Маша Слоним А меня не позвали!

Маша Слоним

А меня не позвали!

1.

Сорок пять лет назад «великолепная семерка» вышла на Красную площадь. Протестуя против вторжения советских войск в Чехословакию. Среди участников были мои родственники и друзья. Меня туда не позвали. Я даже не знала, что они затевают эту отчаянную акцию. Я потом думала: вышла бы я тогда на площадь? Скорей всего – нет. У меня был двухлетний сын. А Наташа Горбаневская вышла. С восьмимесячным Осей в коляске! (С трехмесячным! – Примеч. Н. Г.) На днях Наташа мне напомнила, что эта коляска была моей, то есть Антошкиной. Мы ее отдали маленькому Осику. Так что хоть не я, но моя коляска оказалась причастной к этой исторической акции. Горжусь![19]

Наташа тут же ответила мне в ЖЖ:

«Антошка на два года старше Оськи, и коляска, в которой его уже не катали, стала местом развлечения родителей, которые в нее прыгали и качались (очень молодые были). Поэтому до меня она добралась в довольно растерзанном состоянии, ручка этой большой коляски время от времени делала кульбит (или как это там назвать), а коляска становилась вертикально. В конце концов Илюша Габай прикрутил ручку к коляске толстой проволокой, и она уже никак не складывалась – ни правильно, ни кульбитом. Потому-то на Красной площади возникли сложности у тех, кто нас задерживал: в багажник коляска никак не лезла!»

2.

Семьдесят семь – смешная цифра. Она сама бы посмеялась. Наташа, Наташка – вечная девочка. Вечная странница. Поэт. Я не помню, когда это было, но знаю, что увидела Наташу раньше ее стихов. Это была компания моего старшего брата Паши. Опасная компания – как считал мой осторожный папа. И он был прав, конечно. И пишущая машинка «Эрика» была опасным предметом, а она у меня была. И отдельная квартира – тоже. Наверное, мы подружились в эту ночь. Я печатала тогда очень медленно, Наташа – со скоростью профессиональной машинистки. Я делала закладки – четыре-пять хрустящих листочков папиросной бумаги, копирка, подтаскивала исписанные мелким почерком обрывки бумажек. Это были не стихи, это была «Хроника текущих событий». Потом по поручению Наташи я ездила в Ленинград за какой-то особой бумагой, которую можно было купить только там.

А потом – голос в приемнике. 25 августа 1968-го. Переделкино, дача Чуковского, я с двухлетним сыном Антошкой. Обида, что мне не сказали, не взяли. Облегчение, наверное. Какой страшный выбор был бы для меня. Наташа его сделала… Всё, что Наташа делала, было точно выверено, взвешено на каких-то ее очень точных весах. Как и ее стихи. Никакой шелухи, ничего лишнего. Только личное. «Это я не спасла ни Варшаву, ни Прагу потом…» Наташа жила без быта, вне быта, но везде создавала какой-то свой мир. И даже уют. Квартиры, которые она снимала, быстро становились ее и только ее. Иногда к ужасу хозяев. Города, в которые она приезжала, быстро становились родными. Она подарила мне свой Париж, который исходила пешком вдоль и поперек и по которому протащила меня. Через три дня жизни в Лондоне у меня в гостях она знала город лучше меня. Наташа, умница, тонко чувствовавшая людей и всё вокруг, всю жизнь оставалась ребенком. Она умела удивляться, радоваться и восхищаться. С ней можно было говорить о чем угодно: хочешь – о поэзии, хочешь – просто посплетничать. А хочешь – помолчать. И вдруг: «А давайте я вам прочитаю свои последние стихи»… Последние стихи она нам прочитала в конце этого лета, в свой последний приезд в Москву, в гостях у Зализняков – Андрея и Лены. С Гариком Суперфином. Я пыталась записать ее на айфон, но не получилось. Так что записи не осталось, зато у всех осталось какое-то щемящее чувство счастья от этого вечера. От последней встречи…

Это я не спасла ни Варшаву тогда и ни Прагу потом,

это я, это я, и вине моей нет искупленья,

будет наглухо заперт и проклят да будет мой дом,

дом зла, дом греха, дом обмана и дом преступленья.

И, прикована вечной незримою цепью к нему,

я усладу найду и отраду найду в этом страшном дому,

в закопченном углу, где темно, и пьяно?, и убого,

где живет мой народ без вины и без Господа Бога.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.