Ирина Щербакова Свободный человек
Ирина Щербакова
Свободный человек
Не могу вспомнить, когда я в первый раз увидела Надежду Яковлевну, вероятно, в году 1969–70-м, когда еще училась в университете. Я бывала у нее вместе с родителями и младшей сестрой, одна, когда нужно было чем-то помочь или Н. Я. просто меня звала. Приезжала она и к нам домой.
Иногда пишут, что у нее было что-то вроде салона. Если бы мне кто-нибудь в то время сказал, что у Н. Я. – салон, это показалось бы смешным. Салон я представляла себе совершенно иначе. Вот про Лилю Брик, у которой я тоже бывала с родителями – и дома, и на даче, – можно было сказать, что у нее салон, но уж никак не про кухню Н. Я., где она почти всегда лежала в халате на диванчике. Конечно, к ней постоянно приходили разные люди, но так бывало в те годы во многих домах, в том числе и у моих родителей. На эту кухню приходили ради Н. Я., а не ради светского общения друг с другом.
Однажды я провела у нее целый день, это было перед пасхой, может быть, в 1970-м, – якобы помочь в уборке. На самом деле всем очень расторопно руководил отец Сергий Желудков и две женщины, которые были с ним. Меня поразили быстрота и тщательность, а главное, веселость, с которой они делали генеральную уборку в комнате у Н. Я. и на маленькой заставленной кухне. Я только путалась у них под ногами, фактически ничего не делала, а приставала с расспросами к Н. Я.
Я в то время, как и полагается девочке из литературной семьи, конечно, читала Мандельштама, некоторые стихи его знала наизусть, но никогда не принадлежала к настоящим любителям поэзии, меня всегда больше интересовали люди, их истории, их прошлое. И вообще, образ эпохи и “Шум времени” – вот эта книга стала для меня впоследствии очень важной. Н. Я. меня интересовала не как вдова великого поэта, а прежде всего как важнейший свидетель – живой, пристрастный и не боящийся говорить вещи неудобные и кому-то неприятные. (Думаю, что знакомство с Н. Я. и с некоторыми другими важными “свидетелями” и заставило меня выбрать потом то, что стало моим главным занятием в жизни – спрашивать людей об их прошлом.)
Ее книги я тогда буквально проглотила – и первую, и вторую; их откровенность и резкость меня совершенно не коробили. К тому же меня с детства окружали люди, имевшие отношение к литературе, среди них были известные и даже знаменитые, и это развило во мне некоторый отстраненно-трезвый взгляд: я часто видела, как и насколько отличается автор от его лирического героя…
Конечно, я не знала литературную среду 1930-х, но ведь и тридцать лет спустя некоторые персонажи были еще живы. К тому же и в домах творчества, куда я ездила с родителями, и в писательских домах я и сама видела сытость, привилегированность и конформизм многих представителей этой среды. И поэтому гневные филиппики в адрес Н. Я. казались мне фальшивыми, а уж тем более заявления, что Н. Я. – никто, только жена, что “тень должна знать свое место”. Я знала категорию писательских жен, которых Лидия Гинзбург называла “бытовыми” женщинами. И мне даже в голову не приходило, что Н. Я. можно поставить с ними на одну доску. Я считала, что она имеет право быть пристрастной и избирательной.
Н. Я. интересовала меня сама по себе (как и многие другие женщины ее поколения, к которым я потом уже, после ее смерти, ходила с магнитофоном). Мне кажется, она это во мне чувствовала, – и любопытство, и отсутствие придыхания по отношению к ней, как ко вдове великого поэта, и интерес к ее когдатошней жизни. Я спрашивала: а почему Мандельштам дал пощечину Алексею Толстому, к кому она собиралась уходить от О. Э. и т. п.
Однажды спросила: правда ли, что Ахматова была в молодости так красива? (Ведь это была эпоха ее настоящего культа. Я знала ее молодые фотографии, портрет Модильяни, но черно-белые снимки не всегда передают живой образ, сама я видела Ахматову один раз и никаких прежних ее черт разглядеть не могла.) Н. Я. ехидно посмотрела на меня и сказала: “Ну да, фигура у нее была очень хорошая, но вот кожа плохая”. Я разинула рот, а она была явно довольна произведенным эффектом, потому что понимала – уж эту деталь я точно запомню.
Мне она часто говорила, что я похожа на нее в молодости, что мне совершенно не льстило, тем более что я считала, что абсолютно непохожа.
Действительно, Н. Я. порой дразнилась или “снижала” пафос, но я очень ценила то, что она не смотрела сквозь, хоть я и была в то время совершенной “дурой в лодочках”, – это выражение она любила. Я училась германистике на филфаке МГУ, что Н. Я. как раз очень одобряла, но немецкий язык, который я к тому времени уже хорошо знала, меня сам по себе не интересовал. По-настоящему меня интересовала только история, причем советская. Это ей совершенно не нравилось, она считала, что заниматься этим опасно и бессмысленно, а надо пойти на лингвистику – самое спокойное и надежное, как она это хорошо знала на своем собственном опыте.
Я помню, как однажды, придя к ней, стала убирать ее столик, заваленный всякой всячиной, и вдруг увидела приглашение, полученное Н. Я. от Солженицына на вручение ему в Москве Нобелевской премии (апрель 1972 года), которое не состоялось. “И это выбрасывать?” – спросила я. “Конечно, выбрасывай, зачем это нужно?” – сказала она. “А можно я себе возьму?” – попросила я. Она посмотрела на меня хитрым взглядом и сказала: “Архив уже собираешь? Очень глупо, лучше бы германистикой занялась”.
Своего будущего мужа я к ней привела, хоть он и отбивался, понимая, что его “показывают”. И она одобрила (помню, что это было для меня важно), хоть и сказала, тоже не без иронии, что понимает меня: очень похож на молодого Пастернака.
Много пишут про то, какое удовольствие ей доставляло делать подарки и какой щедрой она была – готовой передарить сразу всё, что ей приносили. Помню, как она всовывала мне роскошную дубленку (я отбилась), покупала в “Березке” свитера и шапки чуть ли не для всей нашей семьи. Один раз позвонила и сказала, чтобы я за ней заехала, потому что она увидела в “Березке” чудесный костюмчик, который мне очень пойдет (Н. Я. видела, какое значение я придаю тряпкам – мини-юбки, белые колготки, огромные клипсы). Я немедленно явилась, поймала машину, и мы поехали на Профсоюзную в знаменитую “Березку”. Костюмчик был на месте, – и только мои современницы меня поймут: английский брючный костюм из ярко-красного джерси с золотыми пуговицами, и стоил он кучу чеков. Я пришла в совершеннейший восторг, и когда вышла из примерочной, Н. Я. сказала: чудесно! А когда мы уже выходили с покупкой из магазина, посмотрела на меня с удовольствием и сказала: “Ты в нем как настоящая цирковая обезьянка!” Но мне это абсолютно не испортило настроения, только стало ужасно смешно: во-первых, у меня была любимая бабушка, от которой я еще и не то могла услышать, а во-вторых, я в принципе с Н. Я. согласилась.
Вспоминаются другие забавные эпизоды, очень характерные для того времени. За болтовню и неосторожность Н. Я. справедливо называла нас “непугаными идиотами”. И звонить ей нужно было условными двумя звонками – знак, что пришли свои. Но всякое преувеличение опасности или кокетство по поводу возможного преследования вызывали насмешку. Однажды я приехала к Н. Я. и мы вместе ждали Бориса Биргера, который должен был зайти по какому-то делу, а мне потом нужно было отвезти ее куда-то.
Мы сидели и ждали, а Боря опаздывал. Н. Я. уже начала злиться: вот сейчас явится и будет говорить, что опоздал потому, что за ним всю дорогу гналось КГБ. Дело в том, что у Биргера и правда была смешная черта, вернее, в то время она казалась смешной: он вечно рассказывал истории про то, как его преследуют агенты КГБ. То в гостинице “Пекин” его спросил человек в лифте: “А вы, Биргер, к кому направляетесь?”, то какие-то люди на улице за ним следили. Когда атмосфера уже совсем накалилась и Н. Я. устала сидеть одетая, раздались, наконец, условные звонки, и я бросилась открывать. В квартиру вбежал запыхавшийся Биргер и с порога почти крикнул: “Вы не представляете, что со мной было! За мной всю дорогу гналась черная…” – и, не дождавшись его последнего слова “Волга”, мы с Н. Я. захохотали так, что Борино опоздание было прощено.
Н. Я. казалась мне очень свободным человеком – и главным доказательством этого были ее книги. Но был один эпизод, который мне показал, что никуда не деться от государства, в котором мы жили, хоть уже и не людоедского (по выражению Н. Я.), но омерзительного. Мы с Н. Я. пошли в консерваторию, я составляла ей компанию, и это был, кажется, Симфонический оркестр Берлинского радио. Но концерт начался исполнением советского гимна, а мы сидели во втором или в третьем ряду. Все хоть и без энтузиазма, но встали. А Н. Я. сидит, и я подумала: буду как она. Притворимся инвалидами, тем более что Н. Я. и вставать-то было тяжело. Но ощущение было неприятное, казалось, все на нас смотрят. И тогда она все-таки не выдержала, стала подниматься, а я ее подхватила, и чувство было у меня потом противное, и концерт запомнился только этим.
…После смерти Н. Я., когда я перечитывала ее книги, я всегда вспоминала ее характерный хриплый голос и смех. А сегодня я всё чаще вспоминаю ее фразу о том, что нам никто не обещал, что мы будем счастливы…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.