Н. Митаревский Воспоминания о войне 1812 года
Н. Митаревский
Воспоминания о войне 1812 года
Не было в лагерях великолепия, даже палаток, а всё кучки из хвороста и соломы. Редко торчали перевезенные крестьянские избы, кое-как сложенные. Не было блеска, золота и серебра; редко видны были эполеты и шарфы; блестели только ружья, штыки и артиллерийские орудия. Не видно было богатых и модных мундиров, но только бурки, грубого сукна плащи, запачканные, прорванные шинели, измятые фуражки; не видно было изнеженных лиц и утонченного обращения, но все были закалены трудами и дышали мщением. Между солдатами и офицерами не было хвастливых выходок против французов, только при разговорах о них сжимали кулаки и помахивали ими, имея в мыслях: «При встрече покажем себя!»
Таков был общий не блестящий, но грозный вид Тарутинского лагеря, занимавшего ничтожное пространство в громадной России, – но участь всей России заключалась в нем, и, можно сказать, вся Европа обращала на него внимание. И в самом деле, велико было его значение. И страшна была тогда наша армия не числом, но внутренним настроением духа. Тогда уже все перестали думать и тужить о потере Москвы.
О французах носились слухи, что они в Москве бедствуют и нуждаются в продовольствии. Беспрестанно разносились слухи, что наши партизаны отлично действуют, и не только партизаны, но и мужики истребляют французов. Известно было, что каждый день приводят в главную квартиру множество пленных. Тут все вполне почувствовали и оценили мудрые распоряжения фельдмаршала. Те, которые сначала осуждали его за отдачу Москвы, согласились наконец, что иначе нельзя было поступить. Носились слухи, что французы все еще многочисленнее нас; но все наши войска так были воодушевлены и уверены в своем превосходстве, что единодушно желали встретиться с ними. Узнали, что Наполеон подсылал не один раз для переговоров о мире. Стало ясно видно, что французам плохо, что им несдобровать, что они не посмеют ударить на нас под Тарутином и Наполеон должен выдумывать какой-нибудь маневр, чтоб убраться из Москвы и России.
Ротный командир и офицеры кроме фуражировок занимались до обеда обучением молодых солдат и смотрели за производством работ. Потом собирались к запасному лафету обедать. Обед был у нас нероскошный, но сытный, а главное – всего довольно. Несколько человек посторонних, случавшихся при этом, не уходили голодными. Варили суп с говядиной, а больше щи с капустой, свеклой и прочей зеленью; имели жаркое из говядины, а часто и из птиц; варили кашу с маслом и жарили картофель; после обеда курили трубки и читали книги, а к вечеру собирались компанией пить чай. Самовара у нас не было, а в тот же медный чайник, в котором кипела вода, клали и чай. Когда было мало стаканов, то посылали доставать, а некоторые приходили со своими. Некоторые пили с прибавлением крепкого. Чай располагались пить у разложенных огней. Штабс-капитан имел обычай сидеть по-турецки, поджавши ноги; прочие сидели как попало, а некоторые и лежали, но все с трубками. Солдаты вечером, по окончании работ, пели песни, и часто по полкам играла музыка. Все были довольны и веселы, а главное – имели хорошие надежды в будущем.
Собравшись, говорили обо всем и о всех свободно, не стесняясь, несмотря ни на какое лицо. Мне кажется, что в природе человека есть способность, говоря о старших, постоянно находить в них слабую сторону. Школьники судят о своих наставниках и учителях; так и тут – говорили больше о генералах и военных действиях. Приятно было, однако ж, слышать, что больше отзывались с хорошей стороны. Если кого и осуждали, то более за излишнюю отвагу, за то, что они бросались туда, куда и не следовало, и, жертвуя собой, производили в армии невознаградимую потерю. Фельдмаршалом, с самого его прибытия, все были довольны и распоряжения его считали мудрыми. Сначала осуждали было за отдачу Москвы, но тут единогласно решили, что иначе не могло и быть. Впоследствии нашлись осуждавшие действия и распоряжения фельдмаршала. Мы тогда не могли понять его распоряжений. Теперь тоже, не входя ни в какие его распоряжения, худы они или хороши, могу сказать, что фельдмаршал заботился о выгодах и довольстве армии, одушевил ее, вдохнул в нее дух отваги и заставил себя любить до энтузиазма. Это, по моему мнению, лучше всяких распоряжений. Он достиг своей цели, уничтожив французскую армию без излишних потерь.
Когда узнали о смерти князя Багратиона, всеобщего любимца, все жалели о нем, но вместе и осуждали. «Как, – говорили, – такому генералу, начальнику армии, самому везде бросаться и не думать, что будет с армией, когда его убьют!» Знакомые наши, артиллерийские офицеры из второй армии, говорили, что Багратион был на самых передовых батареях и приказывал: когда будут напирать французы, то чтобы передки и ящики отсылали назад, а орудие не свозили и стреляли бы картечью в упор; при самой крайности чтобы уходили с принадлежностями назад, а орудия оставляли на месте. Так и делали. Тут он сам с пехотой бросался и прогонял неприятелей от орудий. Артиллеристы вслед за этим занимали батареи и били картечью отступающих. Рассказывали, что французы, не имея возможности увезти орудия и не имея чем заклепать их, забивали затравки[61] землей, затыкали палочками и соломой, оставшейся от сжатого хлеба; но затравки легко было прочищать. Что бы ни говорили и ни писали иностранцы и наши военные писатели о потере французов, но если взять в расчет, что французы шли на наши хотя небольшие, но все-таки укрепления, откуда стреляли по ним в упор картечью, да и провожали несколько раз таким же образом, то их потеря должна быть больше нашей.
Досталось и графу Кутайсову. Хвалили его, жалели о нем, но и сильно осуждали. Мало того, что он скакал по всем передовым батареям да еще с пехотой вздумал отбивать взятые неприятелем наши батареи. К нему пристал и генерал Ермолов. А кажется, что там дело обошлось бы и без них. Были там непосредственные защитники: славный генерал Раевский, генерал Паскевич и генерал Васильчиков; был там начальник 24-й дивизии генерал Лихачев и этой же дивизии бригадный генерал Цибульский, человек простой, но заслуженный и храбрый.
Про убитого младшего Тучкова говорили, что он удалью был похож на Кутайсова. Старшего Тучкова очень жалели; его сравнивали с генералом Дохтуровым; говорили, что он такой же рассудительный и хладнокровный и если был убит, то не от своего неблагоразумия, а по определению судьбы. Вспоминали и других, как убитых, так и раненых начальников, всем вообще отдавали полную справедливость и жалели о них. Не забыли убитого начальника штаба нашего корпуса, умного полковника Монахтина, и взятого в плен почтенного старика Лихачева.
Такие разговоры наводили на душу какое-то грустное расположение. Однажды собралась нас порядочная компания и засиделась у огня до самой ночи. Погода была прекрасная; на небе ярко блистали звезды. Тут я вспомнил про нашего убитого доброго подпоручика и сказал: «Вон та звезда, на которую он помещал душу, как будто предчувствуя свою судьбу. Может быть, теперь душа его смотрит на нас и нам сочувствует». Штабс-капитан подхватил: «Я полагаю, не только его душа, но и души всех наших убитых, как генералов, так и товарищей, носятся над нами. Сочувствуют нам и готовы нас одушевлять и, вероятно, не оставят нас, пока мы не выгоним французов из России».
Доктор начал говорить: «В мире ничто не пропадает: тело, по смерти человека, разлагается на свои составные части; земляные обращаются в землю, воздушные в различные газы, а бессмертные части разума или нашей души обратятся к своему Божественному началу. Но если души сохраняют сознание о прошедшем и настоящем, то незавидна их участь. Довольно уже они натерпелись в земной жизни, чтобы терпеть еще и в загробной». – «Отчасти и правда, – сказал майор-лифляндец. – Что за радость им знать, как страдают ближние и родные, убитые и раненные в предсмертных муках, тем более что помочь им они не могут. Лучше пребывать им в забвении». – «Вы заноситесь слишком высоко, – возразил доктор Софийский. – Мне самому приходят в голову такие неразгаданные мысли, и, чтобы избавиться от них, я выпиваю стаканчик крепкого, что и вам теперь советовал бы». – «Высокое слишком неопределенно, – сказал наш штабс-капитан. – Смотрите вверх: планеты высоко; большие звезды, которые там видите, несравненно выше, а малые еще неизмеримо выше, и высоте нет конца. Что же дальше? Неужели пустота? Но и пустоте должен ли быть предел или нет?» – «Вы задаете такие вопросы, которые выше нашего разума, – отвечал доктор. – По моему крайнему разумению, пределов высоте в мире нет, как нет и начала. Мир из века веков был, есть и будет, как и Высочайшее существо в мире и во всем, от самых величайших до самых малейших предметов, даже во мне, грешном». – «Я согласен со словами моего товарища по ремеслу, – сказал доктор Софийский, – что наши души присоединятся к своему началу, от которого произошли. А будут они существовать или нет – до того мне нет надобности. Совет же мой: как заговорили о душах, то следовало бы их помянуть обычным порядком». Все на это изъявили согласие, подали горячей воды и рому, помянули души убитых и поздно уже разошлись.
Были у нас знакомые, служившие еще в Финляндии под непосредственным начальством генерала Барклая де Толли. Некоторые служили с ним в Прусской кампании, в том числе и наш штабс-капитан бывал у него в отряде. Все отзывались о нем как о добрейшем и благороднейшем человеке, храбром и распорядительном генерале. А тут вот какая постигла его участь. «Барклай – нерешителен, Барклай – мнителен», – говорили одни. «Барклай – трус», – говорили другие. Трусил он, однако ж, не за себя, а за вверенных ему людей. Были между солдатами такие, которые называли его изменником, но офицеры – никогда. Все толки происходили, по моему мнению, от сильно развитого патриотизма. Его винили за то, что он отступал, а почему он отступал – это было скрыто. Начали соображать, как мог Барклай де Толли стать против Наполеона, зная еще нерасположение к себе войск? Даже фельдмаршал Кутузов, при общем к нему расположении, получив подкрепление, едва мог удержаться под Бородином. Все очень жалели о постигшей Барклая де Толли участи.
‹…›
Барклай де Толли от Немана до Царева Займища спас русскую армию от многочисленного неприятеля; без чувствительной потери он везде с успехом отбивался. Во все время отступления можно осудить его только за нерешительные движения около Смоленска. Но и это он делал, кажется, для того только, чтобы успокоить общий ропот и нетерпение.
‹…›
Вскоре мы узнали о поступке Милорадовича при вступлении французов в Москву. Все превозносили его, всем нравилась его удаль и фанфаронство. Припоминали разные случаи из его боевой жизни. Между прочим, вспомнили, как он, прогнавши турок из Валахии, в Бухаресте кричал: «Бог мой, Бухарест мой, Куконы, Куконицы мои!» Были высокого мнения о генерале Дохтурове. О нем говорили как о суворовском сослуживце. Вспоминали разные его подвиги, об отличии его под Аустерлицем, где он спас вверенный ему отряд; с похвалой отзывались о действиях его в Прусской кампании, в которой он был главным действующим лицом; под Смоленском, честь защиты которого приписали ему. Он под Бородином со славой заменил князя Багратиона, командуя 2-й армией на левом фланге. Много говорили об атамане Платове и его казаках и отдавали им полную справедливость. Вообще о всех генералах в наших армиях, от старшего до младшего, говорили с похвалой. Очень мало было таких, действиями которых мы были совершенно недовольны. Все наши генералы были опытны и закалены в беспрестанных войнах. Начиная от Суворовских походов до двенадцатого года были беспрерывные случаи выказать свои способности. Можно смело сказать, что тогдашние наши генералы не уступали прославленным французским генералам и маршалам.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.