Триптих из воспоминаний
Триптих из воспоминаний
I
Вспоминал о своей первой поездке в Питер в 1966 г. Во время зимних каникул, учась в Иркутском университете, решил махнуть на берега Невы, — пробить окно в Европу. Прилетел в Ленинград вечером. На улице минус 10 градусов. Пронизывающий ветер при сырой мерзкой погоде, мокрый снег. Полный контраст сибирским роскошным снегам и морозам так морозам. Приехали в город, когда уже стемнело. Моя соседка по автобусу — сердобольная женщина поинтересовалась, знаю ли я Ленинград. Когда узнала, что я из Улан-Удэ и в первый раз здесь, забеспокоилась.
— У вас есть где остановиться? — спросила она.
— Да, есть друг отца. Я позвоню ему.
— Нет, что вы будете глядя на ночь искать. Лучше остановитесь у нас. Переночуете. А утро вечера мудренее.
Я согласился. С благодарностью вспоминаю эту женщину, хотя имя ее и не запомнил. Действительно, свет не без добрых людей. Так человеческим теплом встретил меня город на Неве.
Я целыми днями пропадал в Салтыковке. Читал редкие книги, но особенно литературу о Монголии, ее истории, религии. Открыл для себя буддологов Щербатского, Ольденбурга, Ковалевского. Перелистывая журнал «Восток», издаваемый в 20-х годах, наткнулся на стихи тибетского поэта-отшельника Миларайбы в переводе Б. Я. Владимирцова и с его предисловием. До одури впитывал в себя все, что хлынуло на меня. Не успевал записывать, но знал одно: это мое, родное, завещанное. Помню свой стих, сочиненный тогда, под шелест пожелтевших от времени страниц:
Восток загадочный и мудрый…
Какая странная отрада
читать таинственные сутры
в читальных залах Ленинграда.
Так на берегах Невы открылось мне окно в Азию.
II
В начале семидесятых, будучи в Ленинграде, заглянул в Казанский собор. Меня встретил В. Монтлевич, он был хранителем буддийского уголка, который чудом уместился в недрах огромного Казанского собора. Здесь теперь размещался музей истории религии и атеизма. По винтовой лестнице мы поднялись наверх, и в помещении, сплошь обставленном буддийскими экспонатами, мне открылся мир восточных святынь, уцелевший от воинствующих безбожников тридцатых годов. Бронзовые лики тибетских богов, их гневные и милостивые ипостаси, рай Сукхавади с распускающимися цветами лотоса… Все это я видел впервые — настоящие шедевры буддийского искусства, наследие мастеров прошлого, преданное забвению из-за идеологических соображений. Я дал Монтлевичу свой улан-удэнский телефон по его просьбе.
Год или два спустя мне позвонили из органов КГБ. В первый раз в жизни мне пришлось переступить порог этого заведения, окнами на площадь Советов. Тогда я работал в газете «Правда Бурятии», собкором по Баргузинскому и Курумканскому районам. Сравнительно молодой, крепкого телосложения сотрудник, читая на моем лице недоумение, осторожно спросил, не знаю ли я шамана по имени Халтагар боо, живущего в Курумкане. Я ответил отрицательно. Тогда, после некоторой паузы и ничего не значащих слов последовал вопрос о В. Монтлевиче. Я рассказал о нашей встрече в Ленинграде и не более того. Видимо, сотрудник ожидал большего. Как потом я понял, В. Монтлевич привлекался по делу Б. Дандарона как последователь его учения. Этот процесс имел большой резонанс в Улан-Удэ. Тогда, видимо, и собирали компромат на Б. Дандарона и его учеников.
III
В годы учебы в аспирантуре Московского Института востоковедения АН СССР (1972–1975 гг.) меня часто тянуло в Питер. Здесь учились моя сестренка Галя, на восточном факультете ЛГУ, а несколькими курсами старше — Федя Самаев, мой земляк. Я часто заходил к ним в общежитие, общался с ними.
Как-то стоял у окна в ноябрьский серый вечер рядом с сестренкой-первокурсницей. Немилосердно лил дождь, солнце уже который день не вылезало из туч. Вдруг слышу от неё: «Погода шепчет, найди и выпей». Ошеломленный, я ничего не сказал, но потом понял, что это расхожее питерское выражение, употреблявшееся по случаю метеорологических особенностей города на Неве.
Иной раз я останавливался в общежитии у Феди Самаева. Он был сильно увлечен тибетологией. Его глаза всегда вспыхивали, когда начинал говорить о своих востоковедных пристрастиях. Очень гордился тем, что он бурят. «Это для меня как визитная карточка, — признавался он. — Доржи Банзаров, Галсан Гомбоев, Гомбожаб Цыбиков, Цыбен Жамцарано — они проложили дорогу для нас через Питер на Восток. А наши бурятские ламы, один Агван Доржиев чего стоит».
Как-то раз (дело было к лету) мы втроем: Федя, Галя и я по моему предложению решили съездить на Елагинские острова, где рядом находился буддийский дацан, основанный А. Доржиевым. Само здание, построенное в тибетском стиле, высилось как памятник тем, кто его создал. Со странным, смешанным чувством гордости и печали я, точнее, мы совершили гороо вокруг дацана, в котором размещался какой-то зоологический (?!) институт. «Но храм поверженный — все храм», — почему-то вдруг вспомнились лермонтовские строки.
По одному из мостиков мы перешли на остров, где находилась лодочная станция. Покатались в лодке, пообедали в буфете. Звучала музыка, питерцы гуляли — был выходной день. Сквозь молодую листву липовых деревьев и хвою высоких лиственниц виднелась кровля буддийского храма, увенчанная хорло — символом вероучения и преклонившими перед ним свои колени ланями.
Мы уходим сквозь двадцатый век
к будущему на свиданье.
Оглянись в дороге, человек,
на себя и свет буддийских ланей.
17.5. Понедельник.
Занимался в БАН. Решил просмотреть и проработать литературу в одной библиотеке, а потом переходить в другую.
Получил Рериха «Голубые анналы», II том, 1953 г. Он был на руках, но сотрудница библиотеки оказалась очень отзывчивой, когда я ей объяснил, что в Москве книгу эту не нашел. Она сняла с другого номера для меня.
Получил также книгу Лауфера о Миларайбе, изд. 1902 г. Сделал ксерокс «Голубых анналов» — 327 стр. и статью Chang’a «On tibetan poetry». Всего на сумму 35 руб. «Целое состояние», — сказала приемщица. Мне повезло: в понедельник было мало заказов, поэтому разрешили.
Сходил с Шурой в Русский музей. Выставка «Пейзаж в творчестве русских художников», есть Н. Рерих, его «Небесный бой» как своего рода иллюстрация к прологу бурятской Гэсэриады, где в битву вступают тэнгри — божества мрака и света в образах клубящихся туч и облаков.
Акварельная работа М. Волошина «Лунный вихрь» тоже вызвала рой ассоциаций на восточную тему. Полная отливающая желтизной луна словно шаманское бронзовое зеркало-толи. Коктебельский пустынный ландшафт с камлающими деревьями, как на японской гравюре. Листья готовы сорваться с обезумевших ветвей в лавину рваных облаков, кружащихся в диком порыве космического экстаза. И умиротворяющий Куинджи с его «Радугой», увенчивающей земной простор семицветным хадаком.
Поэзия — есть чувство меры.
Все это от Гомера.
А остальное —
от перепоя.
Шура не оценила мой экспромт.
Говорим о Пастернаке:
Любить иных тяжелый крест.
А ты прекрасна без извилин.
И прелести твоей секрет
Разгадке жизни равносилен.
* * *
Если в городе нет у тебя друга, город чужой.
Если тебя берет под ручку скука, город чужой.
Если нету желанья вернуться снова, город чужой.
Но Питер, он же Ленинград — Петербург, город особый. Здесь столько литературных реминисценций, запечатленных в образе города, что только ходи и воображай. Серебряный век мерещится за каждым углом. Аникушинский Пушкин как бы взмывает в воздух, и А. С. не хватает только дирижерской палочки, чтобы вновь гармонией соединить распавшуюся связь времен и впрячь «в одну телегу коня и трепетную лань», сиречь век двадцатый и век серебряный…
Здесь поэт не чувствует себя одиноким, но в контрасте со временем чувство одиночества почему-то обостряется.