10
10
Настоящее — это кажется понятным. Ты сам, окружающие тебя люди, произнесённые слова, звуки, запахи, игра красок, — так сказать, всё сущее.
А прошлое? То, что ушло? Фикция? Нет его на самом деле? Существование несуществующего, бывшего…
Вероятно, можно подойти к этому вопросу несколько иначе, если предположить, что прошлое — это ставшее, свершившееся, реальное в противоположность настоящему, которое само по себе существует лишь как миг возникновения реальности…
Парадокс?
Что ж, не только наука, но и сама жизнь состоит зачастую из сплошной цепи парадоксов. И разве не парадокс, не насмешка над здравым смыслом все эти черепки, каменные орудия и древние кости, которые прибавляются у нас на подоконниках, в коробках, разложены на листах бумаги в углах? Их сделали человеческие руки несколько тысяч лет назад. Некогда они были настоящим, «сущим», затем стали прошлым, но от соприкосновения с нашими руками таинственным образом обрели реальность. Выпав из жизни, они снова вернулись в неё в том же самом виде, как прежде. Такими же?
Или время всё же наложило на них свой отпечаток и они — иные?
Не внешне — иные по сути своей?
Когда я отправился в свою первую разведку по берегам Плещеева озера, здесь было известно только четыре места с остатками древних поселений — Большая Песошница на Трубеже под валами древнего Переславля, Польцо на Вёксе, Торговище на озере Сомино и ещё одна стоянка, безымянная, расположенная где-то возле городской водокачки. Гдеименно, никто уже не помнил.
Сейчас их известно около трёх десятков.
Кроме Польца в первый же год разведок я нашёл на Вёксе четыре стоянки. Одна из них, Вёкса-3, прямо перед домом — невысокий песчаный обрывчик, который каждый год подмывается водой. Под слоем дёрна видна полоса чёрной земли сантиметров сорок толщиной. Это и есть «культурный слой поселения».
Теперь их более четырёх десятков.
Одна из таких стоянок почти перед самым нашим домом — высокий мыс, полого сбегающий к воде с обрывчиком на одной стороне, где поставлены мостки, чтобы полоскать бельё, и притулились соседские лодки. Каждый год по весне обрывчик размывается водой, крошат его волны от моторных лодок и из чёрного слоя, лежащего между дёрном и белым песком, выпадает то черепок, то кремнёвый отщеп, а то и наконечник стрелы.
Чёрный слой — это и есть культурный слой древнего поселения.
С точки зрения формальной логики «культурный слой» — один из парадоксов словообразования.
Задумывались ли вы, что произойдёт, если с наших улиц внезапно исчезнут подметальные, поливочные и снегоочистительные машины, а мусорщики перестанут приезжать за скопившимися в баках отбросами? И совсем не будет канализации, той, сквозь решётки которой смывается с асфальта пыль и грязь? Очень скоро, за какие-нибудь три-четыре года, тротуары скроются под слоем земли, перемешанной с мусором, бумажками от мороженого, окурками, спичками и прочей дрянью. Покопавшись, здесь можно будет найти монеты, выскользнувшие сквозь прореху в кармане, ключ, пробку, обрывки проволоки, тряпье, гайки, осколки стекла и фарфора и множество других предметов, выпавших случайно или выброшенных за ненадобностью из нашей жизни. Всё это и будет «культурным слоем». Он накапливается из отбросов и отходов, из строительного мусора, сгоревших или разрушенных жилищ, растёт незаметно из года в год и под такими древними городами, как Новгород, Москва или Смоленск, достигает порой десятка метров.
Ещё толще культурные слои в Средней Азии и на Ближнем Востоке. Там строили из сырцового кирпича, не обожжённого, а всего лишь высушенного на солнце, и если здание ветшало, его не сносили, а разбивали, утрамбовывали, разравнивая площадку, чтобы на этом же месте возвести новый дом. Глина наслаивалась пластами на первоначальный фундамент, и получалось, что город, выстроенный на равнине, уже через тысячу лет оказывался стоящим на холме.
Чёрный цвет культурного слоя — цвет перегноя, остатки органических веществ, из которых сам слой вырос. Когда говорят о каком-нибудь доме, что он «врос в землю», это неверно, дом остался на прежнем месте. А вокруг него наросла земля, тот самый культурный слой, который и раскапывают археологи.
Теперь, ловя плотву с мостков, сбитых у древней стоянки, мы попутно собираем всё, что вымывает вода. То, что можно поднять с земли, не прибегая к раскопкам. У археологов всё это называется «подъёмным материалом».
Раскладывая на бумаге находки, сортируя по эпохам, я учу своих приятелей определять различные орудия, показываю, как ими пользовались.
Среди множества каменных орудий, различить которые может лишь намётанный глаз археолога, есть два вида, понятные даже непосвящённому. Это наконечники стрел и копий, столь ювелирно обработанные мелкой отжимной ретушью, что кажется, будто они вышли из рук художника, и каменные топоры со сквозной сверлиной, отшлифованные, изящные в своём совершенстве, напоминающие о томагавках индейцев из романов Фенимора Купера. И стрела и боевой топор служили делу смерти. Не потому ли и требовалось для этих орудий совершенство выделки, чтобы они разили столь же совершенно, чтобы орудие смерти всегда можно было выделить из числа других, мирных?
Но вот чтобы заметить на внешне похожих отщепах кремня ту порой едва заметную подправку, которой ограничивался человек прошлого, увидевший в кремнёвом отщепе уже готовый нож, скребок, сверло, резец или какой-либо иной необходимый ему в данный момент инструмент, требуются и навык, и некоторые знания.
Для этого надо «войти в роль», представить самого себя человеком, который изготовлял эти орудия и пользовался ими; пробудить в себе глубоко дремлющее, ненужное в современной жизни прошлое, как пробуждается древняя страсть рыбака и охотника.
Там, в неведомых глубинах нашего «я», ещё жив «ветхий Адам», затаившийся, как джинн в бутылке, готовый в каждую минуту вырваться наружу.
Когда-то я нашёл безотказный приём, позволяющий использовать полузабытую память предшествующих поколений.
Надо взять в руки кремень, взять так, чтобы он как бы сам скользнул в пальцы, успокоившись между ними, позволив им двигаться независимо от нашего сознания, осязая ребра, ощупывая грани сколов. И пока сам ты разглядываешь этот камень, от датчиков, от нервных окончаний в мышечные волокна начинают поступать неуловимые сигналы, возбуждающие память клеток. Какие-то группы мышц начинают сокращаться, другие расслабляться, и в едва уловимых движениях руки начинаешь постигать назначение предмета, как будто бы в твою руку вдруг оказалась вложена рука твоего далёкого предка, изготовившего это самое оружие, а твоё сознание подключается к сознанию всех ранее живших на земле людей… Не о таком ли «узнавании» мира говорил Платон, убеждённый в истинности «снов души»?
Вот самое простое, самое распространённое орудие — скребок. И заложена в него наиболее простая идея — скрести, выскабливать что-либо. Но по мере того, как разнообразилось его применение, менялось и само орудие, его форма, размеры, материал, угол рабочего края. Для шкур животных, с которых скребками снимались остатки жира (чтобы шкура не гнила), мездра (чтобы оставшаяся кожа была мягкой и гибкой), нужны были скребки широкие, с прямым или слегка выпуклым лезвием; для выделки деревянной посуды, для обработки кости и рога нужны были особые скребки — толстые, узкие, с крутым и крепким рабочим краем; для всяких мелких домашних работ требовались другие скребки — маленькие, круглые, с более острым лезвием, которым можно перерезать жилы, мясо, выскабливать и затачивать кость, кроить шкуру. Всем этим занимались женщины. Вот почему у эскимосов скребок до сих пор называется «женским ножом».
Есть скребки круглые, овальные, треугольные, обработанные тонкой ретушью не только по краю, но полностью, являя собой произведение искусства; концевые скребки на концах ножевидных пластин и вытянутых кремнёвых отщепов, а вместе с тем — боковые и угловые, каждый из которых имел своё назначение, подобно тому, как разнится внешне похожий, а на самом деле такой различный слесарный набор инструментов.
Вогнутые скребки — скобели — применялись для обработки древков стрел и их костяных наконечников…
Со скребками сравнительно просто. Ещё проще со шлифованными орудиями. Правда, они попадаются намного реже, чем скребки, обычно разбитыми, но над их назначением не приходится ломать голову. Человек шлифовал два вида орудий, одинаково связанных с обработкой дерева, — долота и тесла. Оба они ближайшие родственники топору, в отличие от которого у тесла лезвие желобчатое, а у долота — скошенное, потому что они рубили волокна дерева не вдоль, на раскол, а поперёк…
С самого начала истории, с того момента, как человек осознал себя человеком, идёт непрерывный, всё усложняющийся процесс материализации человеческой мысли, процесс её воплощения в нечто конкретное, зримое, осязаемое: в орудия войны и труда, в предметы окружающего нас быта, в произведения искусства, здания, станки, машины, космические ракеты, в строки стихов, в звук и цвет, наконец, в те электронные системы, имитирующие структуру нашего мышления, в которых накопление и обработка информации происходит неизмеримо более сложным путём, но в конечном счёте по тому же принципу, как человек создавал свой первый топор…
За окном моросит, лес стоит намокший и бормочущий, напряжённый в своём буйном весеннем порыве, который всё сдерживают и сдерживают холода и этот неспешный, мутноповествовательный дождь.
Мы разбираем первые находки, описываем их, зарисовываем, заносим в опись, посмеиваемся друг над другом, над дождём, над задержкой в работе, уверяем, что дождь — это к лучшему, что он «земле нужен», и копим, взращиваем в себе сдерживаемое природой напряжение весны, которое должно разрешиться в первый же солнечный день зелёным взрывом пухнущих клейких почек…