Глава 10. Родные вы мои Турки

Глава 10. Родные вы мои Турки

Турки. Никогда не забудешь писать это родное слово. Оно вечное.

Старики в Турках никак не могли смириться со сложившейся обстановкой в стране. Папа Сережа верил в восстановление решающей силы компартии, а мама Катя все ждала, когда же государство на продукты и промтовары установит твердые цены.

Как же они постарели! Мы в который уже раз уговаривали их переехать в Орск: вместе легче. Мама — со всей бы радостью. Но папа Сережа об отъезде из Турков не хотел и слышать.

— Умирать буду на своей земле.

В таком случае мы и в письмах, и когда приезжали к ним, стали агитировать их приезжать хотя бы на зиму. Все-таки не топить дом, не таскать воду, не мучиться с дровами, снегом, который их заваливал, а сил на всю эту работу становилось все меньше. Но и на это уговорить папу Сережу было невозможно. Объяснял тем, что не на кого оставить дом. Однажды мы с Людой затеяли у себя в квартире ремонт. Начинать было страшно. Но хотелось чистоты.

Все оказалось еще сложнее, так как я — плохая помощница.

Подошло лето, Люда получила отпуск, прервала ремонт и поехала в Турки. Как мне не хотелось оставаться в этой межремонтной разрухе, но не пустил меня грудной хондроз, лето стояло очень жаркое.

Зато в августе, когда стало прохладнее, и в груди задышало, я поехала; от Самары до Турков меня проводил Игорь.

Мама была рада мне непередаваемо. Но как они оба снова постарели! Маму уже не занимали посиделки на лавочке. Или не было на это сил. А я снова стала их уговаривать ехать зимовать к нам.

— Эту зиму прозимуем здесь, — сказала мама, — а на будущий год приедем к вам. А не захочет дед, одна к вам приеду хоть в гости.

Маме казалось, что папа Сережа не считается с ее мнениями. Я старалась убедить ее, что это не так, что он боится города, боится стеснить в Орске и нас, что ему трудно покидать родное село.

Зиму мы продолжали ремонт. И всю эту зиму мама Катя писала об одном и том же, что она страшно скучает, что дольше такого скоро не выдержит, что хуже себя чувствует, что почти ничего уже сама делать не может, и многое по дому делает папа Сережа, что перемолвиться словом ему с ней некогда, а если сходит за молоком и добредет до дома, то ложится, чтоб прийти в себя.

— Вот и молчим, как немые. Да он ведь больше в гараже, а я живу как в тюрьме, людей вижу только в окно. На улицу не выхожу совсем, я упаду там: коленки не дают покоя. Я не рада своей жизни. Пишите почаще, письмами и живу.

У меня разрывалось сердце, письма писала ей через день-два. Чем больше могу порадовать? Чем помочь?

Тоска мамы Кати стала болезнью ее мечущейся души. Да и понятно: она больна, стара и, как в клетке, беспомощная.

Нелегко было и папе Сереже выполнять больному и старому всю мужскую и часть женской работы. Но он делал ее через силу, лишь бы не ехать в город и не жить непривычной городской жизнью. Силой их не увезешь.

С наступлением следующего лета мы засобирались в Турки. И снова моя беда — обострение грудного остеохондроза.

— Дочка, вези ее к нам, — просила я Люду, — поездка встряхнет ее, такой безысходный тоски уже не будет, поднимется настроение, а погостив недели две, соскучится о доме и, вернувшись, скажет: «В гостях хорошо, а дома лучше». Сколько лет она весной приезжала в Орск за детьми, а осенью увозила из Турков в Орск! Поэтому ее желание, заветное и страстное, видимо, она считала последним. И нельзя было считать это блажью. Она заслужила исполнения своей мечты.

Люда возвратилась одна. А я все представляла, как откроется дверь и они появятся обе, я увижу такие дорогие мне лица.

— Она необыкновенно хотела поехать, очень радовалась принятому решению, но ее очень беспокоило то, что пришлось бы с обратной дорогой снова беспокоить меня или Игоря. Я ее успокоила, и она засобиралась. Однако, ее тревожило мнение папы Сережы. Видимо, у них был разговор и не в ее пользу. Я попробовала поговорить с ним сама, ведь сколько лет она живет этой мечтой.

— А если она умрет дорогой? — спросил папа Сережа, чуть не заплакав.

Она все поняла.

Я оделась идти за билетами и спросила:

— Мама Катя, так я возьму два билета?

— Нет, дочка, — и она горько заплакала, — покупай один, я потерплю зиму, а потом все равно поеду.

Зиму 1994-95 годов мы торопились с окончанием ремонта. Оставалось покрасить только пол в коридорчиках.

— Только сама поеду за мамой Катей и привезу непременно, — мечтала я.

Она, работник искусства, любит кино, никогда не видела до сих пор цветного телевизора. Пусть насмотрится у нас досыта. Она не знает и что такое мебельная стенка. Вот и полюбуется, порадуется за нас.

Вешаем ли мы люстру, покупаем ли новые портьеры, а мысль возвращается к одному:

— А маме Кате, наверное, понравится.

И мне казалось в ту пору ремонта, что все мы делаем не столько для нас, сколько для нее: порадовать ее за нас.

Но письма этой зимой приходили все печальнее. Старики, чтоб меньше жечь дров, жили в эту зиму в одной кухне. Сквозь замерзшие окна ничего и никого не было уже видно.

— К нам никто не ходит. С виду папа Сережа угрюмый, все считают его нелюдимым. Сам заходит в дом лишь поесть, оба молчим, стареем, оба плачем.

Господи, ну как же им помочь? Написали знакомым письма, чтоб навестили. Таня Буткова ответила:

— Я дядю Сережу видела. Идти уж и незачем. Остальные отмолчались, не заходил никто.

Ближе к весне письма стали еще более горькими. Сообщала, что почему-то слишком быстро слабеет, передвигается с трудом, что с прошлой осени ни разу не выходила на улицу, до встречи с нами, боится, не дотянет.

Что же делать? Стали посылать туда разные гостинцы — и к праздникам, и в будни. Письма писала им теперь через день. И от мамы приходили часто. Писала, что и жива только ожиданием встречи:

— Мне все тут опостылело, я как в тюрьме. Не сплю и ночи. Доченьки мои, приезжайте скорее.

Крик души ее разрывал сердце и звал в Турки.

Едва потеплело, и Люда в мае поехала. Договорились, что летом вместе мы съездим еще раз.

Старики Люду удивили. Никогда они за один год так не старели. И, как всегда, особенно мама Катя. Лицо ее было мертвенно-бледное, а губы непонятного ярко-вишневого цвета.

— Тетя Катя-то как хорошо стала выглядеть, а то в апреле она была устрашающе зеленая, — сказала Т. Буткова, увидев Люду.

— Неужели она была еще хуже, чем теперь?

И Люда стала стряпать все самое вкусное, кормить повкуснее и все время выводить маму Катю в сад. А она, как дитя, радовалась каждому цветочку, травинке, листочку.

В начале июня Люда уехала, пообещав месяца через полтора приехать вместе со мной.

Можно только представить, как мама Катя ждала, если через десять дней она в письме удивлялась, почему же мы так задерживаемся. Но Люде не просто было так сразу опять отпрашиваться на работе, меня подводила обострившаяся грудь, и приехать мы смогли только в конце августа.

И вот я на пороге родного дома.

— Что же вы меня забыли? — были первые слова, сказанные мамой, грустно сидевшей у окна.

Оказывается, она отчаялась нас дождаться. Казалось бы, она должна успокоиться. Но нервная система была настолько напряжена, что с момента нашего приезда она не расслабилась, с момента нашего приезда ей не спалось. Едва забрезжит рассвет, а она, уже одетая, идет к стулу, стоявшему около моей кровати. Идет медленно-медленно, едва по сантиметру передвигая ноги. Как же ей, вот такой, предлагать поездку в Орск? Кожа пергаментная, губы неестественно пунцовые. С ней что-то неладно. А ноги не идут. Доедет ли? По силам ли? Не пригласить — обидится. Ведь она только этого и ждет, хоть сама не напоминает, стесняется. И я спросила:

— А в Орск поедешь с нами?

— А то разве нет? — засияли ее синие глаза, — с радостью!

— Вот и хорошо, — говорю, а от нас тебя Игорь привезет. Совсем повеселела, засуетилась, рассказывает о чем-то смешном.

Ожила.

— Мама, только вот по перрону к поезду тебе трудно будет идти. А вот если постараться, как ты могла бы идти?

Не знаю, каких ей стоило сил, но от комода к двери она пошла бодрым, быстрым, молодым шагом.

Артистка моя милая! Во мне все сжалось. Как же ей хочется отлучиться из дома!

— Мама, а если тебя закачает в поезде? Не дай Бог, в пути что-нибудь с тобой случится.

Она лишь рукой махнула:

— Ну и пусть. Я пожила. Только вот лечь я бы хотела в своей земле, здесь.

Господи! До чего же ей хотелось поехать! Больше жизни. Она и умереть согласна.

С этого дня она словно помолодела душой.

Вскоре я обратила внимание на то, что от газового баллона, стоявшего в сенях, исходит все время запах газа и настолько сильный, что даже при всегда распахнутой двери во двор, тем не менее в сенях застаивается острый запах газа.

Вызывали мастеров горгаза, сделали обследование — мыльная пена запузырилась: газ идет.

— Да, у вас утечка газа, — подтвердили специалисты и сделали новую прокладку, которая помогла, но мало — газ шел. Папа Сережа сам сделал поаккуратнее прокладку — запах газа чувствовался уже мало.

— Да у нас все баллоны такие, в дом не заносите, отравитесь, — сказали мастера и ушли.

Зимой газовый баллон стоял не в сенях, а прямо в кухне.

— А баллон был все этот же? — поинтересовалась я.

— А то какой же? Этот, — сказал папа Сережа.

— А разве ты не чувствовал запах газа?

— Нет. Я от бензина еще с войны потерял обоняние.

Вот оно что. Мама Катя отравилась. Они впервые зимовали в кухне. И в горнице, как прежде, она не спала. И впервые в зиму внесли баллон. Папа Сережа жил, можно сказать, в гараже, а ночью спал повыше, на печке. Поэтому досталось сильнее маме Кате, тем более, не выходящей на воздух с прошлой осени.

Она отравилась. Бедная моя, благодаря сильному от природы организму она осталась жива, но была так слаба, что постоянно падала, и ходить могла, только держась за стенку и предметы. Решили никогда больше баллон в кухню не вносить.

Но радость так и не сходила с ее лица. Раз уж зимой не умерла от газа, а она почти умирала, то сейчас, особенно, когда мы рядом, она даже с нами пела. И неплохо.

— Как же я люблю свою горницу! — сказала она однажды, стоя на пороге и любуясь комнатой, в четыре окна которой лился солнечный свет.

На окнах тюлевые шторы, в горшочках цветы, комод покрыт вышитой гладью скатертью, под книгами на этажерке вышитые ришелье накрахмаленные салфетки, под телевизором бархатная скатерть, на полу палас, на столе букет живых цветов. Как же она в свои девяносто лет, едва держась за стеночку, поддерживала такую чистоту? Но очень страдала оттого, что в доме давно не было ремонта. Каждый день в это последнее наше лето мы с ней уходили в сад, садились на кровать и говорили обо всем на свете.

— Встану я, дочка, перед домом, любуюсь им и думаю: как же так? Все это будет вот так же, а меня не будет.

— Не думай об этом, мама.

— Да ведь это же закон природы.

И часто вспоминала она в последнее время горести и трудности военных лет, несправедливые обиды. Об этих своих годах она не раз писала в письмах, рассказывала, эти тексты находили под клеенкой, а позже в тетради с ее автобиографией.

Мы старались уводить ее от этих воспоминаний, мол, в основном жизнь прошла неплохо, с папой Сережей в основном ладили.

— Да и с ним всякое было. С трудом с помощью матери купили свой дом, а он вдруг решил уйти, чтоб сойтись с первой женой.

Потом все улеглось, но узнаю, что у него есть любовница из буфета. А он и отрицать не стал. Это, мол, оттого, что приезжает дочь с внуками, а ему внимания достается мало. Потом как-то поладили. А как потеряла я силу, стала зависимая от него, беспомощная, он перестал меня уважать, я плачу. Ведь не жадный, а хмурый, и люди не любят к нам приходить.

— Конечно, он меня по своему жалеет, иной раз сам плачет. И ни одной кровиночки рядом нет.

— Ну поедем, погости у нас. Совсем бы вас обоих взять: ведь ты уже ничего сама не можешь делать, за тобой уход нужен. Продлите свою жизнь.

Нет, совсем он не согласится ехать, а погостить напоследок жизни, ты знаешь, как бы я была рада. Это бы как подарок напоследок. Она помолчала и продолжила:

— Ты прости меня, Тома.

— За что?

— За то, что я замуж за него вышла. За то, что мало с тобой жила. Возможно, лучше бы у вас было жить, детей нянчить.

И она с улыбкой на лице все мечтала о своей последней прощальной гастроли.

А вечерами мы втроем играли в карты, в блюндыри. Мама Катя играла без очков да нас еще и обыгрывала. И всем было весело. Она чувствовала себя счастливой.

Часто ненадолго она ложилась отдохнуть.

Однажды я вошла в спальню и увидела, что мама Катя не спит, а молча плачет.

— Что с тобой, мама?

— Тома, я не поеду с вами, я не могу его обидеть, человек он хороший.

Я поняла, что у них был разговор. Папа Сережа снова был против ее поездки. А идти наперекор ей не позволяла совесть. И дни потянулись снова грустными.

— Тамара, вы положите меня в могилу с отцом и матерью. И ты обязательно приезжай меня хоронить.

— О чем ты говоришь? Ты дождешься нас снова.

— Не знаю. Но я и раньше говорила, чтоб положили меня с отцом и матерью.

— А папа Сережа? — спросила я.

— Не надо, — ответила она твердо. И, помолчав, добавила, что, возможно, он захочет жениться.

— В общем, выполните мою просьбу: хочу лежать между отцом и матерью.

Ее душили слезы, но изменить она ничего не могла, хоть хотела всем сердцем напоследок пожить с теми, кто мил сердцу, кого очень любила. Папа Сережа продолжал упорно отказываться ехать, а она не могла его предать. И на короткий срок он тоже ее не отпускал, он боялся за ее жизнь.

— А ты поживи у нас еще с месяц, — посоветовал папа Сережа, — а Люда пусть уезжает на работу.

— Не надо. Мне жалко беспокоить Игоря, — сказала мама Катя, — а одна она не доедет.

И мы уезжали. Я села в «инвалидку», а мама Катя, до того несчастная, стояла рядом. Я два раза давала ей успокоительное, но ничего не помогало, она вся дрожала и казалось, что вот-вот упадет. Я посоветовала ей пойти на веранду, где теплее, и обещала помахать ей рукой, когда будем проезжать вдоль веранды. Она послушалась. Но папа Сережа свернул в Громов переулок, позвоночник не дал мне к ней развернуться, взглянуть в последний раз. Я стала терзаться, что она вдруг не поняла меня, обиделась, не дождавшись моего взмаха рукой. Я знала, что она заливается слезами.

И действительно, с ней сразу сделалось плохо. Когда вернулся папа Сережа, нога ее была полностью парализована. Она могла стоять лишь на второй ноге, обеими руками держась за мебель. Я чувствовала, что никогда никто меня в Турках не встретит с такой непередаваемой и неописуемой радостью, как умела мама Катя. Ее богатая чувствительная натура требовала иной судьбы, только до почти последнего своего смертного часа, она скрывала, что сердцу было одиноко. За месяц до смерти открылась только мне. Как актриса, соседям она показывала, что жизнью довольна, а сама страдала. Возможно, поэтому она писала необыкновенные письма, так непонятно звала всегда и жадно ждала.

А мы медленно все ехали и ехали к вокзалу.

— Это точно, мать эту зиму не переживет, — вздрогнула я вдруг от голоса папы Сережи.

Хотелось крикнуть во все горло: «Неужели тебе дом и железки дороже всего? У вас же обоих предел человеческого здоровья. Вместе нам будет легче».

В Самаре я не хотела портить настроения родным. Веселость была моей ширмой. Это как истерика.

— А Турки тебе пошли на пользу, — сказал Игорь, — ты порозовела.

Я горела, зная, как страдает и Люда. Много последних лет мы коллективно агитировали переехать в Орск хоть навсегда, хоть на зиму. Как здоровела мама от одной только мысли поехать к нам!

Уже из Самары я написала в Турки письмо, потому что не могла иначе, так как душою я каждую минуту была с мамой, зная, как страдает и мечется ее чуткая душа в ожидании повторного заточения в четырех стенах, как ждет она мою весточку — ее радость.

Говорят, что беду предчувствуют, а мне никогда еще в жизни не было так плохо, даже при разводе, когда ломалась семья, было страшно. Но все оставались живы.