августе 1945 года, когда две атомные бомбы взорвались над Хиросимой и Нагасаки, положив конец Второй мировой войне, мир узнал о поставленном на промышленную основу уничтожении евреев в Освенциме, Треблинке, Берген-Бельзене, Собиборе, Майданеке и прочих лагерях.

В тексте «Minima Moralia», который Адорно писал как раз в то время, лагеря смерти представали неким извращенным выражением Марксова принципа обмена. Оно подразумевало фрейдистский перенос на другого того, что было особенно невыносимым для себя самого. И кульминация, и одновременное отрицание ценностей Просвещения: «Технология концентрационного лагеря сконструирована так, чтобы заставить заключенных походить на своих охранников, убитых – на убийц. Расовые различия доведены до абсолюта настолько, что могут быть полностью упразднены, в том смысле что ничто отличающееся просто не выживет»{453}. Для Адорно тем не менее Освенцим был не имеющим прецедентов ужасом: «Невозможно проводить аналогию между Освенцимом и разрушением греческих городов-государств, полагая, что речь идет всего лишь о постепенном повышении градуса ужаса, созерцая который можно сохранять присутствие духа. Несомненно, однако, что невероятные прежде пытки и унижения угоняемых в скотовозах людей отбрасывают слепящий мертвенный свет на далекое прошлое»{454}.

Продолжать мыслить так же, как раньше, было невозможно. В 1949 году, выведенный Освенцимом из душевного равновесия, ощущая не только вину, но и ответственность выжившего, Адорно возвращается из Калифорнии во Франкфурт. Здесь вместе с Хоркхаймером они будут философствовать в других обстоятельствах – на руинах западной цивилизации.