II Продолжение преступлений

II

Продолжение преступлений

Вот он, этот злодей!

И неужели тебе не будут рукоплескать, о Истина, когда на глазах Европы и всего мира, перед богом и людьми, призвав в свидетели честь, присягу, веру, религию, святость человеческой жизни, право, величие души, призвав в свидетели жен, сестер, матерей, цивилизацию, свободу, республику, Францию, — перед его лакеями, его сенатам, его государственным советом, перед его генералами, его священниками, его полицейскими — ты, представляющая собою народ, ибо народ — это истина, ты, представляющая собою знание, ибо знание — это свет, ты, представляющая собою человечество, ибо человечество — это разум, от имени порабощенного народа, от имени изгнанного разума, от имени оскверненного человечества, перед этой толпой рабов, которая не может или не смеет вымолвить ни слова, ты дашь пощечину этому бандиту, устанавливающему «порядок».

А! Пусть другие ищут более умеренные выражения. Я прям и жесток! Я не пощажу этого не знающего пощады злодея, и я горжусь этим.

Продолжим.

К тому, что мы показали, добавим все прочие преступления; нам придется вернуться к ним еще не раз и, если бог продлит нашу жизнь, мы изложим их историю во всех подробностях. Добавим еще массовые аресты, сопровождаемые самыми неслыханными жестокостями, переполненные тюрьмы,[52] секвестр имущества[53] людей, внесенных в проскрипционные списки в десяти департаментах, — а главным образом в Ньевре, в Алье и в Нижних Альпах. Добавим к этому конфискацию имущества Орлеанских принцев и изрядный кусок, оторванный от него для подачки духовенству: Шиндерганнес всегда делился с попами; добавим еще всякие смешанные комиссии и так называемую «комиссию помилования»,[54] военные советы, которые, соединившись со следственными органами, без конца умножают жестокости, отправляют в ссылку одну за другой бесчисленные партии людей, изгоняют часть Франции за пределы Франции. По одному только департаменту Эро три тысячи двести изгнанных и ссыльных. Добавьте к этому страшные проскрипционные списки, которые могут сравниться только с самыми ужасающими бедствиями, известными в истории: не за что-либо, а только за образ мыслей, за убеждения, за честное разногласие с этим правительством, за одно только слово свободного человека, будь оно даже произнесено до 2 декабря, людей арестовывают, хватают, бросают в тюрьму, отрывают землепашца от его поля, рабочего от его ремесла, домовладельца от его дома, врача от его больных, нотариуса от его конторы, должностное лицо от его подчиненных, судью от его суда, мужа от жены, брата от сестры, отца от детей, ребенка от родителей и клеймят зловещим крестом всех поголовно, от самых великих до самых безвестных. Никому нет пощады! Однажды утром в Брюсселе ко мне в комнату входит человек в лохмотьях, небритый, обросший бородой. «Пешком шел, два дня крошки во рту не было». Ему дают кусок хлеба, он жует. Спрашиваю: «Откуда вы?» — «Из Лиможа». — «Почему вы здесь?» — «Не знаю. Прогнали». — «А кто вы такой?» — «Сапожник».

Прибавьте к этому Африку, прибавьте Гвиану, прибавьте жестокости Бертрана, зверства Канробера, зверства Эспинаса, зверства Мартемпре; прибавьте партии женщин, изгнанных генералом Гийоном; депутата Мио, которого таскали из одного каземата в другой; битком набитые бараки, где, скученные по полтораста человек, в грязи, в нечистотах, изъеденные вшами, томятся в тропическом зное все эти невинные люди, патриоты, честные граждане, погибающие вдали от своих близких, в лихорадке, в нищете, в ужасе и отчаянии. Прибавьте к этому всех несчастных, отданных на произвол жандармам, скованных по двое, брошенных в трюмы «Магеллана», «Канады», «Дюгеклена», высаженных в Ламбессе, высаженных в Кайенне вместе с уголовными преступниками; спросите их, они не знают, в чем провинились, не знают, что они совершили. Вот Альфонс Ламбер из Эндра, он умирал, и его стащили с ложа смерти. Вот Патюро Франкёр, виноградарь, сосланный на каторжные работы, так как в деревне говорили, что из него вышел бы недурной президент республики. Вот Валет, плотник из Шатору, он попал на каторжные работы, потому что за полгода до Второго декабря в день чьей-то смертной казни не пожелал ставить гильотину.

Прибавьте к этому охоту за людьми по селам, облаву Вируа в горах Люры, облаву Пельона в лесах Кламси, в которой участвовали тысяча пятьсот человек; восстановление порядка в Кре — две тысячи восставших, триста убитых; повсюду карательные летучие отряды убивают и расстреливают на месте всякого, кто осмеливается выступить на защиту закона. Вот Шарль Сован из Марселя, крикнувший: «Да здравствует республика!» Солдат 54-го гренадерского полка тут же всадил ему пулю в поясницу, и она вышла навылет, продырявив ему живот. Вот Венсен из Буржа, помощник судьи; как должностное лицо он выступил против переворота; на него устраивают облаву в деревне, он бежит, за ним несется погоня; какой-то кавалерист отрубает ему саблей два пальца, другой рассекает ему голову, он падает, его, не перевязывая, тащат в форт Иври; это старик семидесяти шести лет.

Прибавьте к этому еще и такие факты: в департаменте Шер арестуют депутата Вигье. Арестуют? Почему? Потому что он депутат, потому что он неприкосновенен, потому что выбор народа сделал его священным. Вигье бросают в тюрьму. Однажды ему разрешают выйти на один час, чтобы закончить дела, требующие его присутствия. Прежде чем вывести его, два жандарма, Пьер Гере и бригадир Дюбернель, надев ему наручники, стягивают руки цепью ладонь к ладони и, пропустив конец цепи между кистями, затягивают ее изо всех сил, чуть не ломая ему кости. Руки узника синеют и вспухают. «Это называется применять пытку», — спокойно говорит Вигье. «Спрячь руки, если тебе стыдно», — ухмыляясь, говорит жандарм. «Негодяй, — отвечает Вигье, — эта цепь позорит не меня, а тебя». Так между двумя жандармами, подняв пуки и показывая свои цепи, Вигье проходит по улицам Буржа, где он прожил больше тридцати лет. Депутату Вигье семьдесят лет.

Прибавьте массовые расстрелы в двадцати департаментах. «Всякий, кто оказывает сопротивление, — пишет военный министр Сент-Арно, — должен быть расстрелян по праву законной самозащиты общества».[55]

— «За каких-нибудь шесть дней восстание было подавлено», — сообщает генерал Левайян, приказавший объявить Вар на осадном положении. «Я захватил недурную добычу, — похваляется комендант Сент-Этьена Вируа, — я расстрелял на месте восемь человек и устроил облаву на главарей по лесам». В Бордо генерал Буржоли приказывает командирам летучих отрядов «расстреливать на месте всех, захваченных с оружием в руках». В Форкалькье еще лучше; приказ об осадном положении гласит: «Город Форкалькье объявляется на осадном положении; граждане, не принимавшие участия в событиях дня и владеющие оружием, обязаны сдать его под страхом расстрела». Летучий отряд Пезена появляется в Сервьяне, какой-то человек пытается бежать из окруженного солдатами дома: его убивают на месте. В Антрене забирают восемьдесят человек, один из них бежит и бросается вплавь через реку, по нему открывают пальбу, одна пуля настигает его, и он исчезает под водой; тогда тут же на месте расстреливают всех других. К этим неслыханным зверствам прибавьте чудовищную подлость: в Бриуде, в департаменте Верхней Луары, двоих, мужчину и женщину, бросили в тюрьму за то, что они пахали поле человека, внесенного в проскрипционный список. В Лорьоле, в департаменте Дромы, сельский сторож Астье приговорен к двадцати годам каторжных работ за то, что приютил беглых. Прибавьте к этому — рука не поднимается написать — восстановление смертной казни, снова пущенную в ход политическую гильотину, чудовищные приговоры; несчастных, присужденных к смерти на эшафоте судьями-янычарами из военных трибуналов: в Кламси — Мильто, Жуанен, Гиймо, Сабатье и Фур; в Лионе — Курти, Ромегаль, Брессье, Фориц, Жюльен, Рустен и Гаран, помощник мэра из Клиуска. В Монпелье — семнадцать человек по делу Бедарье: Меркадье, Дельпек, Дени, Андре, Бартез, Триаду, Пьер Карьер, Гальзи, Калас (по прозванию Коровник), Гарди, Жак Пажес, Мишель Эркюль, Map, Вен, Фрие, Малатер, Бомон, Прадель; последние шесть, к счастью, были осуждены заочно; кроме того, в Монпелье еще четверо: Шумак, Видаль, Каделяр и Пажес. В чем преступление этих людей, что они сделали? То же, что делали и вы, если вы честный гражданин, и я, пишущий эти строки. Мы подчинялись статье 110-й нашей конституции: сопротивлялись с оружием в руках преступлению Луи Бонапарта. И вот по постановлению военного трибунала последних четырех из вышеназванных лиц «приказывается казнить в обычном порядке на публичной площади в Безье», а остальных семнадцать — «на публичной площади в Бедарье». Об этом сообщает «Монитер». Правда, «Монитер» в то же время сообщает, что последний бал в Тюильри обслуживался тремястами метрдотелей по строжайшему регламенту, установленному старым церемониалом императорского двора.

Если только единодушный вопль ужаса не остановит вовремя этого человека — все эти головы падут.

В то время, как я писал эти строки, вот что произошло в Беле.

Рабочий по имени Шарле, родом из Буже, возле Беле, горячо поддерживал на выборах 10 декабря 1848 года кандидатуру Луи Бонапарта; он раздавал бюллетени, всеми средствами пропагандировал своего кандидата и пламенно превозносил его. Избрание Луи Бонапарта было для него праздником; он верил в Луи Бонапарта, принимал всерьез все его социалистические сочинения, написанные в Гамской тюрьме, его «гуманитарные и республиканские» программы. 10 декабря еще много было таких честных, позволивших обмануть себя простаков. Теперь они возмущены больше всех. Когда Луи Бонапарт пришел к власти, когда он показал на деле, что он собой представляет, все иллюзии рухнули. Шарле, человек, способный рассуждать и разбираться в том, что происходит, был одним из тех, чья республиканская честность возмутилась; по мере того как Луи Бонапарт все больше проявлял себя открытым сторонником реакции, Шарле постепенно отходил от него. Так из самого пылкого приверженца он превратился в не менее пылкого, убежденного противника. Это история многих благородных сердец.

2 декабря Шарле не колебался. Гнусное предательство Луи Бонапарта, соединившее в себе столько чудовищных преступлений, глубоко возмутило Шарле, оскорбив его чувство законности. Он сказал себе, что он должен быть сугубо непримиримым, ибо он больше других был обманут в своем доверии. Ему было ясно, что для всякого честного гражданина в такие минуты не может быть более важного долга, чем долг, который вместе с тем является и правом, — защищать республику, защищать конституцию и всеми силами и средствами противостоять человеку, которого левая, а еще более его собственные преступления ставят вне закона. Проживавшие в Швейцарии изгнанники, перейдя границу с оружием в руках, перебрались через Рону около Англефора и вступили в департамент Эн. Шарле присоединился к ним.

В Сейселе этот маленький отряд встретил таможенную стражу. Таможенники, сочувствовавшие перевороту или завербованные обманом, преградили им путь. Завязалась стычка. Один таможенник был убит, а Шарле задержан.

Государственный переворот предал Шарле суду военного трибунала. Его обвиняли в убийстве таможенного стражника, который погиб в стычке, и во всяком случае не от руки Шарле. Он был убит пулей, а у Шарле не было никакого оружия, кроме отточенного напильника. Шарле отказался признать за настоящий суд эту кучку людей, собравшихся судить его. Он сказал им: «Какие вы судьи? Где закон? Закон на моей стороне». И отказался отвечать на их вопросы.

Он вполне мог бы оправдаться в убийстве таможенника, достаточно ему было сказать слово. Но унизиться до объяснений значило бы признать этот суд. А он этого не желал — и на все отвечал молчанием.

Эти люди приговорили его к смертной казни «согласно обычному порядку казни преступников».

После приговора о нем как будто забыли; прошли дни, недели, месяцы. Все в тюрьме говорили Шарле: «Вы спасены».

29 июня на рассвете жители города Беле увидели страшное зрелище: посреди городской площади за ночь вырос эшафот.

Люди в испуге спрашивали друг друга: «Вы видели, что там, на площади?» — «Да». — «Для кого же это?»

Это было для Шарле.

Смертный приговор был представлен Бонапарту на утверждение. Бумага долго провалялась в Елисейском дворце. Там были заняты другими делами. Но спустя семь месяцев, когда все уж давно забыли об этой стычке в Сейселе, и об убитом таможенном солдате, и о Шарле, Бонапарт, вспомнив, по-видимому, что надо же как-то заполнить время между празднеством 10 мая и торжеством 15 августа, подписал этот приговор.

И вот 29 июня, всего лишь несколько дней тому назад, Шарле вывели из тюрьмы. Ему сказали, что его ведут на казнь. Он выслушал это спокойно. Человек, который знает, что правда на его стороне, не боится смерти. Ибо он чувствует, что в нем живут два существа: одно — это его тело, которое можно убить, а другое — это правда, которой не свяжешь руки и не отрубишь голову.

Шарле хотели везти в повозке. «Нет, — сказал он жандармам, — я пойду пешком. Я могу идти. Я не боюсь».

Кругом собрались толпы народа. В городе, его знали и любили. Друзья старались поймать его взгляд. Шарле шел и кланялся налево и направо; руки у него были связаны на спине. «Прощай, Жан! Прощай, Пьер!» — говорил он улыбаясь. «Прощай, Шарле…» — отвечали ему из толпы, и все плакали. Жандармы и взвод солдат стояли вокруг эшафота. Шарле взошел на помост медленно, твердым шагом. Когда он на виду у всего народа поднялся на эшафот, толпа заволновалась. У женщин вырывались вопли ужаса, мужчины потрясали кулаками.

Когда его привязывали к плахе, он посмотрел на нож гильотины и сказал: «Подумать только, что я был за Бонапарта». Потом, подняв глаза к небу, он громко воскликнул: «Да здравствует республика!»

Через секунду голова его упала в корзину.

В Беле и в соседних деревнях народ был погружен в глубокую скорбь. «Как он умер?» — спрашивали люди. «Смертью храбрых». — «Хвала господу».

Вот так совсем недавно был убит человек.

Разум не в состоянии выдержать, он мутится от ужаса перед столь чудовищным делом.

Это преступление, дополняющее все другие, подводит итог и ставит под ним зловещую печать.

Это уж не просто добавление — это венец всему.

Ясно, что Бонапарт должен быть доволен. Расстреливать ночью, в потемках, без свидетелей, на Марсовом Поле, под арками мостов, где-нибудь за глухой стеной, кого попало, кто бы ни подвернулся под руку, каких-то безвестных людей, какие-то тени, которых даже нельзя сосчитать, убивать безыменных безыменной рукой, чтобы потом все это исчезло во мраке забвенья, в небытии, — не совсем лестно для самолюбия; могут подумать, что человек, совершивший это, прячется, да он и действительно прячется. Нет, это чересчур заурядно! Всякий сколько-нибудь щепетильный человек может сказать вам: «Вы же сами видите, что вы трусите: вы никогда не осмелились бы сделать это публично! Вам самому страшно того, что вы натворили». И до некоторой степени человек этот был бы прав. Расстреливать людей ночью, в темноте, — значит попирать все законы божеские и человеческие. Но это не такая уж дерзость! И потом вы не испытываете торжества победителя. Можно придумать кое-что и получше.

Среди бела дня, на городской площади, воздвигнутый законом эшафот, исправно действующая машина общественной кары, — вот куда привести невинных людей! Расправиться с ними публично по всем правилам — да, это совсем другое дело! Совершить убийство при свете дня, в самом центре города, при помощи аппарата, именуемого трибуналом или военным советом, а затем при помощи другого аппарата, аккуратно сколоченного плотником, прилаженного, пригнанного, хорошо смазанного; сказать: «Это произойдет в такой-то час»; привезти две корзины и сказать: «Эта для головы, а эта для тела»; в назначенный час привезти связанную жертву, напутствуемую священникам, спокойно приступить к убийству, приказать писцу составить протокол, кругом расставить жандармов с саблями наголо, чтобы собравшийся народ содрогнулся и перестал понимать, что происходит у него на глазах и что это за люди в форменных мундирах — стража, блюстители порядка или шайка бандитов, а этот человек, который опускает нож гильотины, — кто это, палач или просто убийца? Вот это поистине дерзко и решительно. Такую бесстыдную пародию на законную процедуру стоит разыграть! Действительно заманчиво! Великолепная, увесистая оплеуха по щекам правосудия! В добрый час!

И сделать это через семь месяцев после того, как окончилась борьба, хладнокровно, безо всякой нужды, словно спохватившись и желая загладить свою забывчивость, выполнить какой-то внезапно припомнившийся долг. Это поистине страшно, это предел. Кажется, будто человек считает себя вправе действовать так, это приводит в смятение ум и заставляет содрогаться всех честных людей.

Чудовищное сопоставление, но оно как нельзя более подходит к данному случаю: вот два человека — рабочий и принц. Принц совершает преступление и вступает в Тюильри. Рабочий исполняет свой долг и всходит на эшафот. А кто же воздвиг эшафот для рабочего? Принц.

Да, если бы этот человек потерпел крах в декабре, он избежал бы смертной казни только благодаря всемогуществу прогресса и благодаря чересчур широкому толкованию принципа неприкосновенности человеческой жизни; и это он, Луи Бонапарт, который перенес в политику способ действия Пульманов и Суфларов, снова воздвигает эшафоты! И он не содрогается! Он не бледнеет! Он не чувствует, что помост этот — роковой, что человек может не воздвигать его, но воздвигнув, не властен его убрать и что тот, кто строит его для другого, впоследствии взойдет на него сам. Плаха узнает его и скажет: «Ты поставил меня; я тебя ждала».

Нет, этот человек не рассуждает. У него есть потребности, прихоти, и он жаждет их удовлетворить. Желания диктатора! Всемогущество потеряет свою прелесть, если его не приправить таким образом. А ну-ка, рубите голову Шарле и другим! Бонапарт — принц-президент Французской республики; Бонапарт получает шестнадцать миллионов в год, сорок четыре тысячи франков в день. В его распоряжении двадцать четыре повара и столько же адъютантов. Он располагает правом охоты на прудах Сакле и Сен-Кантена, в лесах Леня, Урскана, Карлемона, в рощах Шампани и Барбо. У него Тюильри, Лувр, Елисейский дворец, Рамбуйе, Сен-Клу, Версаль, Компьень. У него императорская ложа на все спектакли и каждый день пиры, празднества и музыка, улыбка Сибура и ручка маркизы Дуглас, с которой он открывает бал, — и всего этого ему мало; ему нужна еще эта гильотина. Ему не хватает рядом с корзинами шампанского еще нескольких кровавых корзин с отрубленными головами.

Ах, закроем лицо обеими руками! Этот человек, этот гнусный палач права и справедливости еще не успел снять с живота пропитанный кровью фартук, руки его еще красны от дымящихся внутренностей конституции, и ноги скользят в крови всех зарезанных им законов, а вы, судьи, вы, прокуроры, вы, законники, вы, правоведы… Нет, подождем! Я еще разделаюсь с вами, вы, что носите черные мантии и красные мантии, мантии цвета чернил и цвета крови. Я разыщу вас и покараю, как покарал уже и буду еще карать ваших вожаков, этих законников, поддерживающих предательство, этих блудниц, — Бароша, Сюэпа, Руайе, Монжи, Руэра, Тролона, этих дезертиров закона, чьи имена означают ныне только количество презрения, которое может вместить человек!

Если он и не перепиливал своих жертв, зажав их между двумя досками, как это делал Христиан II, король датский, не закапывал людей живыми в землю, как Лодовико Моро, не воздвигал стен своего дворца из живых людей вперемежку с камнем, подобно Тимур-беку, родившемуся, как гласит легенда, со сжатыми кулаками, полными крови, — если он не вспарывал животы беременным женщинам, как это делал Цезарь, герцог Валантинуа, не вздергивал их на дыбу за груди (testibusque viros), как Фердинанд Толедский, если он не колесовал живьем, не сжигал, не бросал в кипящие котлы, не сдирал кожу с живых, не распинал на крестах, не сажал на кол, не четвертовал, — не удивляйтесь, это не по его оплошности, а только потому, что наша эпоха просто не допускает этого. Он делал все, на что способен человек или зверь. В девятнадцатом столетии — в эту эпоху кротости, эпоху упадка, как говорят абсолютисты и паписты, — Луи Бонапарт не уступает в свирепости своим современникам — Гайнау, Радецкому, Филанджери, Шварценбергу и Фердинанду Неаполитанскому, он даже превзошел их. Редкостная заслуга, если учесть, что ему все это было труднее, чем другим, так как это происходило во Франции. Воздадим ему справедливость: в наше время Лодовико Сфорца, герцог Валантинуа, герцог Альба, Тамерлан и Христиан II сделали бы не больше, чем сделал Луи Бонапарт. Он в их время делал бы все то, что делали они. Ибо и они в наше время, перед тем как воздвигать виселицы, ставить дыбы и колеса смерти, строить живые башни, сжигать на кострах и распинать на крестах, остановились бы невольно, подобно ему, перед этим скрытым, но непобедимым сопротивлением моральной среды и невидимой силы прогресса, перед грозным и таинственным запретом целого столетия, которое поднимается на севере, на юге, на западе, на востоке и, смыкаясь вокруг тиранов, говорит им: «Нет!»