1.
1.
Поначалу медведь был один. Он вышел на прибрежный песок за Индерой и шел туда же, куда шли и мы,- на восток. Следы были свежими, и, поднимаясь на очередной мысок, мы присматривались: не догоняем ли ненароком наш косолапый авангард?
Потом, приглядевшись, я понял, что опасения напрасны. От медведя нас отделяли не сотни метров, а три-четыре часа пути, во время которых прилив сменился далеко зашедшим отливом: кое-где следы были замыты волнами, а это означало, что зверь вышел на берег, когда прилив еще не достиг своего апогея. Сейчас море плескалось по меньшей мере в миле от нас.
Потом рядом с первым следом появился еще один, затем - сразу два, и тогда я сбился со счета. Медведи заходили в воду, волокли на берег дохлого морского зайца или нерпу, возились друг с другом, просто сидели на песке, наблюдая за морем... Настоящее медвежье царство!
Густое чернолесье подходит здесь к самой кромке берега. За лесом, по верхушкам поднимающихся деревьев, я угадываю гряды морских террас, на которые мы с Георги собирались выйти. Я знаю об их существовании, потому что в предыдущие годы не раз разглядывал их с самолета. Террасы высоко подняты над морем, на них лежат мокрые тундры, уходящие в глубь полуострова,- болота с перелесками, поражающие глаз ржаво-красными спиралями "грядово-мочажинного комплекса", как именуют такой пейзаж географы и болотоведы. Но меня влекут не они, а многочисленные песчаные выдувы на краю террас, почти такие же, как те, что мы встречаем на берегу моря. В тех, далеких, с самолета мне удавалось иногда разглядеть черные кучки камней, оставшиеся от древних очагов, и белые россыпи кварцевых отщепов - "визитные карточки" первобытных обитателей здешних мест, отмечающие их летние стойбища.
По этим выдувам не прошел еще ни один археолог. И хотя я заранее могу сказать, что именно можно там найти и как это будет выглядеть, страсть первопроходца нет-нет, а дает о себе знать. Георги давно подбивал меня совершить такое путешествие по Берегу. И вот мы идем с ним по старой поморской тропе, по которой я еще не ходил: этот отрезок побережья всегда оставался за пределами моих маршрутов.
Удивительно, как густо был заселен Берег в прошлом! На восток от Стрельны и далее до Пулоньги, проводя разведку, я находил следы древних стойбищ иногда по два на километр берега, почти так же густо, как еще недавно стояли здесь тоневые избы. И те, и другие оказывались примерно на одних и тех же местах, только поморские избы стояли на современном берегу моря, а стойбища охотников и рыболовов древности - на когда-то бывшем.
Те стойбища, мимо которых мы идем сейчас, лежат от моря в двух-трех километрах, но мы отказались от надежды к ним подняться. С одной стороны, останавливают медведи, с которыми нам, безоружным, совсем не хочется встречаться в чащобе чернолесья; с другой - солнце и разъярившаяся мошка, которые вот уже второй день с нарастающей скоростью гонят нас на восток. После стужи яростного циклона, хлеставшего в первой половине июля по Берегу дождем и снегом, на Заполярье обрушилась тропическая жара. Ветра нет. Откатившееся с отливом море лежит в стороне слепящей стеклянной гладью, отражая безжалостно жгущее солнце. Между нами и морем - мерцающий лужами мокрый песок осушки, на далекой кромке которого чернеют силуэты диких оленей. Их тоже прогнали с берега мошка и страх перед медведями.
Второй день мы идем по пустынному берегу и на каждом шагу натыкаемся на свидетельства бывшей здесь некогда жизни. Как знакомы эти горькие приметы времени! Нижние венцы от срубов, чуть видные из-под песка и зарослей серо-зеленой осоки, повалившиеся сушила для сетей, утонувшие в песке карбасы, остатки воротов,- вот она, наша собственная "Атлантида", трагическая летопись последних десятилетий, потому что не по своей воле всякий раз уходили поморы от построенной ими избы, от уловистого места, от заботливо расчищаемых поколениями рыбаков пожней.
Такое вот "memento mori"[1] сопровождает нас с того часа, как мы подъехали к Кузомени. Обширное, когда-то самое богатое село на Берегу, его административный центр в прошлом, теперь предстало нашим глазам двумя рядами полузанесенных песком домов, которые, словно выбившись из сил в неравной борьбе, привалились к самому берегу Варзуги, спрятавшись от надвигающейся пустыни за тремя высокими кладбищенскими холмами, усеянными частоколом поморских крестов.
Холмы эти сложены не из камней и песка - из гробов и костей тридцати с лишним поколений кузоменцев, которые поселились здесь еще в двенадцатом веке. Прадеды, деды, матери и отцы, они и сейчас пытаются защитить остатками своей плоти потомков, цепляющихся за давно потухшую надежду, что, авось, придет к ним извне какая-нибудь помощь, остановят пески, засыпающие деревню и реку, появятся люди и снова здесь, на берегу Белого моря, к солнцу потянутся буйные ростки жизни. Но помощи нет. Из Кузомени только уезжают, а оставшиеся один за другим ложатся в эти холмы, чтобы своими телами прикрыть еще живых... Страшное впечатление оставляет это красно-желтое царство смерти без единой зеленой былинки, куда только изредка приносит пассажиров рейсовый самолетик, вздымающий при посадке и взлете тучи кузоменского песка.
И дальше на восток так же. В устье Варзуги ржавеет затянутый песками корабль, разрухой и запустением дышит плоский, голый берег на пространстве от Варзуги до Индеры, где стоит последняя кузоменская изба. И едва перебредаешь на отливе через веер выбегающей из-под обрывов Индеры, как оказываешься в медвежьем царстве, где все напоминает тебе об ушедшем с этой земли человеке.
Да, здесь красиво. Хрустит под ногой галька, омытая отбежавшей волной, дрожат на ней взбитые сливки пены; зелеными, красными, белыми огнями вспыхивают под солнцем окатанные мокрые голыши. Справа - неизменное и вечно меняющееся море, слева, когда отступает чернолесье,- желто-белые осыпи песчаных выдувов. Они лежат, как нестаявшие откосы снега в береговых распадках, а вокруг - пестрое разнотравье, глянцевая зелень брусники и воронихи на сухой тундре. И открываются глазу бесчисленные лукоморья. Едва кончается одно - начинается другое. Мыс протягивается за мысом, берег встает то высоким обрывом, то непокорной, устоявшей под напором стихий скалой, то ложится под ноги рябью убитого волнами песка, на котором внезапным оранжевым цветком распласталась морская звезда... Но только не о красоте Берега приходят сейчас мысли. О том, почему он стал таким пустынным. Почему вот уже второй десяток лет я занимаюсь не его первобытной, а современной археологией?
Вот и в этот раз вместо того, чтобы пройти по древним стойбищам, уйти от современности в тысячелетия прошлого, мы идем по развалинам того мира, который строили десятки поколений русских людей. Не только здесь-на всем пространстве России. Строили, чтобы передать этот мир в наследство нам, чтобы мы сделали его еще лучше, еще богаче, еще красивее, еще удобнее для человека.
А мы его - разрушили.
За несколько десятков лет мы сумели разрушить то, что создавалось веками. Вырвать с корнем, вырубить так, чтобы не осталось и следа. Впрочем, следы от ран всегда остаются. Но здесь, на Берегу, не надо быть археологом, чтобы представить себе, что здесь было. Не надо прибегать к дендрохронологии и лихенометрии, чтобы узнать, когда здесь были снесены тоневые избы, когда ураган "вторичной коллективизации", как можно назвать запланированный в начале семидесятых годов нашего века снос более ста тысяч российских деревень и сел, пронесся над Берегом, оставив те руины, которые сопровождают нас на протяжении всего маршрута.
Впрочем, разве не на протяжении всей жизни? Это был далеко не первый, скорее последний удар, которым добивали поверженную русскую деревню, приклеив на ее фасад не подлежащий обжалованию приговор: "неперспективная".
Деревня? Труд на земле? Как могут они быть "неперспективными"?
И как не вспомнить прозвучавшие когда-то - в самом начале! - злые, ненавидящие, но пророческие слова уезжавшей из России Зинаиды Гиппиус:
...и скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
народ, не уважающий святынь!
На одно только десятилетие опередило события пророчество. А дальше... Дальше началось то, о чем наши родители боялись даже вспоминать и что только теперь становится достоянием гласности. Коллективизация началась с открытого грабежа имущества "кулаков", с разорения их хозяйств, со "сведения счетов" со стариками и детьми, вылилась в физическое уничтожение лучших земледельцев. На шею уцелевших на долгие годы был накинут хомут рабства в его худшем варианте. Большинство из нас помнит годы, когда русская деревня понуро топталась в загоне, в котором восстановлено было то, против чего были направлены две русские революции, столыпинская реформа и октябрьский переворот, принесший первые декреты советской власти, которые провозгласили мир - народам, землю - крестьянам. Коллективизация восстановила сельскую общину в ее крепостном варианте: без паспортов, с крохотными, не способными прокормить семью наделами, с шести-, а то и с семидневной барщиной на "государство". Не на себя, не на собственника земли, поскольку земля была "отдана" колхозам, не на общество, о котором все эти десятилетия мы говорили как о чем-то абстрактном, а на то самое "государство", которое, по определению В. И. Ленина, является лишь "аппаратом насилия и угнетения масс"
К чему это привело - общеизвестно.
Что надо было сделать в таких условиях? Вероятно, как можно скорее распустить нерентабельные колхозы, наделив каждого сельского жителя землей согласно ленинского декрета, дать возможность ему на ней работать, снабдив высококачественным семенным материалом и техникой. А главное - предоставить возможность выбора в жизни. Запущенное, разоренное село требовало немедленной перестройки хозяйства, но еще больше - дифференциации своих человеческих сил: освобождения от разросшегося "управленческого" аппарата, от гигантской пирамиды "руководителей", от бездельников и пьяниц. Оно взывало о необходимости дать каждому из его активных работников право самому определять свое будущее и будущее своих детей.
Об этом мы начинаем писать и публично говорить только сейчас. Прежде мы молчали или говорили шепотом. Мы видели, к чему приводят единые, обязательные для всех рецепты счастья, но знали, что за сомнение в их правильности, выраженное к тому же публично, сомневающегося ждет гражданская смерть, гонения, а то и тривиальная изоляция на тот или иной ряд лет.
Поэтому мы, пишущие, пытались отыскать другой выход, которого не было и не могло быть. Все, что предлагалось, оказывалось паллиативом. Мы пытались нащупать сферы деятельности, которые способствовали бы возрождению подавленного, равнодушно глядящего округ себя человека, потерявшего интерес даже к собственной жизни. Мы говорили о развитии подсобных промыслов, об охране нашей природы и памятников истории и искусства не для того только, чтобы дать людям занятие или сохранить оставшееся, но чтобы подвигнуть человека на мысль, на действие, заставить задуматься над разрушительными силами нашей бюрократической системы всех тех, в ком еще не совсем угасла способность думать и действовать. Рассказывая о происходящем в стране, мы показывали, как народ из созидателя превратился в потребителя и разрушителя всего, что только возможно разрушить: быта, духовных и материальных ценностей, нравственности, природы, личности, общества, даже собственной истории, выхолощенной и искаженной "специалистами" до неузнаваемости.
Уже 1981 год принес первые долгожданные перемены, хотя и они были спущены сверху. Но подготовлены они были всем ходом жизни. Все, о чем раньше писали обиняками, иносказательно или предположительно, с обязательной оговоркой "возможно, я здесь не прав, но...", стало явным и гласным. Так началась новая революция, в которой уже звучат настоящие, а не фигуральные, выстрелы; революция, предполагающая годы ожесточенной борьбы со всеми теми, кто отстаивает привычный для себя "образ жизни", обусловленный бесконтрольностью власти и бесправием народа. Север был только дальней окраиной царства мафий и организованной преступности, но именно он оказался для меня "полем Куликовым", которое я не мог миновать. Здесь особенно явственно представали последствия экономической и экологической катастрофы, захватившей шестую часть земного шара, чьи истинные размеры и силу мы до сих пор еще не можем оценить.
Поморам нужна была помощь. Сначала - помощь гласности в перестройке экономики; затем - тем людям, которые перестройкой занимались, потому что именно на них упал первый, самый тяжелый удар их противников. Три года шла борьба за справедливость против лапландской Фемиды и мурманских "охотников на ведьм", которых надежно защищала коррупция. Лишь перед самым отъездом из Москвы, пройдя по второму и третьему кругу, удалось добиться протеста Прокуратуры РСФСР против мурманского произвола и беззакония.
Оправдание Гитермана и трех председателей колхозов должно было стать началом отсчета нового времени не только для Берега, но и для всех нас. А для меня еще и знаком, что определенный виток моей жизни, вобравший в себя Берег, подошел к своему логическому завершению.
Все было, как обычно,- и в Мурманске, и здесь, на Берегу. Но в какой-то момент у меня возникло странное ощущение: я как бы вписан в судовую роль, давно сжился с командой и судном и вдруг обнаруживаю, что стою не на палубе, а на причале. Корабль уже отдал швартовы, сдвинулся с места, набирает ход, между нами растет полоса воды, общий разговор давно превратился в монолог, он вызывает улыбки понимания, приветственные жесты... но эти жесты одновременно и жесты прощания!
И вот теперь, шагая по старой поморской тропе, я понимаю, что иначе и не могло быть. Всему приходит конец - работе, любви, поискам, тебе самому. Меняется не время - сменяются поколения. Сейчас новое поколение берет в свои руки правило кормщика, оно перестраивает этот мир для себя, по своим меркам, говорит на своем языке и в общем-то довольно успешно справляется с проблемами, над которыми мы бились столько лет. И в новой обстановке пришедшие разбираются гораздо лучше нас уже потому, что не помнят ни керосиновых ламп, ни войны и голода, ни жизни без телевизоров и компьютеров. С самого начала их мир обнимал весь земной шар, был построен на транзисторах, связан "спутниками", и космические новости для них такая же обыденность, как утренняя сводка погоды.
Не хочу сказать, что они умнее нас,- такими они еще станут, но уже сейчас они свободнее и решительнее, чем были мы. Они знают, чего хотят добиться. Наши рецепты для них непригодны, как и наша осторожность, от которой нам трудно избавиться потому, что, пережив все зигзаги нашей истории, с грузом своих лет мы несем неизбывную память о тех десятках миллионов наших отцов, матерей, братьев и сестер, которые погибли от голода, болезней, пыток, пули охранника и ножа уголовника в лагерях Воркуты, Соловков, Караганды, Колымы, Норильска, на строительстве Беломорканала, в архангельских и вологодских лесах, в песках форта Шевченко, в застенках Крестов, Лубянки, Лефортова и многих других местах.
И все же, несмотря на вбиваемый с детства страх, многие из нас сумели сохранить то лучшее в себе, что досталось нам в наследство от прошлого: плюрализм мышления, доброжелательность к людям, привычку отвечать за свои слова, обязательность в отношениях и даже "старомодные" идеалы, так дисгармонирующие с бытом современного общества, давно переступившего грань, отделявшую его от общества преступного мира. Не в этой ли нерасторжимой связи с давно погибшей европейской культурой оказалась наша главная трагедия раздваивающегося сознания?
Странно, что эти мысли кристаллизуются именно сейчас, на старой тропе, то тянущейся заросшей колеей среди многоцветья трав, то сбегающей на рифленный волнами песок, обнаженный отливом.
Видимо, только теперь, совершив за прошедшие десятилетия своего рода восхождение от этих песков, тундры, прибрежного галечника, от поморских сел с их обитателями до областного центра, в котором решались судьбы этих людей и этих сел, где шли ожесточенные схватки между сторонниками перестройки и ее противниками, которые пока еще одерживают победы, я смог ощутить и пафос, и трагизм здешней жизни.
Все дело в мерке, с которой подходишь к людям. В умении разглядеть в повседневности самоотверженность, принципиальность, и самый что ни есть подлинный героизм людей, на плечах которых, как на атлантах, зиждется основание нашей жизни. Нет ничего труднее, неподъемнее, бесконечнее, а главное - изматывающе, чем труд на земле и на море. А выключи его из жизни - и вся она разом остановится. Сначала захудеет и захиреет, как это произошло здесь, а потом и совсем кончится. Потому как хотя и "не хлебом единым жив человек", но и без хлеба этого, в каком бы виде он ни представал, жить человек физически не может...
Вот и получается, что те, о ком я писал, не литературные только, а самые настоящие герои тех дней: и Федор Осипович Логинов, рыбак, оленный пастух, не присевший праздным до самой смерти, и семья Каневых, и Немчиновы из Чапомы, и пялицкие Тетерины, и Петр Самохвалов, в любую погоду собиравший по тоням рыбу и выезжавший к "Соловкам", чтобы снять пассажиров, хотя это ему ни в какие обязанности не входило... А разве не подвигом была вся жизнь Стрелкова, боровшегося за колхоз, за Чапому, не сдававшегося под напором местных властей, если он полагал, что именно так, а не иначе должен поступать?
Что мешало каждому из них уехать - в город, в более теплые края, к необременительной - "не пыльной" - и куда лучше оплачиваемой работе, не требующей ни высокого накала душевных сил, ни повседневной ответственности за людей? Что держало остальных их односельчан, их сыновей и внуков, возвращающихся на Берег, чтобы именно здесь, на земле отцов, бороться "за нашу и вашу свободу"? Ведь не только чтобы выжить делают они все это!
И еще одно, кажется мне, я понял за эти дни. Что не северная экзотика, не псевдоромантика привлекала меня всегда к Северу, а ощущение, что именно здесь, на Берегу, между человеком и природой еще не возникло непреодолимой преграды. Сам Берег всегда казался мне неким организмом, живущим особой, непостижимой для нас жизнью. Когда следом за рыбами, птицами, за зверями сюда пришел человек, он должен был подчиниться ее законам, поскольку она стала и его, человека, жизнью. Только потому и уступал Берег человеку, давая ему расширять пожни вдоль рек, пашни на буграх и в ложбинах, позволяя рубить лес, строить избы и села, соединяя их дорогами и тропами.
Берег обрастал человеком, как зверь шерстью, и оба жили в ладу, потому что человек по-своему заботился о Береге, стараясь, чтобы тот никогда и ничем не оскудевал.
А потом наступило безумие и разрушение.
Прошедшие годы я был исследователем причин этой болезни и летописцем попыток ее врачевания, веря, что излечение возможно. Берег был словно бы мостиком, переброшенным из прошлого в настоящее, и все это время я пытался рассмотреть с его террас контуры будущего. Каким оно станет? Смогут ли живущие здесь люди восстановить утраченную связь поколений с природой? Как ни странно, именно мощный рывок вперед западной цивилизации вернул человека к земле, дал ему досуг и средства заинтересоваться окружающим миром не для извлечения сиюминутного дохода, а для восстановления гармонии в развитии общества и личности, ощутившей себя, наконец, частью биосферы. Может быть, когда-нибудь и мы, вырвавшись из тисков невежества, нищеты, развала, инфляции, сможем вступить на такой же путь созидания, как наши далеко вперед ушедшие современники?
Мне хочется в это верить.
И сейчас, время от времени присаживаясь, чтобы передохнуть, на гнилые опоры, некогда державшие венцы тоневых изб, на груды камней, оставшиеся от печин, на истлевающие в песке карбасы, рядом с которыми выступает ржавь забытых якорей от неводов, мы с Георги молчим, согласно прислушиваясь к неслышным голосам ушедших и к той вечной саге, которую слагают на пустынном берегу, ставшем прибежищем для игр медведей, набегающие издалека волны прилива и просыпающийся к вечеру ветер...