1

И опять он опоздал.

Прошел дождь, бежать было невозможно, но он бежал. Спотыкаясь, соскальзывая в вязкую грязь, добрался до тернуховского вокзала, подземный переход показался нескончаемым, лестница дьявольски крутой. Сверху в светлый проем вошли двое в обнимку, за ними старуха с желтыми цветами и оранжевым зонтиком. Посторонившись, Митин выскочил на платформу, ослеп от выглянувшего солнца, заметался, точно бабочка на освещенном окне. Глаза скользнули вдоль поезда, отбывавшего из Тернухова на Москву.

Опоздал.

Митин задохнулся, рухнул на скамейку. Стыд обжег лицо при мысли о Любке, ждавшей до последнего момента. Как же это, как он мог? Но если б кто-нибудь на свете знал, сколько всего он перемолол, отменил, сделал наспех, чтобы успеть!

И вот не успел.

После проводов дочери ему надо было в театр. Утром клятвенно заверил Катерину, что непременно будет к началу, поезд отходит в 18.30, премьера через час, и разговору быть не может – успеет. Впервые она играла такую неясную, можно сказать, даже скользкую роль в современной пьесе под названием «Утиная охота», с самого утра тряслась, как щенок, выползший из проруби, но сейчас, несмотря на восторженную нежность, которую он ощущал к ней в последнее время, сама мысль участвовать в премьерной сутолоке, отвечая на поздравления, понимающе осведомленные улыбки, казалась ему кощунственной. Что уж такого особенного, пытался успокоить себя, ну, опоздал. Бывает. Но дело было не в опоздании. Иногда тянешь воз, нагружаешь его с верхом, и вдруг наступает предел. Все валится, тебя перекорежит так, что и человеческий облик потеряешь.

Митин огляделся, взвешивая, что предпринять. Теплые сумерки шелестели цветущими липами, в привокзальном ресторане «Гранат» кто-то затянул под гитару: «Миленький ты мой, возьми меня с собой…» Он прислушался, забывшись. «Подъехать ко второму акту? – подумал, чуть успокаиваясь. – Заметят, обязательно заметят». Мгновенно он представил, как точно пришпиленный торчит в углу бархатного фойе, ярко слепит люстра, а его рассматривают, оценивают.

И опять он их не устроит. По их понятиям, совсем не таким должен быть друг у Кати Цыганковой, нет в Митине мужской представительности, весомости.

Действительно, чего нет – того нет.

Коренастый, с чересчур тонкой, вытянутой шеей и едва приметной курчавостью у висков, Митин любил просторные, с напуском свитера, из которых выглядывает ворот рубашки, и впору пригнанные немнущиеся брюки, чтобы не гладить. В лице его – с прозрачно-серыми, темнеющими к зрачкам глазами – чувства отражались непосредственно и мгновенно. Он не умел владеть собой и стеснялся этого. В детстве отец сердился, что мальчишка не пытается постоять за себя. Матвей старался преодолеть застенчивость, он рисковал, добиваясь самых трудных результатов; с годами у него уже выработалась выдержка. Но порой было что-то излишне откровенное, сострадательное в его непристальном, мимолетном взгляде, что заставляло собеседника испытывать неловкость. Теперь он легче сближался с людьми, и не верилось, что этот человек, только что заливисто смеявшийся, запрокидывая голову и хлопая себя по бедрам, вдруг тяжело каменел, угрюмо наливаясь гневом из-за какого-нибудь уличного происшествия или инцидента в метро. Видно, из послевоенного детства проросли эта чрезмерная сострадательность и болевая сопричастность, как и тревожная тяга Митина к странствиям, переменам и личной свободе.

С театральным у него почему-то не заладилось сразу. Не мог он примениться к особой психологии этих людей, которые, как казалось ему, привычно спокойно существуют в разных лицах не только на сцене, но и в быту. Невмоготу было перетирать время на бесконечные разговоры о привязанностях худрука Лихачева, о заваленных и удачных ролях, о конвертных ставках и съемках на телевидении. Он любил театр без кулис, из зрительного зала, один на один со сценой. Еще с детства, когда сидел на спектаклях великой Старухи Варвары Крамской. Если подъехать к финалу, к аплодисментам, подумал вяло, нет, скажут, спектакль его не интересует, а к банкету приплыл. С тоской он представил, как без него Катерина напьется, начнет высказываться, задевать мужиков.

Что, мол, пялитесь, я – свободный человек, веду себя как умею. Думаете, буду гоняться за этим Митиным? Ну уж нет. Гоняться я ни за кем не буду. Не пришел, а мне плевать!

Из «Граната» вывалилась компания с гитарами, продолжая петь про «миленького», потом голоса растаяли. Только один низкий, томящий звук еще долго тянулся из-за лип, и Митину все казалось, что это его зовут куда-то. Ладно, с Катериной как-нибудь обойдется, он объяснит ей про Любку. А вот с самой Любкой как быть?

Думать о дочери для Митина самое невыносимое. У него начинает сосать под ключицей, духота окутывает сердце, оно словно перестает сокращаться, а плавает, почти вгоняя в дурноту.

Не проводил! Бывают ситуации, которые себе никогда не простишь. Сегодняшняя – из этих. Даже если и без него все пройдет гладко: примут ее в больницу, положат в хорошую палату, и, как предполагают, сам профессор Романов ее прооперирует. Она ждала, одна торчала на вокзале, будто ребенок, за которым не пришли в детсад. Кто знает, как долго еще придется ей избегать сильных чувств, резких движений, и это – в девятнадцать лет! Не имел он права опоздать! Надо было все бросить: оформление застрявших бумаг по заявкам на авторские свидетельства, патенты, изобретения, нельзя было ждать начальство, добывать деньги для больницы, тетки Люси.

Рядом ощутил чье-то присутствие. Длинная, как фонарный столб, фигура маячила около него, помахивая кожаной сумкой. Смутившись, Митин решительно поднялся, споткнулся об урну, та гулко загремела. Тощий бледный малый лет двадцати трех, с обернутым вокруг шеи летящим шарфом, оглянулся и стал пялиться на него во все глаза. Митин еще споткнулся, уже нарочно (пусть думает, что не проспался дядя), и снова безвольно плюхнулся на скамейку. Черт с ним, с парнем.

У него еще был шанс вырулить с Любкой – давний его адресат, Ширяев из Дернограда. Тот соорудил электронно-лечебную установку «Экспресс», которая уже в эксперименте давала прекрасные результаты. С помощью Ширяева Митин надеялся «подстимулировать» Любку после операции, чтобы приспособить ее к нормальному существованию. Вспомнив про Ширяева, Митин успокоился. Вряд ли, подумал, такая девчонка, как его дочь, будет плакать, что не проводили, она небось и не помнила об отце. А о чем вообще Любка помнит в свои девятнадцать, разве он знает?

Самому ему было ровно столько же, когда они с Ламарой произвели дочь на свет, но тогда совсем другое время было!

Длинный парень подошел прикурить. Митин щелкнул зажигалкой, оттенив симпатичное лошадиное лицо, темные волнистые волосы и смеющиеся глаза. Парень поблагодарил и, как-то подпрыгивая и играя концами легкого шарфа, зашагал прочь. Прежде чем нырнуть в освещенный проход, оглянулся. Потертые джинсы, рубаха, завязанная узлом на животе. В точности как у Любки. Теперь и Митин поднялся. Дойдя до стоянки такси, он осудил себя за малодушие и надумал ехать в театр… «Что ж, – решил, – после спектакля заскочу на почту и дам Любке в Москву телеграмму». Его стал мучить голод, даже щей не перехватил в столовой, но об этом надо было раньше заботиться.

Машин на стоянке не было.

– Извините! – Откуда-то снова возник давешний парень, он жевал батон, выстукивая ритм деревяшками босоножек. – Вы, случаем, не родитель Любы Митиной?

– Можно сказать и так, – удивился родитель.

– А как еще можно сказать?

– К примеру: не ваша ли дочь Люба?

– А… – улыбнулся парень и чуть подался назад. – Значит, угадал.

Митин не сообразил, что делать с этим знакомством; преодолевая неприязнь, поинтересовался:

– Вы ее на вокзале видели?

– Естественно.

– И как? Как она настроена?

– Нормально.

Митину нестерпимо захотелось узнать, не ждала ли Любка отца, кто этот парень ей, откуда он взялся, но не спросил, удержался. Сразу же пожалел об этом, надо бы понять, как она восприняла его отсутствие на вокзале, но опять не спросил, что поделаешь, такой уж день – из него не выпутаешься. Вдали мелькнул зеленый огонек. Митин резво выбежал на дорогу, тыча большим пальцем вниз, такси притормозило, он открыл дверцу, оглянулся – парня уже не было.

Сидя в машине, Митин подумал: ну, пусть и вправду время, когда он родился, было другое, дом, мать, отец для него были всем миром, особенно в раннем детстве. Но и в более поздние годы тоже эти понятия были незыблемыми. Отец с матерью были всесильными чародеями, которые в любой несправедливости, детском безысходном горе могли все поправить, объяснить, и нарушенная гармония восстанавливалась. Было в них что-то прочное, надежное, может быть, тот неизбывный свет веры, который струился ему навстречу и окрашивал в солнечные цвета счастья все его детство. Веры в то, что мир и человек устроены разумно и родительское предназначение лишь в том, чтобы перелить накопленные за жизнь богатства в новый сосуд. Их сыну предстоит жить уже в мирную пору, все страшное, что они сами испытали, полагали они, – позади, растаяло вместе с эхом последних выстрелов отца под Берлином. Теперь, по их разумению, каждый должен был только напрячься, еще раз собрать в кулак волю, чтобы восстановить прежнюю жизнь, и все тогда покатится легко, без особой натуги. Много позже возникло у них некоторое беспокойство, казалась необъяснимой нарастающая тревога, рождение внутри мирной жизни каких-то непонятных очагов вражды, разрывающей прежние связи. Отец не связывал всего этого в единый узел, к тому же на матери сказалась сверхурочная работа с рентгеном в военном госпитале, начались неполадки с кровью. Родители посчитали это знамением судьбы и перебрались из столицы в Прибалтику. Как удалось отцу и матери уберечь Митина от потрясений, выпавших на их долю, – уму непостижимо! Но факт остается фактом. У него были на редкость счастливые два десятилетия – детство, школьные годы, начало института.

Для рождения Матвея Митина понадобилось чудесное, почти неправдоподобное стечение обстоятельств. Из рассказов отца (мать не любила воспоминаний) он узнал, что появился на свет в теплую июльскую полночь сорок четвертого под грохот орудийных залпов. Части Ленинградского фронта, где воевал отец, атаковав Псков, приступили к форсированию речки Великой, той самой, что, сливаясь с маленькой зигзагообразной Псковой, углом обрамляла величественный кремль, отражая в своих водах башню Кутекрома.

Их семье повезло дважды. В начале наступления на Прибалтийском фронте (потом наступление приостановилось на много месяцев после укреплений «Пантера», сооруженных неприятелем) Руслан Иванович Митин побывал в Москве по пятидневной командировке на заводе оборонного значения и несколько ночей провел дома. И девять месяцев спустя, за год до победы, по необъяснимому стечению обстоятельств, он оказался снова здесь, как раз в утро рождения сына. Много времени протекло, прежде чем он смог говорить об аде прорыва укреплений «Пантера», грохочущей лавине снарядов, летящих сверху, сбоку, отовсюду; о перекрывающих улицы упавших деревьях; о прикованных цепями к собственным пулеметам немецких солдатах, чтобы не пытались отступать…

Много лет подряд отец выезжал 23 июля на праздничные даты освобождения Пскова, участвовал в «маневрах», повторявших, как в натуре, форсирование Великой в память тех дней. Потом перестал, постарел.

На третий день после родов мать выбралась из палаты провожать мужа в часть. На московском вокзале, несмотря на жаркий летний день, Асю Валентиновну знобило, коленки подгибались. Когда ее руки обвились вокруг взмокшей шеи Руслана Ивановича, спрятанной под жесткой, попахивающей собакой шинелью, она думала лишь о том, чтобы не рухнуть, пока вагоны тронутся и исчезнет вдали весь состав. С тех пор Ася Валентиновна ненавидела провожания, на вокзал не ходила, отговариваясь занятостью.

Матвей повзрослел как-то сразу, между девятым и десятым классами, а студенческая жизнь и вовсе сделала его самостоятельным. Родители устроились в Прибалтике, он остался в квартире или жил у Старухи Варвары. С ней всегда было интересно. Знаменитая Старуха, актриса Крамская, вспоминала свои первые гастроли в «самом веселом городе мира» Одессе, где каждый второй – либо музыкант, актер, либо Ильф и Петров, и как она после триумфа в «Живом трупе» выходила двадцать раз на поклоны, а великий Орленев устроил в честь ее пир на взморье в ресторане «Аркадия». Она была неистощима в рассказах, бездетна, это она привила Моте любовь к переменам, дороге. Уже с шестнадцати лет в нем жило это упрямое желание одолевать пространство, ехать куда-то, в девятнадцать мнилась Ламара, затем – Любка…

Под Ригой у отца была интересная работа в объединении ВЭФ, матери дали кабинет физиотерапии в курортной поликлинике, но главное – родители жили круглый год у моря. До города рукой подать, каких-нибудь полчаса на электричке, а какое раздолье душе и глазам! Проснешься утром, пройдешь сквозь гряду высоких тонких, словно длинные опята, сосен, соскользнешь вдоль янтарно-дымчатой ленты дюн и топаешь по пляжу до станции.

Много позже, когда Митин остался один с маленькой Любкой, он стал приезжать к старикам регулярно, хотя и ненадолго. Привезет девчонку, сам поживет здесь недели две. Стоило ему проскользнуть в знакомую калитку, как его охватывало чувство нелепого блаженства – от вида высунувшегося из-за вишен зеленого домика с белыми резными ставнями и наличниками, с плотными сетками от комаров и кружевными жалюзи, от вида черемухи, скорее напоминавшей каштан – так ровен был шар ее завитых белоснежных волос, – от влажного блеска акаций, огораживающих дворик сплошным забором. И вот уже в высоком полукружье двери, точно картина в раме, возникнет красавица Реста – бело-рыжая колли, радостно задирая навстречу им голову в ликующем лае. Она чует их приближение заранее, спеша первой выразить любовь. А следом на пороге появляются старики. Матвей всматривается в их лица, с мучительной нежностью прочитывая все, что было с ними без него, как будто трогает руками время.

Потом Любка выросла, отпуск стал уводить Митина все дальше от домика в Лиелупе. С годами только усиливалась в нем страсть к дороге, узнаванию, преодолению, он писал старикам длинные письма, поначалу в подробностях изображая, как живут люди на свете и что он узнал нового. И как-то так получилось, что видеть их он стал все реже, наездами, с тоской наблюдая их неумолимое таяние раз от раза.

Все так. Но если бы ему сказали: завтра их не станет, они ведь тоже не вечны, завтра ты будешь старшим в роде, – он с ума б сошел от горя!

…Таксист яростно загудел, резко тормозя, – кто-то чуть не навернулся под колеса, – Митин очнулся, увидел, что близок к театру, уже пошла улица Короленко с массивными решетчатыми оградами старых тернуховских строений. Все же он обманет театральных. Незаметно, через служебный, пройдет внутрь, тихонько встанет позади публики и сделает вид, что давно смотрит, просто перед началом выходил покурить. В антракте он наведается за кулисы, чтобы его увидели. При мысли о встрече с Катей, как всегда в последнее время, на него нахлынуло чувство ликования. Митин попытался восстановить в памяти начало спектакля, первый ее выход, но вспомнил, что тогда, на прогон «для пап и мам», он тоже опоздал. И тут он взорвался.

Да что же это такое! Прекратятся ли эти бесконечные счеты его со временем, когда с утра, точно заяц на шнурке, он дергается, впрыгивая в автобусы, кабинеты, электрички, силясь выполнить обещанное! День еще не развернулся, а он уже опутан, подавлен безнадежным раскладом дел по часам и минутам. Если он задаст себе четкое, плотно подогнанное расписание, чтобы все было по плану, все успеть, то это еще хуже, душа его, словно окольцованная, молчит, мозг функционирует вяло. И вот итог, он совершенно выбит из колеи случившимся с дочерью. Во всем графике неотложных дел единственно важным оказались больница, предстоящая операция. Видно, он такой, другим ему быть не дано. Рождаются же люди с тремя почками, правым сердцем или левши. Вот и он родился с нетипичным ощущением времени, или вовсе у него атрофировано это чувство? Бывало, мать говорит: «Не надо пытаться вместить целую неделю в нормальный рабочий день. Отдайся чему-то одному, что больше всего волнует». Мать права, но не получается у него даже во имя главного переворачивать песочницу часов. Или все силы и уходят только на переворачивание.

Такси остановилось у служебного подъезда театра. Кругом стояли лужи, здоровенный дождь прошел и здесь. Из-за густо зашторенных окон над колоннадой лилась музыка. Веселая, танцевальная. Потом внезапно оборвалась. Пока таксист менял в киоске деньги, Митин вспомнил, как год назад за этой правой колонной, у боярышника, они с Катериной ссорились. Она была раздражена, старалась выбрать слова побольнее. В тот вечер в Ирине из «Трех сестер» она казалась уныло-однообразной, временами неврастеничной, и он сказал ей об этом.

– Театр не аттракцион! – Лицо ее пошло пятнами, жилистая шея напряглась, на глазах вскипели слезы. – Здесь все другое, но ты не хочешь этого замечать, вообще ты ничего не хочешь понять во мне.

– Хочу! – глупо защищался он.

– Театр… Театр… – Она не знала, что сказать. – Театр, если хочешь знать, – это неосуществленные возможности, это варианты жизни, которые человеку не выпадает прожить. – Она волновалась все больше. – В реальной жизни ничего не сотрешь резинкой, не выкинешь. Сожаления об ошибках бесполезны. – Она стремительно шла по улице, он – за ней. – Нет, все равно ты никогда не поймешь, ты существуешь в другом измерении. Здесь тебя все раздражает.

Митин молчал. Он не умел объяснить, что избегал театра не от равнодушия, скорее наоборот. Сидя в зале, он забывал, что перед ним воображаемый мир, для него все происходившее на сцене было реальным до чертиков, он испытывал сильнейшую нервную перегрузку, которая сказывалась потом несколько дней. Так было еще на спектаклях Старухи в детстве. Его мучило увиденное, оно снилось по ночам.

Расплатившись с водителем, Митин вошел в подъезд, ощущая полное несовпадение только что происшедшего на вокзале с атмосферой премьеры, ее электричества, волнующего напряжения. Так сходят с поезда в далеком городе, где давно не бывали, все надо вспоминать заново: расположение улиц, лица друзей, их отношения друг с другом и с тобой самим. Но через минуту все кончилось. Все, что было до этого. Митина, как лампочку, подключили к драматическим событиям чужой жизни, и он загорелся, затрепетал.

Конечно же две первые реплики в начале спектакля, страшившие Катю, были уже позади, но то, что происходило на сцене, было столь странно и близко, что Митин уже не мог отделаться от возникшего вдруг острого ощущения причастности к отношениям героев.

Пьеса под названием «Утиная охота» принадлежала молодому, внезапно умершему драматургу, ее долго не играли. Катя, любившая без памяти роль своей Веры, многого не могла понять из текста. На трагическую весть о кончине своего бывшего возлюбленного Зилова Вера реагировала в первой фразе роли по меньшей мере странно: «Такого я от него не ожидала. Он был Алик из Аликов». А минуту спустя она уже ерничала с друзьями погибшего: «Привет, Алики! Давно я вас не видала!» Но дело было в том, что обе эти реплики Вера произносит только в воображении Зилова, в его шуточно разыгранной сцене собственной смерти. Сейчас во все это Митин не мог вникнуть. Он отметил модный во времена действия пьесы шиньон на голове Кати, подчеркнуто развязную позу за столиком в кафе, он сразу же перестал отделять ее от малосимпатичной женщины, атаковавшей мужчин на сцене, неподдельно натянута была улыбка, глубоко заинтересованными и непростыми ее отношения с этим Зиловым.

Потом начался какой-то обед, который Зилов устраивал в честь своего начальника Кушака, добывшего ему новую квартиру, на торжестве присутствовали друзья, сослуживцы хозяина, а Вера наглела все больше, ее поведение граничило со скандалом.

– Смотри, Зилов, – говорила она, – найду себе другого.

Зилов. Сама найдешь или тебе помочь?

Вера. Спасибо, Алик, сама не маленькая.

Один из гостей. Слушай, что ты всех так называешь?

Вера. Как, Алик?

Гость. Да вот, Аликами. Все у тебя Алики. Это как понимать? Алкоголики, что ли?

Зилов. Да она сама не знает.

Гость. Может, это твоя первая любовь – Алик?

Вера. Угадал. Первая – Алик. И вторая – Алик. И третья. Все Алики.

Зилов. Понял что-нибудь?

Митину стало обидно за Катю, за ее наглую усмешку, ему виделось в Зилове, которого играл ее постоянный партнер, актер Ларионов (о ком она упоминала чересчур часто), что-то личное, давно ему знакомое, хотя он понимал, что Вера пристает к Кушаку от злого озорства и обиды на Зилова. Где-то сценическая условность разрушалась, ему начинало казаться, что и для Кати было нечто глубоко личное во всей этой истории с Зиловым, и, когда Кушак, уже разомлев, стал жарко обнимать ее, а Зилов только поощрял это, Митин взмок. Почему-то опять, еще более настойчиво, мелькнуло у него ощущение давнего соприкосновения с Ларионовым, что-то знакомое и забытое виделось в чертах светлобрового улыбающегося лица, что Митин старался подавить, но это не удавалось ему. Потом вдруг все отступило, он стер испарину со лба, увлекся действием. «Утомленное солнце нежно с морем прощалось… – зазвучало в последней сцене, – прощалось… прощалось». Как в полусне, он вспомнил: да, солнце прощалось с морем, это тоже уже было, – в ту пору танго было в сумасшедшей моде, в воздухе пахло жасмином, кружилась голова.

…Конец мая, в Лиелупе стоят белые ночи. Уже одиннадцать вечера, неправдоподобно светло, хотя куда-то за море сползал огненный шар солнца. По воде бежит розовый прожекторный столб, опустишь руку в воду – она розовеет. В это время совпало цвести буквально всему: в воздухе разлился аромат лилово-дымчатой сирени, летящих лепестков черемухи, льнущих к елям трав. Митин спешит вслед Любке и Ресте. Они рвутся к морю, точно их из клетки выпустили! Дочь останавливается, усаживается, поджав ноги, на лавочку, а Митин, закатав брюки до колен, вбегает с собакой в пляшущие языки волн, он кидает палку, Реста стремглав несется, гулко разрезая воду громадными лапами. С палкой в зубах она останавливается, в недоумении смотрит на Митина, потом на Любку – что дальше?

Потом они вместе сохнут на берегу.

…Воздух взорвался аплодисментами, занавес закрылся, потом снова открылся, вокруг разом заговорили. Митин поплелся за кулисы, ему до умопомрачения хотелось увидеть Катю. В антракте не пускали за кулисы, но во втором акте она не была занята. Митин прикинул, что помреж может «не заметить», как она выскользнет на часок, выходить из театра не полагалось. Но, как и все на свете, это правило нарушалось, иные актеры запросто пересекали задний двор и шли в «Серебристый ручей», месяц назад преобразованный в кафе из старой забегаловки, успевали опрокинуть по кружке пива, маскируемого под напиток «Байкал», и вернуться вовремя на очередную реплику. Официантка «Серебристого ручья», видавшая виды Аллочка, не удивлялась, когда посреди вечера в кафе возникала фигура белого офицера Ярового, который заказывал пива, а для отбивания запаха – кусочек малосольного. Малосольных огурцов вечером в кафе, разумеется, не бывало, но Аллочка добывала их из обеденного гуляша с пюре, к которому полагался ломтик огурца. Огурец она сохраняла, хотя прекрасно знала, что малосольный запаха не отбивает, а отбивает его только лишь постное масло или чайная заварка, поскольку ее муж, шофер, уж точно понимал, что, когда и у кого отбивает.

Отлучаться в «Серебристый ручей» Катерина отказалась наотрез, – по ее мнению, такая кощунственная мысль могла прийти в голову только человеку, ничего общего не имеющему с искусством.

– Чего еще от тебя ждать, – смерила она Митина взглядом, которым только что отшивала Кушака. – Странно, как это ты вообще высидел акт. Этот спектакль не для тебя. – Она бросила презрительный взгляд и как-то потерянно, скучно всмотрелась в его лицо. – Тебя, наверное, тошнит от всего этого?

– Да ты что? – отвернулся Митин от ее взгляда. – Будет настоящий успех. Увидишь. – Он виновато дотронулся до ее руки, не пробуя настаивать.

Катя прекрасно знала его свойство безраздельно погружаться в происходящее на сцене, никогда он не мог уйти даже с самой паршивенькой кинокартины, но идея удрать в «Серебристый ручей» и его вялый голос насторожили ее.

При выходе из гримерной Митин натолкнулся на актера Ларионова, который вблизи показался немолодым, с монетной плешью на затылке, в неглаженой рубашке. Митин ускорил шаг, отогнав настойчиво лезшее в голову воспоминание о какой-то встрече с этим человеком в другом жизненном измерении, надо было успеть поесть, чтобы после антракта сесть на собственное место. Аллочка предложила стакан томатного сока, винегрет, жареную печенку от обеда – «одномоментно», как она выразилась. Он на все сразу же согласился и через несколько минут, разморенный, чуть отошедший, почувствовал себя человеком. Но как только это произошло и он почувствовал себя человеком, так на него нахлынула эта тоска, как прежде, на платформе, в такси, в зале, унылое бессилие помочь дочери.

Он прошел в зал, занял свое место, пытаясь вникнуть в смысл происходящего на сцене, но мысли о Любке не отпускали, они снова понесли его вслед за ней, все острее, непереносимее, понесли вон из театра.

Ехать до Москвы всего полтора часа, но Митин и их не выкроил с утра, дел оказалось навалом, только днем он едва успел вскочить в отходящую электричку. Все равно, подумал, к Любке в больницу попаду к семи, ничего, авось пропустят. Он уселся в последний вагон, в самый конец, где было просторнее, можно вытянуть ноги, и попробовал кое-что прикинуть. Если ее прооперируют на следующей неделе, что предпринять дальше? Про такие дела он не умел думать, с этим было всегда страшно сложно, тягостно, вот Катерине, той, наоборот, надо все заранее, иначе она впадает в панику. Она ежедневно была чертовски перегружена, но почему-то больше всего ее заботило, как сложится лето или будущий сезон. Что толку знать? Кому это принесло счастье? Вот и Ламара отказывала себе во всем, чтобы хватило на потом, а этого потом не оказалось, ничего не пригодилось. То, что уже пережито, – хочешь или нет, это твой опыт, только он, как незримый компьютер, диктует тебе поступки, складывает отношения. С недавнего времени появилось у Митина это неудержимое желание перебирать накопленное, поднимать со дна памяти какие-то мимолетные эпизоды, фразы. В сущности, только память делает тебя разумным существом. Ему не хватало времени додумать что-то очень важное о памяти, но не стоило об этом. Надо было все решить с Любкой. Ведь операция может дать лишь частичный эффект – тогда и вовсе ей придется ограничивать себя во всем: в движениях, в занятиях.

Из тамбура в вагон вошли двое из Катиного театра, один, помнится, дружил с ней, пока на горизонте не возник Митин. Они помедлили у его скамейки, не узнали и прошли вперед. Митин облегченно вздохнул. Нет, от прошлого не уйдешь.

Допустим, с той же Катей. Многое складывалось по этой странной шкале соотнесенности с их общим прошлым. Были какие-то томительно-навязчивые моменты, как повторяющийся сон, которые мешали их отношениям.

Одним была смерть жены Митина, Ламары, Любкиной матери.

Он встретился с ней еще на первом курсе, попав в стройотряд, тут же женился; через год появилась на свет Любка, а через три месяца началось это наваждение, он влюбился, сбежал к Насте Линяевой, словно впал на год в беспамятство. Хорошо бы не возвращаться к этому куску жизни вовсе, выкинуть его из головы, но что-то тайное, как преступление, влекло его мысли, засасывало вновь и вновь в эту воронку, из которой едва выбрался. Видно, мешало то самое, о чем тосковала Катя, когда сетовала, что ничего из случившегося в твоей жизни не сотрешь резинкой. Месяца два после разрыва с Настей он выживал, отскребался от грязи, болел, потом вернулся к Ламаре. Та не умела упрекать, устраивать сцен, он был благодарен ей за это безмерно.

А еще через три года Ламара заболела, врачи после долгих исследований определили опухоль мозга. Она ходила на тяжкие процедуры, вроде бы помогавшие, потом снова наступило ухудшение. Так тянулось два года, потом она потеряла зрение, Митин оказался один на один со всем этим, он мало что умел в быту, натыкался на простейшие загадки, где что лежит, как сварить, как починить, она подробно, не уставая, объясняла ему, как найти, как приготовить, куда сходить. Пока не объявилась сестра Ламары – Люся. Она ухаживала за больной, растила Любку, но Митин все равно выматывался до потери сознания. Он пытался прибегнуть к новым врачам, те пробовали травы, физиотерапию, он платил за привозные препараты бешеные деньги, рисковал, но улучшения не наступало, только минутное облегчение. Ламару душили кошмары, голова казалась зажатой в стальные тиски, силы таяли, она уже не могла ничего делать сама. Они обрастали долгами, беспросветной захламленностью, стойкая бессонница стала постоянной спутницей Митина. Казалось, никогда уже ничего не образуется, все будет катиться по наклонной плоскости разрушения, опустошения.

Ламара умерла тихо, когда рядом никого не было, ее как-то торопливо схоронили, как человека, которого все вроде бы любили, но ждали его неизбежной смерти. На похоронах, в старом крематории, народу было мало, играли Шопена, которого она любила, Митин отвернулся, чтобы не видеть, как опускают гроб. Любку решили взять только на кладбище, когда будут захоранивать урну, через три недели. Когда гроб скрылся, Митин вышел из здания крематория, не оглядываясь, не видя расступавшихся перед ним родственников, друзей и уже новых свежих людей, пришедших к следующему покойнику, который ждал на очереди у входа на катафалке, прикрытом простыней. Дома народу набилось достаточно. Все жалели сироту Любку, а Митину говорили: отмаялся, не горюй, ты еще молодой. Женишься – не запылишься.

Митин пережил смерть жены, похороны, поминки много легче, чем ожидал. Он даже удивлялся своей холодности и тому, как покорно, не возражая, откликается на просьбы, вопросы, хлопоты. Он удивлялся: как, оказывается, непросто уйти человеку из жизни! Выбыть из квартиры, бесконечных бумаг, из сложных человеческих связей, в которых он был каким-то соединяющим звеном! Теперь это звено надлежало заполнить чем-то другим. Старики Митина были в отпуске, плыли на теплоходе по Волго-Балту – маршрут, только что открытый для туристов, он не стал их разыскивать. На неделю он переселился к Старухе Варваре, долгими часами просиживал над альбомами фотографий, где она – в ролях у Чехова, Шекспира и в булгаковских «Днях Турбиных». На чуть измененном гримом лице, в огромных глазах великой актрисы светилась грусть, блистало озорство, порой из полуприкрытых век струилось злобное отчаяние. Митин такого выражения у нее не знал. И суть была не в гриме. Само выражение глаз делало ее лицо почти неузнаваемым.

Старуха не докучала Митину разговорами о покойнице, вела себя, как всегда, шутливо, экстравагантно, капризно, порой кокетничая напропалую, как молодая. Митин смеялся, наслаждаясь ее обществом; во всем, что бы она ни вытворяла, была бесконечная доброта самоотдачи.

Но уже неделю спустя, когда он вернулся домой и впервые за два года отоспался, наступила глухая тоска. Оказывается, как ни жаждал его организм отдыха, покоя, как ни требовал естественной жизни без мучений и повседневной зависимости от состояния здоровья другого человека, привычку видеть ее, рассказывать ей случившееся за день нечем было заменить. Он ощущал изнеможение, полную неспособность двинуть пальцем, сделать шаг. Как будто аккумулятор отключили. В какой-то момент он понял, что тоскует по неволе, по клетке, по всем тем обязанностям, которые держали его в плену и были связаны с Ламарой. В его существовании образовалась брешь, казалось, не от самой потери драгоценного человека, а от отсутствия повседневно важных дел, с которыми была связана эта болезнь, грозившая смертельным исходом. С утра он знал, надо сделать укол, довести до уборной, затем бежать в аптеку, по дороге купить продукты и, пока Люся отводит Любку в детсад, успеть вернуться, чтобы впустить в квартиру медсестру. И так по минутам – питание, анализы, снотворное, обезболивающие. Он вспомнил, как причесывал ее с утра, невозможно было смотреть на спутанные, секущиеся, слипшиеся от пота волосы, еще год назад такие роскошные; как мыл ее тело по частям, пока она сидела на стуле со спинкой, укрывая простыней уже вымытые руки, плечи, живот. Теперь ничего этого было не надо. И Митину начинало казаться, что истинным в его жизни было только спасение Ламары и нужен он был только ей, а все остальное – второстепенно, может и не существовать в его жизни. Громадная, ничем не заполненная пустота ощущалась им как бессмысленность жизни, как остановившийся ход часов времени. И Митин, как многие тысячи людей до него и после, думал: для чего все это – усилия, терзания, тяга ввысь или падение, страсть, позор, срывы, если все равно твое пребывание на земле обрывается смертью и никто не сможет предугадать, как и когда это произойдет?

Сегодня все казалось далеким, неправдоподобным, чувство потери вроде бы миновало, жизнь взяла свое. Он окунулся в нее безоглядно, с наслаждением, ощущая свою необходимость кому-то, он видел свою цель в преодолении инерции, консерватизма, он лично принимал участие в «ускорении прогресса», как говорилось в высоких сферах. Но картины прошлого часто возвращались ночами и по вечерам, как отпечаток растения на камне, который исчезает под накатом волны и прервется, как только он высохнет.

Другой веревочкой, которая вилась уже из близкого прошлого Митина, было воспоминание о начале их сближения с Катей два года назад.

Они познакомились у Старухи, которая приехала в тернуховский Дом культуры с чтением своей композиции из Пушкина, Маяковского, Есенина, Цветаевой. Старуха согласилась на выступление, поддавшись уговорам Любки. Для Крамской уже трудно становилось играть в ежедневном репертуаре, самостоятельные вечера два-три раза в месяц пришлись ей по душе. Вроде бы и с публикой не расставалась, и не тянула из последних сил спектакль. Вечер поэзии или прозы собирал поклонников Крамской, искавших имя знаменитой актрисы на афишах, имя, ставшее прижизненной легендой. Появление ее в Тернухове вызвало сенсацию. После триумфально завершившегося концерта Старухе устроили прием. В громадном люксе гостиницы «Ока» было много цветов, шампанского, играли на гитарах и рояле, среди прибывших, знакомых и незнакомых, было много молодежи. Величественная и растроганная, Крамская восседала в кресле, очерчивая вокруг себя магический круг обожания. В разгар тостов Старуха подозвала Митина и сказала, что хочет познакомить его со своей ученицей и любимицей Катей Цыганковой, которая собирается бросить Москву и безумно ринуться вслед за «авантюристом», режиссером Лихачевым, ради глупой его затеи – преобразования тернуховского театра в экспериментальный театр молодежи. Поискав глазами в плотном кругу обступивших ее поклонников, Крамская не нашла Кати, тут же забыла о ней, отвечая брюнету с гвоздикой в петлице, требовавшему пригубить его шампанского.

Митин сразу же нырнул в смежную комнату, но и здесь наткнулся на гостей, среди которых различил знакомую ему актрису Лютикову с фоторепортером из местной прессы, снимавшим ее около молодой высокой женщины с медным отливом волос. Совсем еще юный репортер уж очень суетился перед незнакомкой, к ее медным волосам и прямым плечам не очень-то шло вырезанное на спине лиловое платье, открывавшее худые лопатки. Но длинная шея легко несла коротко остриженную голову, и Митина кольнула мимолетная острая заинтересованность. Подойдя, он спросил о ней у Лютиковой, та объяснила, что это их новая актриса Катя Цыганкова, приглашенная из Москвы латать дыры в «Трех сестрах», «Пигмалионе», «Оптимистической» после отъезда в Заполярье с мужем бывшей исполнительницы этих ролей. Очередной пунктик нашего Лихачева, пожала плечами Лютикова, хотя девка вроде бы неплохая, посмотрим. Между прочим, замужем, добавила Лютикова громко. Женщина обернулась, сбрасывая пепел с сигареты, и Митин увидел ее сбоку – поджарую, с узкими бедрами и впалой грудью, которая казалась еще меньше от привычки сутулиться. Она говорила мало, больше курила, рядом стояла рюмка коньяка, и было не понять, в каких она отношениях с этим, из газеты. Потом, когда достаточно уже было говорено, их познакомили, что-то она объясняла про Крамскую, стихи, публику, он отвечал. Уже не вспомнишь, как он убедил ее уйти, почему они оказались вдвоем в вестибюле на диване. Она вдруг оттаяла, заговорила про какую-то пьесу удивительно образно, захватывающе ярко. Он подивился ироничной резкости ее суждений, смутно почувствовал ненужность ему всего этого – пьесы, актрисы, ее властного возбуждения – всего, кроме нее, этой женщины, которая почему-то казалась ему неразрывно связанной с ним. Выговорившись, она замолчала, потом кто-то подходил к ней, в конце вечера она заинтересовалась его профессией. Невпопад обстановке Митин начал всерьез рассуждать о «ножницах», которые образуются между тем, что изобретается современниками, и воздействием этих изобретений на само время, он забылся, что-то втолковывал ей о стимулировании, предлагая усовершенствовать организацию научно-технического прогресса. Она терпеливо кивала, поддакивала, и он, с удивлением наблюдая себя со стороны, обнаружил, что впервые после смерти Ламары ощущает вкус живой жизни.

За стеной гости Старухи кого-то разыгрывали, заставляли искать спрятанное. Их с Катей уже ничто не касалось, они долго раскуривали друг у друга одну и ту же сигарету, потом доставали из пачки новую, она дотрагивалась до его руки, волос, дыхание касалось его губ. Потом они исчезли, ничего не сказав Старухе, почти силой он тащил Катю по переулкам, скверам и все говорил, говорил, как будто рухнула перемычка, сдерживавшая могучую реку. Глубокой ночью они подошли к его дому, она вроде бы не хотела этого, но не противилась, что-то в ней было безразличное к себе, нецепкое, и она осталась.

Утром наступило отрезвление. Митину не хотелось вспоминать о бегстве со Старухиного приема, о своей глупой тираде на научные темы, кощунственно нестерпимым казалось пробуждение их обоих в комнате Ламары, на том же месте, где она угасала и страдала столько дней. Митину хотелось перечеркнуть эту встречу, немедленно выпроводить Цыганкову – утром Катя увиделась непривлекательной, костлявой, от нее несло табаком. Томясь, он накинул халат, двинулся на кухню варить кофе.

– Покрепче, – сказала она вдогонку, жадно затягиваясь.

Он кивнул, с иронией отметив про себя, что о первой своей привычке она ему уже заявила.

Молча пили кофе, она – с наслаждением, небольшими глотками, после которых прерывисто курила, он – залпом, с отвращением.

– У меня такое чувство, – протянула она задумчиво, – что отсюда очень давно ушла женщина. И все же, вокруг все сделано ею, а ее нет. Странное какое-то чувство. Она оставила тебя?

– Она умерла.

– А… Тогда понятно. – Катя затушила окурок. – Что ж ты, совсем один? Все это время?

– Нет, – сделал он усилие. – У меня дочь. Она в Москве.

– Сколько ей?

– Семнадцать.

– Прости. – Она помолчала. – Тебе, должно быть, очень мерзко от всего этого…

– Ничего, – не слишком вежливо отреагировал он, с удивлением отметив ее проницательность и нежелание обольщаться. Впоследствии еще не раз он поражался этой ее способности глядеть на жизнь в беспощадном свете правды, обнажая ее глубоко скрытый смысл. Она всегда говорила то, что есть на самом деле. Ни больше ни меньше. И в отличие от него не врала, даже во спасение.

– Ты очень торопишься? – спросила она. – Не люблю спешить, когда к этому нет чрезвычайных причин. Выпьем еще по чашке, и я, пожалуй, двинусь. Меня ведь давно ждут.

– Кто у тебя дома? – спросил он из вежливости.

– Муж. – Она дала ему переварить сказанное. – Ты хотел принести еще! – Она протянула чашку.

– Да, конечно, с удовольствием. – Теперь, когда он осознал, что она не станет за него цепляться, напротив, их свидание чему-то мешает, ему вдруг захотелось спросить, увидятся ли они еще.

– Пожалуй, нам не стоит встречаться, – сказала она, опять словно отвечая на его мысли. – Мы не принесем друг другу счастья. – Она допила остаток кофе и протянула ему чашку. – А мне бы хотелось, чтобы ты был счастлив.

– Ты же знаешь, что мы встретимся, – проговорил он. – Разве тебе было плохо?

Она дернула худым плечом, усмехнулась.

– Честно? Мне – отвратительно. Главным образом, потому, что ты нервничаешь. Хотя к этому, поверь, нет никаких оснований.

– Ты чертовски наблюдательна, – не выдержал он и улыбнулся, – с тобой будет трудновато. – Он наклонился, впервые за утро целуя ее. – Когда притащу кофе, – он обернулся, – скажешь, что ты еще во мне отметила?

– Много чего, иди.

– Так какие ты еще сделала выводы? – вернулся он, подумав, что и ему не дано устоять перед искушением поговорить о самом себе.

– Многие, – уклонилась Катя.

– А все же? – Он отметил, что она успела накраситься.

– Ладно, – согласилась Катя и улыбнулась. – Но за это я попрошу глоток еще чего-нибудь. Ужасно выпить хочется. Вообще-то я безобразно много пила в последнее время, – виновато подняла она глаза.

Она выпила немного рижского бальзама (бутылка с сорокового дня Ламары, присланная его родителями), ничего другого в доме не оказалось.

– Может, лучше, если ты сам будешь задавать вопросы? – тряхнула она головой, и гладкие медные волосы разметались.

– Ну уж нет, говори что хочешь.

– Не буду сегодня. – Она хитро посмотрела на него. – Пусть подождет своего часа.

– Тогда тебе придется увидеться со мной еще раз, – засмеялся он.

– Тебе этого не захочется, если я скажу.

– Захочется. Скажи что-нибудь.

– Осуществился ты, – она подумала, – всего… процентов на двадцать пять.

– На пятнадцать.

– Не беда! Еще наверстаешь. – Она задумчиво помахивала пальцами. – Папы-то наши в двадцать лет уже писали историю, а у нас после тридцати – все только начинается. Так ведь? – Она рассматривала его сквозь растопыренные пальцы.

– Допустим. А дальше? – Он с нетерпением придвинул стул к ее креслу, невольно прижавшись к плечу. Плечо показалось мягким, нежным; где ж кости, подумал, ощущая возвращение вчерашнего интереса к этой женщине.

– Не покупай! – Она отодвинулась, потянулась в кресле, медленно обводя глазами стены, потолок, почти с тем же выражением, с каким смотрела на него самого. – Как это ты умудрился? Ни одной типичной для тебя вещи. Из этого следует, что тебе плевать на окружение и что ты… штучка.

Она засмеялась, потом встала, влезла в его туфли и, шаркая ими, отправилась в ванную. Он огляделся, впервые глазами постороннего человека рассматривая свою комнату. Вещи действительно были приобретены и выбраны Ламарой. Он даже мало ими пользовался. Работал не за секретером, в котором изящно выдвигалась стойка, а большей частью на тахте или в кухне – смотря по тому, где находились в этот момент остальные. И книги стояли на виду не те, которые нужны были ему в первую очередь. А для Ламары так много значил этот темный, отливающий смолой цвет мебели, который он не любил. Она утверждала, что солнце, заполняющее большую часть дня их комнату, пропадет, если купить светлую мебель. Для нее радостью были два кресла, обитые зеленым, и кресло-качалка, в котором она неизменно сидела у телевизора, смотря на экран, пока была зрячей, слушая звук, когда ослепла. Она гордилась тем, что по случаю достала их у какого-то покупателя, которому по записи выпал гарнитур с мягкой мебелью, и тот уступил из него два кресла. Митин же смотрел телевизор редко, присаживаясь на угол стола, спинку кресла или коврик на полу. Но если это случалось, то без остатка погружался в любую ерунду, не умея выключить телевизор. Эта ваза синего стекла, в которой при ее жизни не переводились цветы, теперь пустая и пыльная, казалась ненужной, как и набор кофемолок, кофеварок, миксеров, – все это было частью жизни Ламары, ее окружением, вкусом, второй натурой. Без всего этого Митин мог легко обойтись. Почему впервые он осознал это десять с лишним лет спустя, увидев комнату глазами случайной, в сущности, для него женщины? Случайной ли?

– С тобой опасно, – сказал он, когда она выходила из ванной. – Действительно, из твоих выкладок что-нибудь надо оставить на потом. – Он схватил ее в охапку, ощущая компрессную мокроту простыни, в которую она завернулась, магнетизм спрятанного под ней тела. – Еще слишком темно, чтобы разбегаться, – прошептал, разворачивая ее из простыни, как торшер из упаковки.

Она смотрела на него потемневшими, промытыми глазами.

– Ты что, и правда ни от кого не зависишь? Не страдаешь, когда тебя не понимают?

Митин много раз мысленно возвращался к началу их отношений, и то, как просто, без предрассудков, Катя пошла на близость, терзало его. Потом она рассталась с мужем, она никогда не говорила о том, как это произошло, никогда не ставила свой разрыв в зависимость от их отношений. Все устроилось, но перепады ее настроения, столь частое желание занять собой его психическое пространство, ее срывы после неудач в театре и пристрастие к выпивке, когда ее агрессивность часто приводила к скандалам, – все это окончательно не улетучивалось, хотя и забывалось, как только он ее видел. Как это ни парадоксально, его влекло особое очарование ее прямоты, ее упрямое желание поступать и думать по-своему. Даже в ее требовательности к людям, в неприятной манере говорить в лицо гадости обнаруживался ее острый, оригинальный склад мышления, столь необходимый Митину в его работе. Даже в срывах проявлялась незаурядность ее натуры – натуры, которую она в обыденной жизни не уставала разрушать. Порой ему казалось, что никогда уже Катя не сможет быть как все люди: не срываться, не пить, не разражаться бичеванием окружающего, никогда она не будет относиться к нему ровно, спокойно. И никогда он не в силах будет ничего изменить в их отношениях.

Как с этим быть? Примириться с тем, что именно такая женщина суждена ему, как другим суждены трудные дети или чересчур занятые собой родители? Порвать с ней, оставить Катю в покое – пусть ее судьба складывается по своим законам. «Кончится тем, – думал он не раз, – что она сама бросит меня. И будет права! Какой ей от меня прок?»

Сбежав тогда, после премьеры «Утиной охоты», он подумал о том же. Бросит она его, как пить дать бросит.

…Вагон кидало из стороны в сторону – знал же, что надо поближе к электровозу, – но все же ему удалось подремать, и, когда подъезжали, он уже не помнил ни своих мыслей, ни переживаний в связи с Катиным спектаклем. Он подумал о Любке, об обеих, вверенных ему судьбой женщинах, – они как-то вдруг сплелись в его воображении, – и решил: все образуется, надо только успеть до операции связаться с Ширяевым и переговорить обо всем с профессором Романовым – хирургом, к которому Любка ляжет на стол.

С невидными цветами, добытыми на вокзале, сильно опоздав, Митин примчался в больницу, когда часы посещения уже кончились. Ему удалось уговорить инвалида-старика в проходной, объяснив, что он прямо с поезда. Тот не поверил, но калитку отпер. В коридоре пятого этажа он еще издали увидел кудрявый шар темных Любкиных волос, потом ее фигурку, но почему-то в городском платье, без тапок и халата.

– Ты кого-то ждала? – виновато приник он к ней.

– Никого.

– Почему же без халата?

– Собралась пройтись.

– Погуляем вместе?

– Погуляем? – переспросила она, будто не поняв. – А… Ты спускайся в парк, я сейчас.

Она взяла у него цветы не поблагодарив; было ощущение, что она вообще не видела, что брала.

– Давай наоборот, – сказал он, – ты иди вниз, а я с врачом потолкую.

– Как хочешь. – Она кивнула. – Ты надолго в Москву?

– Увидим.

Он пошел в ординаторскую. Симпатичная медсестра с наведенными глазами и хвостом русых волос, торчавшим из-под белой косынки, говорила по телефону, при его появлении она быстро, закругляясь, зашептала что-то в трубку. Оторвавшись, на его вопрос ответила, что профессор оперирует по средам и пятницам, остальные врачи бывают ежедневно, в 431-й – лечащий врач Завальнюк Юрий Михалыч, ординатор Романова, он сегодня дежурит, но сейчас уехал встречать поезд. Должен скоро быть.

– А захочет он так поздно со мной говорить? – засомневался Митин.

– Обязательно, – улыбнулась сестра. – Встретит проводника с лекарством из Прибалтики и появится. Извини, – сказала она в трубку.

– На вашу ответственность, – улыбнулся в ответ Митин.

Он спустился в парк, прошел вдоль обеих аллей. Любки нигде не было, и людей было немного, последние посетители фланировали по дорожкам со своими ходячими больными, перевязанными, загипсованными. Он сел на одну из скамеек, наблюдая. Пахло отошедшим зноем, отцветающим разнотравьем, тянуло легкой гарью от костра за оградой. Запахи его детства.

Если бы Митин был писателем, для него самым интересным было бы монтировать разные куски времени. Сравнивая одно с другим, сопоставлять прогнозы и планы – с итогами. Ему нравилось соединять концы провода, по которому бежит ток времени, унося с собой события, старый быт и формы жизни, образуя новые, иногда начисто опрокидывающие все предсказания. Он часто задумывался над тем, что было и что стало, о чем мечталось и что сбылось. Например, как странно и ново было глядеть на фотографию их класса и вспоминать. Что осуществилось из того, что каждый предполагал, придумал, любил или не любил? Девочки-близнецы умерли от какой-то наследственной болезни, не дожив до тридцати, можно ли было представить себе это в школе, даже в страшном сне? Или предположить, что вот этот прилизанный тихоня и ябеда с ярко-синими глазами, которого однажды они решили проучить, заставив в уборной подтереть пол, на который дружно помочились, что именно он, склонивший прилизанную голову к их ногам, проскочит сквозь три последних класса, поступит сразу на второй курс физмата, окончит университет с несколькими опубликованными работами, в двадцать восемь станет доктором наук? А Вовка Жилин, который уехал работать на ледовую станцию врачом и один спас группу от смертельного кишечного заболевания? Миллионы слышали по радио фамилию Жилина, восхищаясь отважностью, риском, и не знали, что в классе это был самый дотошный, железно правильный парень с точно обозначенным графиком занятий и без малейших романтических порывов. А сам Митин, который мечтал служить в зоопарке, – можно ли было представить, что среди сотен заявок на технические новшества он будет выискивать подлинные изобретения, надеясь на открытие, а потом долго биться за право на внедрение и признание, бесконечно уточняя данные по справочникам, патентным библиотекам?

Монтаж кусков времени лучше всего обостряет память, шлифует опыт, заставляя тебя анализировать. К примеру, вдруг открываешь для себя, что для душевного опыта не всегда существен повод, событие, человек, но всегда – сила вызванных ими чувств и поступков, след, который они оставили. Допустим, как смешон он был в истории с Настей и слепо бы разглядел, что к чему, но велики и подлинны были его страсть, отчаяние, отозвавшиеся впоследствии кровотечением. Кроме того, сопоставление дает тебе реальную картину старого и нового. Жизнь поменялась во всем, думает он, то, что пять лет назад волновало, захватывало с потрохами, теперь ушло в небытие. Разве дело просто в смене поколений, их особенностях? Порой как волна накатит – всех охватывает лихорадка, интерес к чему-то небывалому, чего еще не было, а потом смоет все дочиста, накатит новая, поднимет на гребень совсем иное. В начале шестидесятых все стронулись с места – в горы, на плоты, на новые стройки, как всеобщее помешательство. Куда-то ехать, что-то узнавать, порывать со старым, оставлять насиженное, накопленное. С самим Митиным это началось лет на пять раньше, чем с другими. Он выглядел тогда просто чудаковатым парнем, никто из его ребят еще не заразился этой болезнью, а он уже несся куда-то в Якутск, Усть-Неру или Владивосток, потом вдруг выучивал иностранный язык или увлекался йогой, а затем так же внезапно обо всем этом забывал, отсекал, начиналось новое. Будущий полярный хирург Вовка Жилин ему говорил: «На кой тебе йоги, северная деревня, где обжигают горшки, тебе же это никогда не понадобится, чистая потеря времени!» А он не умел высчитать, что понадобится, что пригодится, разве можно узнать точно? Понадобилось ли самому Вовке Жилину на ледовой станции то, что он в классе собирал бабочек? Ему бы тренировать организм, практиковаться в больнице. А Машке Прониной? Пригодился ли ей венгерский, который она долбила, надеясь написать работу о творчестве Аттилы Иожефа? Месяцы, которые теряла на этот сложный язык, она могла жить в полную силу молодости, танцевать, флиртовать, открывать неведомое. Она не поехала в Венгрию, ничего не написала. Она родила через год двойню, и ей показались ненужными наука, венгерский, даже дружба с одноклассниками. Самым важным и жизненным оказались для нее только дороги из кухни в спальню, из дома в консультацию, от телевизора на рынок.

Митин отодвинулся, заметив пару, подошедшую к его скамейке. Женщина с перевязанной шеей что-то взволнованно внушала спутнику. Митину стало неловко, он привстал, уступая скамейку, но они замахали, обиделись. И уселись как-то на краешек. Через минуту Митин был полностью ориентирован в их проблеме. Дочь не хочет поступать в институт, устраивается на курсы в торговую сеть, – родители против. Типично, подумал он. Массовый интерес людей тоже сместился. Когда он поступал в университет, на каждое место мехмата претендовало пятнадцать-восемнадцать человек. Те, кто в июле провалился в университет, шли в августе сдавать экзамены в МАТИ, МАИ или ИЗМИИТ. На некоторых факультетах там было проще. Молодежь уважала физиков, поклонялась лирикам, презирала экономику и сферу обслуживания. Теперь и на мехмат может оказаться недобор, технари вышли из моды, а вот на психологический, куда Люба поступала, было двадцать человек на место. Невероятно! Еще больший конкурс – в архивный, торговый… А наука взрывается неслыханными открытиями, последствия которых трудно предугадать, прогресс ускоряет свое движение в самых неожиданных местах. Значит, мир становится объемнее, сложнее, многозначнее. Но человек-то! Становится ли он умнее, лучше? Меняется в нем что-либо принципиально от того, идет он в стоматологи или в инженеры?

Сейчас он улыбнулся, вспомнив реакцию Любки, когда он пытался найти объяснение перекачки интересов из одной сферы в другую размером заработка.

– Ты что, с Луны свалился? – засмеялась она, дразня его острыми зубками и пританцовывая. – Только круглые идиоты живут на одну зарплату.

– Значит, я идиот. – Ему не шутилось. – И страна существует за счет идиотов.

– Ага, – сказала она, начиная пританцовывать сильнее.

– Ладно, – махнул он рукой. – С тобой все ясно!

– Мотя, – произнесла она почти с грустью, – ты живешь в мире духовных ценностей, поэтому тебе не понять. Идет обмен натуральными ценностями.

– Ну уж!

– Сервант меняют на место в том самом архивном институте. – Она уже отвернулась от него. – Стиральные порошки иранского происхождения – на билет на хоккей, а премьеру во МХАТе – на консультацию видного гинеколога. Вот так, Мотенька.

– Я лично с этим не сталкивался, – сказал он мрачно, подумав, что эта сопля уже знает о гинекологе.

– Да, милый, – отозвалась она уныло. – В этом твоя главная прелесть. Ты никогда ни с чем не сталкиваешься.

У нее развилась эта неинтеллигентная манера переходить на личности. Конечно, он понимал, что ее выпады имели под собой другую почву, не стоило в это углубляться, иначе Митин неизбежно получил бы в ответ ее действительный счет к отцу. Он отступал, счет был слишком велик. «Ни с чем не сталкиваешься» – это значило: «Ты ничего про меня не знаешь», – вот что это значило. Он и вправду недостаточно вникал в ее жизнь. Что из того? Его родители тоже мало им занимались после семнадцати, а все обошлось, даже пошло на пользу. Их воспитание свелось к тому, что они привили ему любовь к знаниям и чувство справедливости. Если человек умеет быть справедливым к себе, говаривал отец, тогда все в порядке. Он и к другим будет таким же. Но Любка-то – девочка, думал Митин, ты все в разъездах, времени всегда в обрез. Впрочем, на главное у каждого всегда найдется время. Все зависит от того, что считать главным.

– Вы Любу ищете? – неожиданно окликнула его светлая, с ямочками на щеках молодая женщина. – Можем помочь. Мы из ее палаты. – Она показала на свою спутницу, красивую брюнетку. Больничный халат сидел на той как хорошее платье, прямая спина, изгиб шеи, подбородок делали ее похожей на танцовщицу.

– Не стоит, – вяло улыбнулся Митин. – Врача караулю, будет с минуты на минуту.

– Понятно, – кивнула блондинка с ямочками не улыбаясь. – Ждем вас в палате после визита к врачу. – Она вильнула подолом халата, и обе упорхнули.

Не угодил! Что поделаешь, в последнее время он никому не может угодить.

Он глядел им вслед и думал: пусть в понятие «экономия времени» входит отбор главного для тебя. Но в каком смысле? И что в тебе выбирает это главное – ум, тело, душа? Расклад обстоятельств, гены? И всегда ли одно и то же? В какой-то период главным для Митина был двор, затем – уход за животными в зоопарке, конкурсы по математике. Но сквозь все это тянулась нить неудержимого желания знать. Еще это, еще это! Все вместе соединилось теперь для него в работе с патентами, хотя началось всего лишь с головоломных задач на конкурсах. Ведь, в конце концов, Эйнштейн был скромным работником патентного бюро, в том самом 1905 году, когда сделал открытие, перевернувшее все представления о времени и пространстве. В абсолютности времени никто до него вроде бы особенно не сомневался.

– Вы ко мне?

Доктор Юрий Михайлович Завальнюк оказался плотным молодым мужчиной с сильными руками, мощными шевелюрой и плечами, со спортивным румянцем на щеках. Должно быть, по утрам бегает или занимается карате, отметил Митин. Женщины таких любят.

Завальнюк протянул руку, заговорил неожиданно тихим, сипловатым голосом, как будто берег связки. Они поднялись в ординаторскую. Было видно, что хирург страшно устал, скрывает это перед посетителем, ну конечно же с утра оперировал, потом обход и еще этот поезд, который он встречал, а впереди ночь дежурства.

– Рад, что приехали! – Поняв, кто перед ним, он усадил Митина в ординаторской. – У нас тут накурено, что поделаешь. Все бросаем курить, но пока никто еще не бросил. Хотите? – Он извлек из ящика стола пачку «ВТ», губы растянулись в добродушную улыбку. – Осталось кое-что уточнить, но в принципе все решено. Будем оперировать.

– Диагноз подтвердился? – жестом отказался Митин от сигарет. – Откуда это у нее? Ведь была абсолютно здоровая девочка.

– Перенесла ангину или воспаление легких на ногах. – Доктор пожал плечами. – Разные могут быть причины, потом ревмокардит, образовался рубчик – он раздражает проводящие пути, становится источником патологических импульсов… – Хирург замер, потер лоб, словно не мог совладать с мыслями. – Оперирует профессор Романов, я буду ассистировать. Дмитрий Федорович уезжает в зарубежную командировку через неделю, так что не позже будущей пятницы. Хотя, повторяю, не все до конца ясно. – Он вдруг остро посмотрел на Митина, цепко вбирая оттенки чувств на его лице. – Не ожидал, что вы такой молодой. – Он резко отбросил окурок. – Дочка-то ваша уже взрослый человек. Даже чересчур.

– В каком смысле? – насторожился Митин. Ему не понравился комплимент по своему адресу. Доктор сам был чересчур молод.

– Никого не признает, все берет на себя. В жизни это пригодится. – Завальнюк вдруг оборвал себя. – Что вас еще интересует?

Митин не понял, что именно имел в виду Завальнюк, говоря о взрослости Любки, он хотел конкретности деталей, когда к ней пустят, что принести, нужна ли сиделка, но спросил только, можно ли будет побеседовать до операции с Романовым. Завальнюк от прямого ответа уклонился: мол, возникнет такая необходимость – побеседуете, но пока не о чем беспокоиться, все идет нормально, просто уточняется свертываемость крови.

Поблагодарив, Митин двинулся к двери, поняв, что Завальнюк неоткровенен, смертельно устал, а у профессоров, как видно, абсолютно не возникало желания разговаривать перед операцией с отцами своих пациентов. Краем глаза он успел зацепить доктора, мотнувшегося к телефону и уже забывшего о посетителе. Задержавшись у двери, пытаясь вспомнить что-то важное, что не спросил, Митин услышал:

– Ваня! Алло! – Завальнюк форсировал сиплый голос и орал в трубку. – Значит, записывай! Получил всего двадцать пять бутылок. Вам мы можем на отделение выделить только четыре, но мне обещали, что на будущей неделе подкинут больше. Имей в виду, им нужны наши кривые диагностики сосудов при операциях тромбофлебита. И методику сшивания. Что? А ты заставь! Где тебе людей взять? Пусть чертят те, кто не на картошке! Понял? Пока!

Митин прикрыл дверь, зыбко скользнула мысль: методика сшивания. У него лежала заявка из Норильска от какого-то Кисликова, патентовавшего клей БР. Он уверял, что БР скрепляет кровяные сосуды диаметром не свыше полумиллиметра. Возможно, что и так, но заявка неправильно оформлена. Митин нахмурился, вспомнив, сколько времени, сил и средств уйдет на переоформление. Их всегдашней бедой были эти затяжные консультации, объяснения в связи с неправильно выраженными формулами изобретения. В какую круглую сумму могло бы вылиться сокращение оформления!

В палате Любы не было. Блондинка с ямочками делила клубнику на равные порции, еще одна, с лицом высохшим, как жухлый орех, разрезала кулебяку. Не догадался, заныло в груди Митина, не догадался принести чего-нибудь домашнего, жалкие цветочки прихватил. Он бегом спустился в парк, на первой же скамейке увидел Любку. Рядом с двумя забинтованными мужиками – один разлил поллитровку по стаканам, и все трое тут же их опрокинули.

– Хотите? – предложил высокий лысоватый парень, заметив, как дернулся навстречу Митин. – У нас тут еще на донышке.

Внутренне закипая, Митин выпил остаток. Березовый сок! Господи, хоть скандала не придется устраивать. Любка помахала парням рукой, пересела с отцом на другую скамью.

– К ним спешила? – приревновал он, вспоминая, как она торопилась ускользнуть.

– Спешила? – Она будто удивилась. – Что тебе сказал Завальнюк? – Любка махнула рукой. – Впрочем, что он скажет… Все они говорят одно и то же. Лучше бы уж поскорей! – Она вдруг сникла. – Кошмарней нет этой неизвестности. Двоих в палате уже прооперировали. – Она замолчала, думая о своем.

Митин расстроился, ему хотелось найти какие-то важные, настоящие слова, тут он увидел медсестру, совсем перепугался, что выгонят, посмотрев на часы, ахнул.

– Небось опаздываешь? – тут же засекла его Любка. – У тебя ведь навалом дел в Москве?

– Операция на будущей неделе, – быстро сказал Митин. – Сам профессор будет оперировать.

– Знаю. – Она спокойно достала из халата сигареты, зажигалку. – Что-то выясняют, не пойму что. Он тебе не говорил?

– Нет. – Он отвернулся, чтобы не видеть, как она курит. Для него это не было новостью, но сейчас, с ее сердцем…

Когда он впервые наткнулся на окурки, растыканные повсюду в доме, почувствовал запах табака, он прямо зашелся от негодования. «Успокойся, – покраснела Любка, – я вовсе не исключение, девчонки из медицинского давно курят». Она отодвинула сигареты, но на другой день прятаться не стала.

– Значит, Романов? – задумчиво протянула Любка. – Это хорошо. А то он должен был ехать за рубеж, опытом обмениваться. – Она наматывала прядь волос на палец. – Уж скорее бы! – повторила с тоской.

– Завтра приволоку тебе чтиво хорошее. А что из еды хочется?

– Жаль, – сказала она, думая о своем.

– Что? – Он не понял.

– Жаль, что эта командировка Романова так скоро. – Она загасила сигарету, ища, куда бросить окурок.

– Главное, что он прооперирует. А потом, у меня есть в запасе один вариант.

– Ошибаешься, операция – это еще не все. – Любка поднялась. – Сыро, пойдем. – Она внезапно побледнела, осунулась. У двери палаты протянула руку. – Тебе, пожалуй, не надо входить. Когда ты теперь появишься?

– Я же сказал, завтра. – Он удивился. – Детективы прихвачу. И чего-нибудь вкусного.

– Лучше в субботу, – возразила она. – Посещения с четырех.

– Как скажешь. – Он обиделся.

Она помахала ему, потом вспомнила:

– Знаешь, принеси шоколада, блок сигарет, только хороших – «Мальборо» или «Аполлон». И какую-нибудь бутылку фирменную.

– Еще чего!

– Надо, надо, – подтвердила Любка. – После операции и анестезиологу, и сестрам в реанимационной, и санитарам. – Она чуть задумалась. – От анестезиолога вообще очень многое зависит.

– Конечно, – заспешил он. – Обо всем подумаем после операции. – «Фирменную», – с раздражением повторил про себя.

– Мотя, – она кисло усмехнулась, – это надо не после операции, а до. Здесь больные относятся к персоналу как к донорам или спасителям. Не жмись, папуля, ведь они копейки получают!

– Я ж не об этом! – Митин вынул из бумажника все имеющиеся в наличии купюры. – Возьми вот…

Он вышел, недовольный встречей, неожиданным отказом Любки увидеться завтра, он не знал, что с собой делать, как распорядиться неожиданной свободой. Обдумывая ситуацию, он медленно брел к воротам, мимо пустого разнотравья вазона, пахло розоватой кашкой и полынью. Теперь он различал вдали меж берез множество банок, подвешенных к стволам. «И родина щедро поила меня…» – вспомнилось. И вдруг нахлынула, до помутнения в голове, неистовая жажда отдыха, жажда расслабиться хоть на мгновение, отключиться от всех этих фирменных сигарет, предстоящей операции, от Романова с его загранкомандировкой и Завальнюка с его оценками и кривыми диагностики. Нырнуть в березняк, вдохнуть сырую предвечернюю синеву, запахи лета, расправить мышцы, вбирая озон в усталые легкие. Ведь были у него планы провести отпуск с Катькой на озерах, питаться выловленными окуньками, жариться на солнце в натуральном виде и слышать ее голос, в котором будто потрескивают горящие поленья. Да, были планы, да сплыли, куда денешься! С отпуском, как и со всем прочим, теперь полная хана.

У больничных ворот Митин приостановился, собираясь с мыслями. Старуху не застать, она репетирует после семи. Можно смотаться к Ширяеву, если успеть на автобус, отходящий от Химок на Дерноград. Конечно же! Повеселев, он устремился к воротам, не обращая внимания на девичью фигуру, стремившуюся серой мышью прошмыгнуть мимо него. Видно, и эта девушка чего-то не хотела упустить в жизни, но сторож выловил ее в воротах и вернул обратно.