Александр Бондарев Уникальный экземпляр[73]

Александр Бондарев

Уникальный экземпляр[73]

Прежде всего я хотел бы поблагодарить Люсю Улицкую за саму идею этой книги – не книги воспоминаний и не биографии, а книги «о том месте, которое Наталья Горбаневская занимает сегодня в нашем мире, в частном пространстве каждого из знавших ее лично».

Только теперь, когда Наташи уже нет с нами, начинаешь задумываться о том, какое послание она оставила всем нам – и что значила ее жизнь как ненаписанное, но прожитое завещание.

Я знал ее (и временами близко) тридцать пять лет, но всегда воспринимал как некую целостную данность, иногда не понимая, но даже и не пытаясь анализировать те противоречия, из которых она состояла – и которые удивительным образом складывались в натуру необычайно целостную.

Это наблюдение замечательно сформулировала здесь моя польская подруга: «Наташа принадлежала к таким множествам, которые содержат единственный элемент – самое себя. И в рамках этого множества она всегда оставалась сама собой. Такой вот уникальный экземпляр».

Здесь многие уже написали о ней самые добрые слова и выразили восхищение, которого она, безусловно, заслуживала.

Я же попробую припомнить некоторые из противоречий ее натуры и в первый раз в жизни попытаться осознать, как они в ней уживались и каким словом можно было бы назвать этот чудесный сплав.

Когда мы подружились, я задал ей один вопрос (а ответ на него был для меня чрезвычайно важен): «Могут ли врачи и применяемые ими в психушке лекарственные препараты уничтожить человека как личность?» Она задумалась.

Она всегда задумывалась перед тем, как ответить на серьезный вопрос, искала нужные слова – на подобные вопросы у нее никогда не было готовых ответов, всё должно было пройти через голову, быть продумано.

«Всё-таки нет», – уверенно сказала она.

Поэтому я знал: когда она годами рассказывала на самых разных встречах и конференциях об ужасах карательной психиатрии – это было предостережение. Она имела в виду – других, не таких, как она сама.

Она думала о себе и о других совершенно по-разному, и, на мой взгляд, именно этим объясняется удивительное сочетание ее погруженности в себя, поглощенности своим делом (она нередко почти не замечала ближних, которых она считала такими же, как она), и почти нездешней любви и сострадания – к дальним.

Она могла быть невнимательна к близким – и сражаться за справедливость по отношению к целым странам и ко всему человечеству.

Со своими людьми (или с теми, кого она таковыми считала) она могла быть умопомрачительно бестактной.

Однажды она, подбрасывая на коленях совсем еще маленького внука Петю, радостно воскликнула в присутствии его матери – француженки, красавицы-брюнетки с беломраморной кожей: «А я всегда так хотела внука-негритёнка!»

Мари окаменела, но Наташа ничего не заметила: она ведь не хотела никого задеть, а просто сказала чистую правду.

Или, когда я, занудничая, говорил ей, что сыновей всё-таки надо стараться воспитывать (Ясик, мол, не пришел, когда обещал, потому что просто забыл, или Оська обещал передать матери, что я звонил, и тоже забыл, и т. п.), она столь же бесхитростно излагала свои планы на будущее: «Вот они вырастут, женятся – и жены их воспитают!»

Так и случилось.

Разумеется, она любила сыновей, но особенно о них не заботилась, и они росли, как «лилии полевые».

Однако внуков она любила уже вполне по-земному. И выражалось это тоже вполне традиционно: щедрая и даже расточительная (в меру возможностей), всегда готовая отдать друзьям последнее, Наталья могла внезапно вскинуться и закричать (как медведица из сказки): «Кто достал из холодильника польские кабаносы (охотничьи колбаски) и положил на стол? Немедленно назад! Это для Пети!!!»

Пожалуй, я знал в жизни только одного человека, похожего на Наташу. Это была одна из основательниц и легенда польской «Солидарности» Анна Валентинович. Они даже внешне были похожи: маленькие, энергичные, бесстрашные, посвятившие свою жизнь борьбе за справедливость.

Обе не слишком беспокоились о близких, но по отношению к другим людям (особенно если речь шла о тысячах или даже миллионах) проявляли неизменную и пристальную заботливость, а нередко – в планетарных масштабах – простую снисходительность.

«Зла в людях, может, и нет – да только боятся они очень», – говорила извиняющимся тоном пани Аня, и Наталья полностью с ней соглашалась.

Но и тут бывали исключения: она не прощала М. В. Розановой ее беспричинной злоязыкости («ради красного словца»), а В. И. Новодворской (во многом похожей своей пассионарностью на саму Наташу) – минутной слабости, которую та проявила еще девятнадцатилетней девчонкой.

Как-то Наташа рассказала мне, что вместе с ВИН сидела в казанской спецтюрьме, и в какой-то момент та стала горько сожалеть о своем мужественном гражданском поступке: «И зачем я эти листовки разбрасывала, а могла бы в МГИМО поступить…»

Годы прошли, ВИН никогда больше не поддалась слабости, уважала Наташу и передавала ей приветы, но Наталья была памятлива и неумолима. Для нее молодость не была оправданием. Она, как библейский Иов, была убеждена, что тот, кто падает духом в несчастье – грешит перед Богом.

Но у нее самой бывали минуты – если не слабости, то уступки искушениям.

Наташа жила по беженскому документу, где черным по белому было написано, что он обеспечивает защиту обладателю во всех странах, подписавших Женевскую конвенцию о беженцах, за исключением страны происхождения (откуда обладатель и сбежал).

И когда в 1991 году СССР развалился, эти беженцы начали массово ездить в Россию, объясняя (себе и французским властям), что «это уже другая страна»). В конце концов власти одумались и пригрозили отбирать эти документы у путешественников в Россию.

Я спорил с Наташей по этому поводу, говоря, что РФ – это правопреемница СССР со всеми вытекающими юридическими последствиями.

Будучи девушкой умной и честной, она вначале возражала, а потом начала хмуро помалкивать. «Но ведь у тебя же есть советский паспорт, и ты туда ездишь!» – вдруг сказала она в качестве аргумента. Я изумился. «Когда это было нужно или полезно, я туда ездил, и никто меня этим не попрекал!» «Ну вот, а я не ездила», – грустно сказала Наташа, и я понял, как ей хочется вернуться и посмотреть, что там происходит. Действительно, Володя Буковский уже побывал там – хотя и с британским паспортом, – а она…

Больше я с ней на эту тему никогда не спорил. Ну, а потом она уже получила польское гражданство.

Вообще интересно даже не то, как она поддавалась искушениям, а как она с ними боролась.

Мне теперь кажется, что она вполне рассудочно делила их на несерьезные и извинительные (сыграть во флиппер, выпить чашку кофе не дома, а в кафе), и те, которые могли повлечь за собой серьезные последствия – для нее самой, для ее образа жизни.

Вольность нравов шестидесятых годов, казавшаяся нам, жившим в эти годы, вполне нормальной, в глазах Наташи постепенно всё больше и больше приобретала характер минутных, но всё же непростительных (или даже греховных?) слабостей. Но об этом могли бы рассказать только ее церковные исповедники. А в церковь она начала регулярно ходить довольно поздно, но быстро полюбила церковную жизнь, и ее там приняли как свою.

Я иногда ненароком видел, как она впадала в краткие и почти скрываемые ею привязанности (многого я просто не знаю и не рискнул бы назвать это влюбленностями). Очень быстро оказывалось, что эти люди ей становятся неинтересными или мешают заниматься тем, что она считала главным делом своей жизни. И тогда она столь же быстро и незаметно с ними порывала.

В этом не было ничего похожего на безжалостное, требовательное и почти инструментальное отношение к своим любовям Марины Цветаевой, мучившей тех, на кого выпала роль ее избранников. Кстати, Наташа ее вообще терпеть не могла, и не только по этой причине: «Ну, уж я-то никогда не положу в суп куклу, как Марина Ивановна!»

Она рвала с людьми осторожно и, я бы сказал, рассудочно.

Я знал одну маленькую девочку, которая хвасталась: «А я кого угодно могу разлюбить». Она, правда, стала актрисой, а Наталья начисто была лишена актерских дарований: она не умела притворяться.

Может быть, это неумение, столь необходимое в семейной жизни, и стало причиной того, что Наталья так и не нашла себе подходящего спутника жизни.

Но она, как мне кажется, от этого не страдала. Одна моя знакомая подруга восьмидесяти семи лет от роду пошутила на эту тему: «Когда я вышла из призывного возраста, всё стало гораздо проще».

Уже позже, на одном из вечеров, посвященных ее памяти, какая-то незнакомая дама задала Ясику вопрос: «А ваша мама в конце концов вышла замуж за вашего отца?» «Знаете, – ответил Ярослав, уже сам отец семейства, – у нее и в планах этого никогда не было. Да и, честно говоря, с ней бы никто не смог жить. Ну, кроме детей и внуков».

И действительно, прямодушие Натальи было легендарным.

Оборотной его стороной было полное отсутствие игрового чувства юмора (ирония у нее всегда была тонкой и разящей). Поэтому друзья в компаниях любили над ней подшучивать и посмеиваться, что она не всегда улавливала.

В ответ Наталья беззлобно отвечала: «Всем известно, что у Горбаневской нет чувства юмора». Кто-то однажды неуклюже попытался ее утешить: «Да ведь и в Евангелии нет юмора». Она задумалась и серьезно ответила: «Да, там про другое».

Вообще любой «стёб» и «постмодернизм» был ей органически чужд. (Я поймал себя на том, что и кавычки она бы здесь не поставила). Именно это, по-моему, и объясняет ее абсолютную нетерпимость и даже ненависть к советским песням. Она воспринимала их буквально.

В ее доме никто себе подобных выступлений не позволял, но вот после 1981 года нам приходилось вместе бывать в компаниях польских политэмигрантов, где, например, Севек Блюмштайн, знающий наизусть массу советских песен, обожал их петь во весь голос (многие из польских «оппозиционеров» вышли из семей, где два, а то и три поколения предков были правоверными коммунистами). Наталья мрачнела и выходила. Здесь компромиссов она не допускала.

Иначе обстояло дело с матерным языком. Она его не терпела (объясняя, что это у нее появилось после тюрьмы), но в письменных текстах допускала в цитатах или там, где нецензурное слово имело самое что ни на есть прямое значение. Здесь она на компромиссы шла. Это было похоже на ритуальное жертвоприношение ее божеству – языку.

Но вот некоторых ее компромиссов я так до конца и не понял. Все они были связаны с людьми, от которых она зависела.

Во-первых, это И. А. Иловайская, главный редактор «Русской мысли». Наташа работала там до самого конца этой газеты, а я несколько лет систематически писал под тремя или четырьмя псевдонимами (об этом знали всего два-три человека). И. А. внезапно воспылала ко мне симпатией, которая столь же внезапно прервалась (под абсолютно несправедливым предлогом). И Наталья, бесстрашный борец за справедливость, утешала меня, объясняя, что несправедливость у И. А. – просто такая черта характера, и с ней нужно смириться. Вообще И. А. была единственным человеком, в отношении которой я замечал у Наташи не только восхищение, но и некоторую подобострастность.

Во-вторых, это профессор Ежи Помяновский, главный редактор «Новой Польши». Мы тоже работали там вместе, но когда профессор вдруг без всякого повода и примечаний опубликовал текст Ежи Урбана, «геббельса» военного положения в Польше, мы с Натальей написали возмущенное письмо протеста. Только для меня это означало разрыв отношений с журналом, а Наталья в редколлегии всё равно осталась, хотя отношения у них были уже испорчены.

Хотела ли она просто сохранить постоянную работу, что для нее было чрезвычайно важно? Из-за «хлеба насущного»? Вряд ли. Просто у Натальи всегда было чувство субординации, но вот только с начальниками ей не всегда везло (достойнейшим исключением был светлый человек В. Е. Максимов, редактор «Континента»).

И последний пример, когда Наталья смогла переломить себя и сохранить отношения с человеком, которого не уважала, – это Юнна Мориц, которая обещала (и вроде бы даже выполнила обещание) помочь Наталье выпустить в России большой стихотворный сборник.

Но это уже – жертва ради поэзии, которая и была для Наташи главной любовью ее жизни.

Здесь, мне кажется, было бы уместно процитировать слова моего уже покойного друга Лёвы Бруни, написанные сразу после смерти нашего общего друга Алеши Хвостенко: «Он на любовь вообще был скуп. При этом было у него удивительное качество. Кто бы без звонка, без предупреждения ни заваливался к нему домой (иногда и посреди ночи, а бывало и под утро), все они встречались Алешей так, словно только их он и ждал и страстно желал увидеть ровно в эту минуту. Наверное, поэтому очень многие причисляют себя к его друзьям. Но всё-таки главным делом для него была поэзия».

Как это похоже на Наташу! Не исключено, что это применимо вообще к каждому настоящему поэту.

Но если признать, что Горбаневская – прежде всего поэт, то что же – ее гражданская позиция оказывается вторичной? Да, некоторые так и считают.

Через несколько дней после смерти Наташи в российской прессе появилось интервью Наталии Светловой (Солженицыной). Вот что там написано:

«Дмитрий Быков: Умерла Наталья Горбаневская; вся ее жизнь ушла на борьбу за российскую свободу, против безнаказанных мерзостей. И ничего не изменилось. Значит ли это, что ее усилия и страдания были напрасны, если называть вещи своими именами?

Наталия Солженицына: Ну, во-первых, жизнь Наташи, которую я знала больше полувека, ушла не на борьбу и не на протест, а на реализацию ее таланта и темперамента. Она приезжала сюда не с режимом бороться, а встречаться со своим читателем и говорить с ним. Горбаневская удивилась бы, а то и разозлилась, если б ей сказали, что жизнь ее ушла на борьбу. И она была человек счастливый, не сомневайтесь».

Я сразу позвонил Вите Файнбергу и прочитал эти строки. Пламенный Витя взорвался: «Как она смеет! С режимом Наташка не боролась! А в психушку ее, значит, просто так загнали?» Да, говорю, Витя, но она сказала, что всё изменилось и «страна совершенно другая»… «Пусть она что хочет говорит! Она с Путиным только что встречалась! На съезде вдов и потомков великих писателей…»

Так кем же была Наталья Горбаневская? Чему она посвятила свою жизнь? Какой урок оставила каждому из нас?

Некоторые из тех, кто ее вспоминает на страницах этой книги, говорят, что она была блаженная, не от мира сего.

Даже спорить не буду.

Ангелом она точно не была. Характер не тот.

И просто поэтом не была.

Была чем-то гораздо большим.

Я уже мимоходом где-то выше упомянул имя Иова. И, как теперь думаю, не случайно.

Наташа – как и Иов – была праведницей. В точном библейском значении этого слова.

Страдания праведников – представителей правды – неизбежны. Но незаслуженные страдания (а на долю Наташи они выпали) необъяснимы даже в перспективе загробного воздаяния. Лютер писал по этому поводу: «Если бы можно было хоть как-то понять, каким образом милосерд и справедлив Бог, являющий гневливость и несправедливость, не было бы нужды в вере».

Что ж, Евангелие учит нас: где есть справедливость – там нет любви.

А Наташа – верила. Верила и в любовь Бога – и в торжество справедливости.

Лучше всего эту квинтэссенцию праведности выразил друг Наташи, французский философ Мишель Ельчанинофф, представитель третьего поколения первой эмиграции.

«Всему этому моральному ужасу [незаслуженных страданий] противопоставляется лишь несгибаемый оптимизм праведника, с которым он уповает на справедливость».

Вот это и есть урок и пример, который нам остался после Натальи Горбаневской.

И последний ее подвиг – отказ от второй операции на сердце, которая могла продлить ей жизнь. Наталья предпочла несгибаемый оптимизм праведника.

В последние годы, когда мы встречались, она говорила мне: «Саша, ты заходи чаще, а то либо ты умрешь, либо я умру».

Так и случилось.

И каждая лавочка – как Елисеевский лучших времен и без очереди.

И каждая девочка – вся в заграничном, как центровая у Националя.

Чего ж тебе скучно, и грустно, и некому руку, дружок, – ностальгия, цена ли?

По крайности, стань у витрины зеркальной, себе же влюбленному в очи гляди.

У нас на Полянке и янки, и нефтевалютой налитый эмир

текут, разделенные разве что слабым огнем фотовспышек.

За ближневосточной кометою хвост: секретарша, охранник и сыщик,

за рваными джинсами весь – и свободный, и Третий, и коммунистический мир.

Но ты им не внемлешь, послушно расплющивши нос о стекло,

и мало-помалу перетекаешь в свое отражение весь,

и то, что оставило вмятины в мягком асфальте, – уже и невесть

куда испарилось, одни манекены глядятся задумчиво, просто, светло.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.